355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Полозов » Фасциатус (Ястребиный орел и другие) » Текст книги (страница 22)
Фасциатус (Ястребиный орел и другие)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:31

Текст книги "Фасциатус (Ястребиный орел и другие)"


Автор книги: Сергей Полозов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)

«20 марта. Дорогая Светлана Петровна!

Когда хожу по холмам («клик–клик» ― шагомер), хорошо думается про разное. В том числе и про московское. В том числе и про кафедральное. В том числе и про то, как на втором курсе у Вас на занятии доклад делал по хищным птицам. Не понимаю, как Вы тогда это вынесли. Я бы сейчас, как преподаватель, не стерпел бы такого: девяносто минут вместо пятнадцати… Но меня тогда и правда понесло, это я даже сейчас помню.

Часто скучаю по кафедре. Нет, не так. Не скучаю. Чего мне скучать, если я из родных стен в поле еле вырвался. Не скучаю, а ощущаю тылы; это совсем другое. Все‑таки эти самые пресловутые родные стены не заменишь ничем.

А коллектив в этих стенах? Доставшееся нам всем по жизни сочетание таких разных людей: Т. А. А. ― К. И. А. ― В. Г. Б. ― Л. И. Б. ― Т. И. Б. ― Д. И. Б. ― В. Т. Б. ― В. М. Г. ― М. С. Г. ― Ю. П. Г. ― В. С. Г. ― В. М. Д. ― С. А. Е. ― А. А. Е. ― И. А. Ж. ― В. Д. И. ― А. А. И. ― В. Е. К. ― Ю. С. К. ― Н. И. К. ― М. П. К. ― В. М. К. ― Н. Т. К. ― A. Б. К. ― Н. А. К. ― А. Л. К. ― А. И. К. ― И. Ф. К. ― С. Д. К. ― О. А. Л. ― Н. Ф. Л. ― Е. А. Л. ― К. В. М. ― B. Р. М. ― А. В. М. ― А. А. М. ― А. В. М. ― С. П. Н. ― И. Б. Н. ― В. И. О. ― В. И. П. ― С. Л. П. ― Ф. Н. П. ― М. Б. П. ― Е. Ю. П. ― А. Г. Р. ― Н. Н. Р. ― Е. Л. С. ― Л. С. С. ― Н. М. Ч. ― М. Е. Ч. ― С. А. Ф. ― Г. И. Ф. ― И. X. Ш. ― С. П. Ш. ― А. О. Ш. ― Н. А. Щ. Перечисление инициалов смотрится как генетический код в нашей общей «кафедральной ДНК»: цепочка букв, но сколько всего за ними! Как и в настоящем генетическом коде, не все здесь друг с другом сочетается, но все необходимо. Со временем что‑то на что‑то заменяется, что‑то исчезает. С факультета уже четверо за бугор отчалили. И не лучшие, и не худшие ― разные. Кто– то готовился, клинья подбивал, у кого‑то само сложилось. Это не важно. Важно, что их нет. Могли бы быть здесь, когда каждое подставленное плечо общую ношу облегчает, когда каждый рядовой с саперной лопаткой ― на вес золота.

Ведь образование у нас, какую эпоху ни возьми, всегда ― передний фронт. Где не столько стрелять приходится, сколько окапываться. Но их нет, уехали. Хотя это, может, и не самое главное, уехали и уехали, главное ― чтобы мосты не жгли.

Это у какого же французского театра эмблема ― пчелиный рой? Не помню. Мол, летите пчелы, кто куда, летите хоть по всему свету, но потом собранную пыльцу несите назад в свой улей… Так же и нам наши люди везде нужны, а уж даже плохонький лазутчик «в тылу врага» или толмач в лагере союзника для армии, поди, не меньше рядового в окопе ценятся. Хотя мы такие тонкости лишь задним числом обдумываем (если обдумываем), уже после того, как любого, перешедшего фронт, без суда, за дезертирство или за предательство, к стенке…

Нуда ничего. Бог даст, всегда будут в родных кафедральных коридорах с выщербленными паркетинами такие же студенты с горящими глазами, с увлеченностью природой и с жаждой путешествий, как и много лет назад. Такие же, как и сейчас, неугомонные аспиранты, в которых накопленное за пять студенческих лет сплавляется с радостным предвкушением «всамделишного» вхождения в профессиональную науку. (Помните, как я перед сдачей аспирантского экзамена бороденку отпустил? Цирк).

Будут преподаватели, которые, как вы все, не скупятся на время, уделяемое студентам, и не щадят живота, протаптывая ту самую, порой неприметную и теряющуюся в передрягах будней, спасительную тропинку традиций и связи времен. Тропинку, в конечном счете пробивающуюся через все дебри и колдобины и выводящую всех нас на наш главный жизненный путь, уж как ни сторонись высоких слов.

И будет дух экспедиций и практик, остающихся в памяти пережитыми вместе приключениями, опасностями, счастьем общения, вдохновением открытий, дружбой, любовью, образами дальних стран и предчувствием будущих свершений.

И будут новые и новые достойные буквы, встающие на свое особое место в славный кафедральный «генетический код»… Только так и может быть.

Ведь не зря же корифеи фундамент закладывали. Сергей Палыч, бывало, как посмотрит из‑под косматых бровей, сердце сразу холодеет; какие уж там после этого первичные почки или вторичные рты… А он сидит на своем кресле с подлокотниками, в профессорской феске и со спокойствием парящего над реальностью, игнорируя истеричные административные запреты («Курение в здании факультета категорически запрещено!»), отламывает фильтр от сигаретки, вставляя ее в длинный прокуренный мундштук…

А как там Михеич? Все так же с утра за столом, немым укором всем нам ― простым смертным, живущим в суете? Важное это дело ― постоянство.

Вот, например, в зоологической аудитории на боку у чучела акулы всегда мелом написано имя правящего американского президента. Сами знаете: так было в мою бытность первокурсником, так же было и когда я защищал в этой аудитории диссертацию (пришлось перед сбором Ученого совета влезть на стул и стереть надпись мокрой тряпкой, от которой потом выступили белесые разводы), так же и сейчас, когда я сам читаю там лекции. Президенты меняются, многострадальная акула, застыв с зубастой оскаленной улыбкой, бессменно олицетворяет коварный империализм. Надежная акула….

Эх… Правильно все‑таки Михеич, Мудрый Дед, пожелал мне на обмыве после защиты проработать на кафедре всю жизнь: дом родной; где ни шляешься–мотаешься, а знаешь, что в конце концов вернешься сюда».

ПЕНОЧКА В ТАРУСЕ

Сидел однажды могущественный Сулейман на троне в окружении людей и пери, дивов и джиннов, птиц и животных, и из трепетного благоговения перед его несказанной мудростью никто не решался вымолвить слово. Одна лишь птица Сар, взмахнув крылом, издала некий странный звук…

(Хорасанская сказка)

«2 июня. Здравствуйте, Люся Николаевна!

Сами видите, занесло меня, елки на фиг, завел песню про пенаты.

Хорошо, а геофак? Уж Вы‑то знаете, что моя альма–матер точно состоит из двух колыбелей. Учась на геофаке, курсовые про птичек делал, бегая через двор в соседнее здание на биохим, на кафедру зоологии. И все спрашивал себя, помню: мол, в чем же дело? Два одинаково облупленных школьных здания в ста метрах напротив друг друга, два факультета одного института, студенты вечно вперемешку, а дух общения на этих факультетах разный. На биохиме всегда были как‑то заметнее звезды–индивидуальности. На геофаке тоже хватало ярких личностей, но там всегда главнее было непередаваемое ощущение братства и единства. Может, в Тарусе все дело?

Да–а, Таруса цементировала многое. Объективно подумать ― ничего примечательного: антропогенный ландшафт, сама база ― далеко не новая, далеко не самая комфортабельная и постепенно разваливающаяся… Но то‑то и оно, что Таруса была всем нам очень важным. Утренним туманом над Окой и Таруской. Традициями и духом российской интеллигенции; приближением и сопричастностью к славным литературным именам. Провинциальной негой деревенско–городских улиц, покрытых не асфальтом, а травой с гусиным пометом. Серыми от времени и солнца деревенскими заборами и раскрашенными наличниками над яркими головками астр и хризантем. Горшками с геранью на окнах. Узнаваемой неустроенностью многого вокруг. Нашим собственным вдохновением, смехом, удалью и любовью, рождающимися среди всего этого и благодаря всему этому.

О Тарусе всю жизнь помнят все, кто в ней хоть однажды побывал на практике. Потому что Таруса была, есть и будет нам всем ― как нательный крест. Который и не должен быть драгоценным в прямом смысле слова, потому как его сила, значение и бесценность совсем в другом. Таруса давала то, что нигде и никогда не давалось нам так щедро и так легко: она давала крылья, единство и ощущение тылов.

Плюс умножьте все это на эйфорию и наивное всесилие молодости. В Тарусе всем мечталось о дальних странах, океанах, горах и пустынях; всем верилось в вечную дружбу и любовь; всем казалось, что так вся жизнь и пройдет в ощущении всегдашнего начала чего‑то важного, поджидающего тебя впереди.

В этом конечно же заслуга многих, кто работал тогда с нами. И прежде всего, А. Е. Сербаринова. Сербор был стерж–нем всего происходящего, на нем держалось многое, если не все.

Одна Гулящая Тетрадь чего стоит! Вы знаете про Гулящую Тетрадь? Нет? У–у, это был класс. Палочная дисциплина огороженной глухим забором «зоны» в значительной степени держалась на самосознании и самодисциплине. В частности, на необходимости подняться перед предполагающимся загулом на высокое сербариновское («царское») крыльцо и записать в специальную Гулящую Тетрадь, на какое кострище, со скольки до скольки и ― самое прикольное ― с кем идешь.

Жизнь била во всех ключом, спать светлыми, так и не темнеющими до конца, июньскими ночами в восемнадцать ― двадцать лет было категорически невозможно. Вся база после отбоя пустела на глазах, рассеиваясь по окрестному лесу приглушенно и заговорщически гудящими группками и молчаливо растворяющимися в никуда парочками.

А Гулящая Тетрадь пухла и пухла, вмещая в себя квинтэссенцию нашей жизни, все самое из этой жизни сокровенное: легко и беззаботно перечисляемые через запятую имена друзей; с сомнением, с испугом или со смущением обозначаемые инициалы сердечных привязанностей… Но Сербор соблюдал тетрадь в строгости. Листать ее не позволялось никому. Он сам был Вершителем Дел и Судеб; Тетрадь была Высшей Летописью Нашего Тарусского Бытия…

А как однажды народ почему‑то вдруг потек в самоход. Прокопали лаз под забором за домиками, все пролезли, а Наташка, славящаяся своими роскошными формами, застряла посередине ― ни туда и ни сюда. Уже пролезшие наружу старались ее оттуда вытащить, а она ― никак. И, как назло, ― Сербор с фонариком. Подошел к торчащей из‑под забора «задней половине крокодила», посмотрел внимательно, расправил своим обычным жестом огромную окладистую бороду, а потом как рявкнет в темноту:

– Дневальный! Стул! ― Дневальный, понятное дело, быстрее ветра слетал за стулом, интересно ведь, чем все кончится. Сербаринов сел на этот стул, опять расправил бороду, упер руки в колени. Задняя половина, нелепо–простодушно торчащая из подкопа, замерла в ожидании высшего суда; шепот на противоположной стороне забора стих; дневальные по бокам от Сербора застыли в почетном карауле около трона, с кото–рого сам Сербаринов взирал на перемазанные землей джинсы и кроссовки, обессиленно уткнувшиеся в глину носками внутрь… ― Ну, здравствуй, Попа… И что же, Попа, мы будем с тобой сегодня делать?.. Как бы ты сама поступила на моем месте?..

А как он будил перед линейкой приходящий лишь к самому утру народ? Отворачивая полог палатки и видя там спящее тело, Сербор оборачивался назад, чтобы опять рявкнуть: «Дневальный!» ― но в большинстве случаев этого не требовалось: дневальный был тут как тут и с гадливой готовностью (вспоминая самого себя в подобном положении) уже протягивал полное ведро колодезной воды… На линейке регулярно стоял кто‑то, «умывавшийся» весь целиком прямо в одежде…

Но даже Сербор был не всесилен. Когда сегодня я слышу академические дискуссии про то, что «социум самопроизвольно генерирует определенную, ё–моё, морально–психологическую среду», я вынужден почтительно преклонить голову перед теоретиками отечественной педагогики. Потому что видел это сам: бабслей в Тарусе.

Являясь спонтанным проявлением первородного устремления мальчика, юноши, мужчины пошалить в жаркий день, обливая водой девочек, девушек и женщин, бабслей являлся неизменным атрибутом каждой летней смены. Сербор предпринял было попытку ввести это стихийное буйство в рамки расписания, но потом лишь махнул рукой и сам периодически ходил мокрый насквозь, стряхивая блестящие капли с широкой бороды…

Никто не знает, как и почему, но вдруг в какой‑то из дней в воздухе возникало известие: «Сегодня ― Бабслей!» И жизнь менялась. Потому что с этого момента все привычные социальные координаты растворялись в жарком летнем воздухе. Каждый мог выразить симпатию к каждой, окатив ее с ног до головы; студент ― преподавательнице, доцент или профессор ― студентке; слабая половина отвечала сильной тем же.

В бабслее переставали существовать табели о рангах, различия возраста и социального статуса; обливались все и вся. Аккуратистки, маменькины дочки, пытались прятаться по лабораториям, но этим потом доставалось особо. Когда буйство заканчивалось, такие пипетки–недотроги пугливо выбирались из‑за дверей на белый свет, и вот тогда‑то им и воздавалось на полную.

Также произошло и со мной в последний год, когда, после большого перерыва, я вновь вел там практику. Постарел, наверное, потерял чутье. Бабелей я тогда почти пропустил. Писал дневник в комнате за зоологической лабораторией, а потом вышел на крыльцо: мама дорогая, бабслей идет! Я схватил аппарат, начал снимать визжащих деук в купальниках и дембелей и умывальников с ведрами.

В собственной неприкосновенности я был уверен, подсознательно уповая на то, что даже тарусская удаль не посягнет на дорогую японскую оптику. Наснимал и студентов, и преподавателей.

Отсмеялись все, отхохотались; перерыв кончается, подходит время начала занятий, а я смотрю в окно ― все мои девицы еще мокрые, расселись на ступеньках у своего домика на солнышке, словно ждут чего‑то, и даже не чешутся, что через пять минут всем надо в аудитории сидеть. Выхожу на крыльцо, только приготовился строго промолчать на них командирским голосом, рявкнув командирским взглядом, как на меня сверху ведро воды!

Короче, подставился я, как последний лох… Под чей‑то вопль: «Акела промахнулся!» ― все, кто был, взревели в восторге, как болельщики на стадионе, а я стою в прилипших штанах, в залитых очках, с поникшей размокшей сигаретой в руке, а с крыши на меня щерится долговязый Денис, туды его растуды; сидит с пустым ведром и с удовлетворенным лицом плохого человека, сделавшего свое мокрое дело…

Начав работать в Тарусе как преподаватель, уже после кончины А. Е. Сербаринова, я старался следовать его стилю и традициям, но ни его преемники (Санычу привет!), ни я сам не смели их просто копировать.

Начиная свои тарусские орнитологические экскурсии в пять утра, я нередко выводил в маршрут группу, в которой никто так и не ложился спать. На такой экскурсии главных задач было три: первое ― не делать перерывов и не разрешать никому садиться (севший человек мгновенно засыпал, сначала не в силах удержать закрывающиеся веки над медленно вращающимися, безумно плавающими глазами, а потом безнадежно и бессильно по–птичьи свесив голову); второе ― не заснуть самому и, третье, главное, ― изучать птиц без скидок и поблажек.

Не заснуть самому было важно, потому что студенчество с чаем, гитарой и свечками толклось в моей зоологической лаборатории с отбоя до момента, пока я не отправлял всех восвояси. А так как сердце у меня мягкое и неформальным общением с молодежью я всегда дорожил и дорожу, то отправлял я посиделыциков в половине пятого, чтобы лишь успеть самому побриться перед выходом на птичек.

Бодрствующее по ночам студенчество отсыпалось днем, я днем не сплю. После недели в таком режиме даже моя многолетняя тарусская закалка начинала давать слабину. На одной из собственных экскурсий я отчетливо почувствовал, что могу бесконтрольно уснуть на середине собственного объяснения, несолидно рухнув носом в траву. Осознав такое, я панически увеличил в своем повествовании количество вводных фраз и безличных оборотов, позволяющих не так строго проводить связную линию повествования. Это меня и спасло: в одно из мгновений, рассказывая про пеночку–весничку, я все‑таки на секунду отключился, с трудом удержавшись на ногах…

Вечером того дня, ничего никому не объясняя, я приколол на дверь зоологической лаборатории записку «Ушел на базу», заперся и улегся в своей задней комнате спать…

Что сравнится с восторженно–блаженным летним сном в средней полосе, когда светлая короткая ночь лишь сереет за дачным окном? Ничто! Ни сиеста в кондиционированной прохладе под пальмами на тропическом острове, ни даже привал у тенистого ручья в ущелье прокаленного солнцем Копетдага…

Я преподавал в Тарусе и на кафедре со многими из тех, у кого учился сам. Есть все же что‑то особое в том, что учишься у людей как студент, а потом оказываешься с ними же, но по другую сторону былой «баррикады» в веселом вселенском противостоянии «профессора ― студенты», уже как коллега и соратник. И как же хорошо на сердце от сознания того, что тебя самого уже не будут пытать колокольчиками на зачете по ботанике!.. Вот она, свобода навсегда: идешь мимо, скажем, крестоцветного и не боишься его ни фига, смотришь смело и думаешь: «Ну, что, крестоцветное?..» ― а самому и не страшно совсем, что латынь перепутаешь…

Время идет. Общие практики нескольких курсов одновременно в Тарусе больше не проводятся. Лишь отдельные энтузиасты (Корольковой поклон!) продолжают ездить сюда со студентами, не в силах оторваться душой от этого места. Да еще «дембеля» как‑то скинулись, накупили краски, собрались там с Санычем, отремонтировали, что смогли.

Выбравшись туда недавно с группой студентов после длительного перерыва, я нашел на шкафу в задней зоологической лаборатории пыльную коробку с коллекцией жуков, собранных нами с Жиртрестом на первом курсе двадцать четыре года назад…

Но база стоит, и рында ― обод от троллейбусного колеса по–прежнему висит у входа (каждый прошедший практику имеет право врезать по ней перед отъездом молотком).

Так что, будете в Тарусе, спросите, где студенческая база геофака; это прямо от центра вверх по склону в противоположную от Оки сторону; улица Луначарского. Вам любой покажет. А уж если доберетесь до заветных покосившихся ворот, ударьте там во славу геофака по рынде ржавым молотком (пошарьте рядом в траве). Я и здесь услышу…»

40

В ожидании утра мы вынуждены были устроить привал. Ночью на нас напали разбойники. Я проснулся от громких криков и, к своему ужасу, увидел, что…

(Хорасанская сказка)

После двух часов ночи действительно слышен мотор, хозяин выходит к машине, откуда, из‑под одинокого фонаря, доносится непонятная туркменская речь с обильно вкрапленным понятным русским матом. Джигитов четверо, сразу проснувшись, я вижу это из окна. Поговорив, они посылают хозяина за мной. (Зачем им это понадобилось?) С безропотной азиатской покорностью слабого сильному он направляется назад к дому.

Мы вместе выходим к машине. Один из браконьеров, как в плохом детективе, спрыгнув из кузова и сидя на корточках, вытирает травой с рук кровь. Второй из них очень агрессивен; по некоординированному взгляду вижу, что он явно накуренный. Двое других здесь же, рядом, но держатся молча, ― такие неприятнее всего.

Без особого труда кося под свежеразбуженного дурачка и перетаптываясь с наивной сигареткой так, чтобы по возможности держать их на одной линии, вступаю в разговор, деталей которого не помню. Все кончилось мирно, сведясь почему‑то к обсуждению политики Горбачева в Москве… Не знаю, как вы, а я за многое искренне уважаю Михаила Сергеевича. Мои ночные собеседники этой симпатии не разделяли, что чуть было вторично не поставило мою жизнь на грань неоправданного риска…

Я уверен, что главной причиной урегулирования потенциально чреватой ситуации явился явно впечатливший браконьеров факт, что я специально приехал сюда из Москвы, чтобы посмотреть какую‑то птицу на скале. После этого они, видимо, уже просто не смогли принять меня, убогого, всерьез… В конце концов они уехали, мой безответный хозяин вздохнул с облегчением, и мы снова легли спать.

41

Загадку разгадав, теперь я вижу:

К концу страданья наши подошли, ― Хоть на дорогах поисков тяжелых Увяла юность, как цветы в пыли…

(Хорасанская сказка)

Я встаю затемно и к моменту рассвета уже сижу недалеко от гнезда. Когда рассветет, я рассмотрю его в деталях. Увижу, что устроено оно высоко на обрыве, где сухие и зеленые ветки уложены орлами в полутораметровой нише от сферической конкреции, выпавшей из скалы.

Потом я пронумерую видимые в округе вершины как ориентиры для описания перемещений птиц и одиннадцать часов буду наблюдать за семьей ястребиных орлов, включая еще не до конца оперившегося птенца, совершенно не осознающего собственной значимости, и его крикливых соседей ― суетливую братию воробьев, гнездящихся под надежной защитой ― между сухими ветками в толще орлиного гнезда.

Разгляжу в деталях орленка, еще сохраняющего белый детский пух на голове и шее, с приметными черными пятнышками впереди и позади глаз и рыжеватым пятном на груди; его желтый с черным кончиком клюв; темно–коричневые оперяющиеся крылья; еще куцый хвост и непомерно длинные когтистые лапы.

Понаблюдаю, как он, в перерывах между сном, подобно заводной игрушке, по двадцать раз подряд упруго подпрыгивает на гнезде, размахивая в такт набирающими силу крыльями. В этом гнезде он ― единственный наследник, ему одному достается вся родительская забота и все родительское внимание. Когда птенцов два (а в исключительных случаях три), не все так идиллически. Старший, более крупный, как правило, первым получает корм (но зато младших мамаша нередко кормит потом дольше и внимательнее). У африканских фасциатусов старшие птенцы очень агрессивны к младшим, у европейских и азиатских это почему‑то менее заметно, даже когда птенцы голодные.

Посмотрю, как самка, принеся птенцу пищуху, потом ненадолго подсаживается на гнездо и кормит кусками этой добычи своего отпрыска. Все как в учебнике: насиживание (шесть недель), основная непосредственная забота о потомстве, прямое кормление ― все это на матери. Самец часто приносит добычу на гнездо, но сам редко кормит молодых (это наблюдалось лишь изредка у африканских птиц). Самка фасциатуса будет пестовать своего отпрыска дольше многих других птиц. Она будет кормить его из клюва в клюв до самого вылета, когда полностью оперенный орленок уже почти достигнет размера взрослых птиц. Да и после этого он, уже самостоятельно летая по округе, несколько недель будет, проголодавшись, прилетать в гнездо, чтобы мать его покормила.

Понаблюдаю за дневной родительской жизнью взрослых птиц. Увижу, как они подолгу неподвижно парят в потоке сильного горячего ветра, шевелящего у них отдельные перья. Как летают вдвоем вплотную к скалам, почти касаясь их концами крыльев, следуя своим излюбленным охотничьим маршрутам. Как присаживаются для отдыха недалеко друг от друга. Как пикируют на невидимую мне добычу, замеченную ими почти с километра. И как однажды самка зависнет в полете на одном месте, трепеща крыльями, как пустельга, ― для орлов это очень необычно.

Все же охотники они изумительные. Добывают все что угодно, используя самые разные приемы и маневры. Даже описано, как орел по земле бежал, догоняя домашнюю птицу (правильно, такая добыча не заслуживает пикирования в полете); во цирк, посмотреть бы, фасциатусы ведь ужасно длинноногие… Наблюдалось, что при парной охоте одна из птиц выпугивает добычу, вторая атакует ее из скрытой засады, а потом оба делят добычу; неудивительно: между членами пары (образуемой на всю жизнь) – полный контакт.

А как Зарудный пишет в 1903 году: «Однажды мне пришлось видеть, как ястребиный орел, погнавшись за зайцем и настигнув его у горного гребня, за которым лежала страшная круча, схватил лапами, проволок несколько десятков шагов и сбросил в пропасть…» У–у!

Буду, затаив дыхание, следить за тем, как орлы набирают порой над гнездом немыслимую высоту, превращаясь в абсолютно невидимые невооруженным глазом и еле заметные даже в бинокль точки. Как в этом поднебесье самец раз за разом взлетает по дуге вверх, застывает на долю секунды неподвижно, почти вставая вертикально на хвост, а потом стремительно «ныряет» вниз, сложив крылья, в пикирующем демонстрационном полете, заявляя свои права на гнездовую территорию, на жизнь и на это небо вокруг.

Удивлюсь тому, как самец, летая недалеко от гнезда, пару раз прокричит не своим обычным раскатистым клекотом, а неожиданно сдержанным, каким‑то грустным криком, которого я до этого никогда не слышал: «Каа–лии, каа–лии…» ― словно сообщая кому‑то что‑то интимное, не предназначенное для постороннего уха.

Опишу, как они снисходительно игнорируют атаки смехотворно маленькой, истошно кричащей пустельги, бесстрашно пикирующей на них поблизости от своего гнезда на соседнем обрыве.

Как конфликтуют сами с вторгающимися на их территорию конкурентами, безжалостно гоняя даже таких солидных птиц, как более крупный, но не столь ловкий в полете беркут, вынужденный даже постыдно присесть на камни, вжимая голову в плечи от уверенных атак хозяев территории.

Буду отличать в этой паре самца от самки не только по поведению (самец всегда ведет себя как истинный джентльмен, галантно и неотступно сопровождая в полете самку), но и по окраске (она не такая контрастная, сочная и нарядная, как у поистиннее великолепной самки, которая явно старше), а также по отсутствующему у него в правом крыле маховому перу. Сфотографирую все, что удастся.

Порадуюсь тому, с каким упорством и старанием птенец пытается ловить своим грозным клювом мух («Так их всех, насмешниц!»); с каким интересом он наблюдает за скалистыми ласточками, порхающими около гнезда, и за проезжающими внизу по дороге машинами, смешно вертя за теми и за другими головой.

Когда после полудня я, вслед за солнцем, пересяду на новое место, более удобное для наблюдений, все утро контролирующие меня взрослые птицы это сразу отметят, и самка подлетит ко мне почти вплотную (я отчетливо разгляжу ее строгий родительский глаз) ― проверить, куда я пересел и не таит ли это подвохов… Я веду себя тихо и неназойливо, опасаться мне нечего (известны случаи пикирования орлов на людей около гнезда).

Сам же орленок, просидевший весь жаркий день в спасительной тени, после четырех часов дня, когда уже снижающееся солнце осветит наконец гнездо, с явным удовольствием усядется на солнышке, подставив ему грудь и широко расправленные крылья: ультрафиолетовая солнечная ванна ― обязательная гигиеническая процедура.

Потом я испереживаюсь за птенца, когда его разморит на послеполуденном солнцепеке и он уснет, свесившись, на краю гнезда, по–детски задрав хвост кверху и чуть не свалившись вниз. Он удержится лишь в последний момент, уже падая, ― захлопав крыльями и судорожно схватившись еще непропорционально огромными когтистыми лапами за настеленные в гнездовой нише зеленые ветки, испуганно прижавшись потом к скале подальше от края («Вот тебе и на! Еще не хватало мне стать сегодня свидетелем несчастного случая…»). Клянусь, ни один орнитолог в мире не поверил бы мне, что я не сам угробил птенца для коллекции в подтверждение факта гнездования.

Даже не свалившись сейчас со скалы и избежав на сей раз случайной гибели, этот орленок имеет достаточно шансов погибнуть от естественных причин; половина всех птенцов гибнет в первый год жизни. А уж близость этих птиц к человеку меня откровенно пугает.

Специально переговорив позже про орлов с живущими здесь туркменами, я с некоторым облегчением узнаю, что эти люди вполне миролюбиво считают птиц своими соседями. Хочется верить, что это действительно так, но вообще‑то редкий хозяин не снимет со стены ружье, увидев, как орел подхватил на его дворе соблазнительно беззаботную курицу. Тем более в мусульманской стране, где Коран отнюдь не почитает братьев наших меньших. Это вам не Индия.

Редчайших леопардов, доживающих свой век в единичных окрестных ущельях и изредка убивающих пасущихся на склонах телят, которые вытеснили их естественную добычу ― почти уничтоженных человеком архаров, от пуль не спасают никакие увещевания и никакие официальные запреты.

Как бы то ни было, численность ястребиного орла сокращается повсеместно. Взять, например, Испанию ― здесь фасциатусов больше, чем где‑либо в Европе: в начале века гнездилось пар семьсот, осталось чуть более трехсот; лишь за последние годы, пока я искал это первое и пока единственное гнездо в СССР, в Испании по непонятным причинам исчезло больше сотни пар.

В прочих местах, за счет меньшей численности орла, урон и того весомее. В Израиле было сорок пар, потом осталось две; сейчас двадцать; на всю Италию ―– десять пар; в Португалии везде редок; в Греции осталось пар пятьдесят; во Франции ― пар тридцать. Так же и в Африке: в Тунисе было за сот ню пар, осталось пятнадцать. В Индии распространен широко, но везде малочислен. Вроде бы он не так уж и редок по миру в целом, но пугает то, что во многих случаях по непонят–ным причинам он исчезает там, где прочие виды орлов чувствуют себя совсем неплохо.

Много фасциатусов гибнет на проводах от замыканий на линиях электропередач (особенно молодых птиц). Часть травятся пестицидами и удобрениями. Но главный урон, несомненно, ― за счет повсеместного вторжения человека в живую природу и изменения всей среды обитания вида. Углубляться в анализ этого антропогенного (по вине людей) разрушения местообитаний откровенно боязно.

ОТСТУПЛЕНИЕ ПРО НАСТУПЛЕНИЕ

И закралась ему в сердце греховная мысль: «Нынешней ночью не худо бы все это добро потихоньку унести…»

(Хорасанская сказка)

«30 марта. Проблема воздействия человека на экосистемы Западного Копетдага не нова. Благоприятный климат, богатство природы и выгодное географическое положение предопределили древность существовавшей здесь цивилизации, ― этот регион входил северной провинцией в простиравшееся по Ирану античное Парфянское царство, являвшееся основным соперником Римской империи на Востоке. (Осколки древней керамики из разных культурных пластов регулярно попадаются в сыпучих обрывах вдоль Сумбара, а однажды Стас нашел там и потом целый день откапывал огромную амфору литров на девяносто).

Присоединение Закаспийского края к России в 1881 году активизировало не только его научное исследование, но и хозяйственное освоение; наступление человека на природу пошло полным ходом. К этому времени относятся как первые большие экспедиции, организованные по Закаспию в целях описания природы и народов этого нового форпоста Российской империи, так и прокладка дорог и строительство крепостей–поселений.

Уже в те, далекие от нас, времена было положено начало земледелию, скотоводству и локальной рубке лесов. Но уровень этого воздействия был по нынешним меркам ничтожным. Пребывавший еще во младенчестве «непросвещенный» античным мир не знал тракторов пестицидов, но знал, что вырубать леса вдоль рек нельзя. Он был еще малонаселен и целиком зависел своем благополучии от мирного диалога человека с окружающей природой. Земледелие и скотоводство по определению должны были строиться на принципах устойчивого сосуществования с природными экосистемами, иначе они просто не могли бы развиваться. Уже тогда реальный ход событий был далек от идиллической гармонии, но все же он в большей степени строился на основе уважения к природе и практического здравого смысла, чем в последующие эпохи, все более знаменуемые попытками человека «не ждать милостей от природы, а взять их у нее». Обезвоживание и опустынивание региона пошло все более нарастающими темпами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю