Текст книги "Фасциатус (Ястребиный орел и другие)"
Автор книги: Сергей Полозов
Жанр:
Природа и животные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Отчужденность? В этом, как минимум, два пласта. Верхний ― отчужденность бытовая, повседневная. Это совокупность языковых и житейских барьеров. Прежде всего ― язык. Сколько лет приезжаю в Туркестан, а ты думаешь, я выучил туркменский? Ни фига. Можно бы, конечно, упереться рогом, потратить массу сил и времени. Ну и что? «Иду по дорога, смотрю ― два копейка сидит; я его взял, на карман поставил…» ― дальше такого мне в любом случае не сдвинуться. Хотя и это ― уже хлеб; язык, конечно, при любой возможности учить надо. Жил бы в быту с туркменами ― выучил бы. Ладно, а кроме языка?
Менталитет ― это уже серьезнее. В эту бездну сейчас не полезу («Восток― дело тонкое…»). Ясно только, что менталитет, как язык, выучить нельзя. Можно потратить остаток сознательной жизни на его изучение и понимание, но привить его себе невозможно. Поиграть в это можно, но отторжение несовместимых культурных тканей неизбежно.
Поэтому у меня лично любая попытка взрослого человека стать в чужом обществе своим ничего, кроме сострадательного сочувствия, не вызывает. Для меня очевидно, что ни одному нормальному индивидууму, волею судьбы оказавшемуся у черта на рогах, и в голову не придет стать где‑то там своим.
Своим надо быть там, где ты свой, среди своих. Хотя, впрочем, многие пытаются, стремятся к этому. Тоже можно понять: жизнь скрутит ― будешь стремиться.
Да и «свои» разные бывают. Ты порой еще лишь всего одной ногой за порог, и не навсегда, а так, погулять, но уже сзади почти подталкивают, чтобы дверь захлопнуть за спиной; фотографии твои со стен если и не отклеивают, то уж уголок пробуют на прочность: легко ли будет отодрать, когда момент настанет… Кто из искреннего патриотизма к родным стенам, кто из презрения к «изменщику», а кто и потому, что никак с себя совковый мох не соскоблит…
Ну а уж если ты в своих странствиях еще где и засидишься, тогда уж вообще пиши пропало… Хотя что это я, в самом деле, рассуждаю в таком важном вопросе про какую‑то шелупонь; свои ― это настоящие свои.
Для меня априори очевиден тот факт, что, окажись я насовсем здесь, под знаменами ислама, или на Новой Гвинее, или в Норвегии, душой буду продолжать жить в своем исходном культурном пласте, сознавая собственную инородность по отношению к окружающему; наблюдая его, изучая, упиваясь, может быть, но не рассматривая себя самого его составной частью.
Проблема лишь в том, что, оказавшись в таком положении, неизбежно консервируешься в той своей первоначальной культурно–временной среде, из которой уехал, отрываясь от продолжающегося хода ее развития.
Как трогательно–печально выглядит стремление даже грандиозных русских умов, после десятилетий (или всего лишь лет) удаленности, пусть даже каждодневно проникнутой самым чистосердечным интересом ко всему тому, что происходит дома, рассуждать о сегодняшних, текущих судьбах оставленной страны. Без понимания того, что судьбы эти давно уже несутся по другим волнам и обдуваются другими ветрами. Тем более судьбы России! Ни одна страна не меняется сейчас столь радикально и столь стремительно, как Россия. И положение такое наверняка сохранится и в будущем.
Так что факт налицо: отрываться нельзя. Ну а уж если отрываешься, то главное при этом ― цель. Ради чего. Все остальное вторично. А цель ― это уже отдельный разговор.
Кстати, о цели. Ты веришь в предназначение?
Я теперь верю. Потому что планируешь, планируешь жизнь, строишь ее в соответствии со своим глубокомысленным анализом происходящего, дергаешься, упорствуешь, а потом оглядываешься назад ― и выясняется, что все эти неимоверные усилия и то, ради чего они затрачивались, сами по себе и не важны вовсе… И все это нужно было лишь для того, чтобы «само собой» сложилось что‑то совсем другое, о чем и не думал никогда. Как раз то, что и оказывается главным…
Я сначала было из‑за этого расстроился, что же за фигня такая, думаю? А потом, наоборот, такую раскрепощенность почувствовал, словно груз с плечей свалился…
Пример? Бог его знает. Может, мои жаворонки и есть пример. Может, я в Туркестан совсем не для того попал, чтобы в сравнительной экологии жаворонков разобраться, а для чего‑нибудь совсем другого. Например, чтобы фасциатуса искать или чтобы внести неоценимый вклад в дружбу российского и туркменского народов: «Салам алейкум! Алейкум ассалам!»
Чего ты лыбишься, дубина?
Не знаю уж, как ты, но сам я (прости, Господи, за неизбежную патетику) постоянно чувствую, что представляю здесь Россию. Хорошо уж или плохо ― это другой вопрос. И совершенно меня не колышет, что никто меня на это официально не уполномачивал. У меня на это мандат посерьезнее. С самого верха. От судьбы. И нечего тут расшаркиваться в объяснениях; все, видишь ли, опасаемся выглядеть нескромно…
А ощущение этой моей сопричастности к русскому настолько несомненно и сильно, тот факт, что многие здесь судят о России именно по мне, настолько очевиден, что нечего и оговариваться по три раза. Я ведь часто здесь разным людям что‑то негазетное про русский дух рассказываю. Порой до смешного ― как у Зарудного сто лет назад почти в этих местах, когда он персам про величие России и славу государя излагал. А ведь мы‑то с туркменами в одной стране живем.
Ладно, давай там, дружи с индусами и не теряй связи с родиной–матерью.
А мне давно уже вниз пора, и так домой до темноты не дойду…»
СУПЕРМЕНСКИЕ ЩЕНКИ
Что касается до подарков, то путешествие без них по Персии сопряжено с некоторыми затруднениями. К тому же я собирался посетить такие места, где очень мало знают Россию и никогда не видали русских… и где, следовательно, мне надлежало, насколько это было возможно, поддерживать достоинство своей родины.
(Н. А. Зарудный, 1901)
«20 июля. Здорово, Маркыч! Как оно?
…Любишь делать подарки? Я люблю. Особенно когда возможность есть не считать копейки. Более того, во многих случаях полагаю невозможным их не делать. Ну как можно, приезжая куда‑нибудь далеко откуда‑нибудь издалёка, не привезти подарков? Невозможно же такое.
Жаль только, что многие подарок традиционно воспринимают прежде всего как подношение в ключе «ты мне ― я тебе». Получает человек подарок, и у него сразу же настороженная мысль: «Уж не борзые ли это щенки? Значит, я зачем‑то ему нужен, если он подарок мне дарит… Зачем?» И уже после этого он на всякий случай надувается, как индюк. Да еще и забывает поблагодарить, разволновавшись от собственной важности. Иногда до смешного, честное слово. А иногда откровенно расстраивает. Все чаще теперь только самым близким что‑то привожу, кому объяснять ничего не надо и кто в корысти не заподозрит, а если подарок невелик, то в скаредности не обвинит.
Мне многие из русских, пожившие в Азии, напрямую советовали: держись с местными построже; мол, чем строже с ними, тем больше уважают; чувствуют в тебе башлыка.
Есть, конечно, в этом доля истины. Как Зарудный писал про свое путешествие по Персии в 1900 году: «Не раз… мне случалось слышать такое мнение: «Русские люди не делают нам таких ценных подарков, как англичане; это оттого, что они не боятся нас, и не они в наших, а мы в их должны нуждаться услугах». Восток. Правда это. Проверял. Но не использую. Очень уж себя неуютно чувствую, демонстрируя сталь во взгляде; противно это моему естеству.
Да и Зарудный сам подтверждает, что раз на раз не приходится: «…я был, так сказать, представителем России в этом отдаленном углу Персии, мне надлежало поддерживать ее достоинство в глазах здешнего населения и, следовательно, не скупиться на всевозможные подарки».
То‑то и оно. Сильный человек силу просто так, «на всякий случай», никогда не демонстрирует (так только зверюшки делают: обезьянки, волчики, тигрики). Ибо сказано: «Мы, сильные, должны сносить немощи бессильных и не себе угождать». А если кто вышагивает суперменом, тот или дурак, или карьерой чересчур озабочен, или сложности у него с дамами.
Я как вижу супермена (что на ученом совете, что в быту), по–американски играющего мускулами или по–нашему размахивающего маузером, мне так и хочется дать ему трояк, чтобы он купил себе зеленую бутылку прозрачного вина, отпил бы из горла и уснул бы тихонько где‑нибудь в тенечке, чтобы душа у него отдохнула…
Это, знаешь ли, моржевал я в тот год, когда Васька у нас с Лизой родился. Сам не знаю почему, нашло чего‑то; дурак, наверное, был. Пять утра, мороз, луна на черном небе, а я трюхаю в валенках и в ватнике к проруби, как к собственной погибели. Мужики там уже свежий лед обкололи, расчистили. Влезаю я в эту черную воду, а сам думаю, мол, ну и фиг с ним, зато уж сегодня, что бы со мной ни произошло, хуже этого уже ничего быть не может…
Так вот, короче, той осенью, до снега еще, Балашиха, конец ноября. Сплошного льда на Гущенке еще нет, но уже мороз вовсю ночью, вдоль берегов замерзает. Собирается в шесть утра на берегу несколько таких; хорохоримся, разогреваемся: кто на турнике подтягивается, кто с гирей корячится. Потом заскакиваем в воду по очереди, судорожно плаваем по пятнадцать секунд, выскакиваем пробками на берег, лихорадочно растираемся полотенцами и ходим браво; хорошо нам (понятное дело, что любому хорошо, когда из такой воды вылезет). Посматриваем, понимаешь ли, как от наших разгоряченных тел пар идет; гордимся не гордимся, но ощущаем себя…
Туг и появляется этот мужичонка. Трюх–трюх, в заячьей ушанке за три рубля, в курточке какой‑то задрипанной; даже не прибегает, а просто приходит невесть откуда быстрым шагом.
– Привет, мужики! ― Начинает раздеваться. До семейных трусов. Тощий такой мужик; капля на носу висит; алкаш алкашом. Раздевается, значит, смотрит с недоверием на наших жеребцов, которые тяжести тягают, потом заходит, ежась, в свинцово–неподвижную морозную воду и плывет. Уплывает к дальнему мосту, исчезает в утренней темноте из поля зрения, появляется назад через пятнадцать минут… А мы смотрим на это и не верим…
Он приплывает, вылезает, ни полотенца у него, ничего. Стряхивает воду с плеч, трясет руками (мол, блин, холодно…), отворачивается к кустику, снимает свои линялые семейные трусы с тощего белого зада, выжимает, надевает их опять, потом одевается целиком прямо на мокрое тело, напяливает свою ушанку на уши…
– Ну, давайте, мужики, здорово живите… ― И потрюхал себе опять куда‑то, так же утерев каплю на носу…
А мы стоим, физкультурники плюшевые, смотрим на это, и уже никто плеч не расправляет, не пыжится…
К чему я это завел?.. Забыл. А, это я к тому, что выпендриваемся много. А уметь принять подарок ― еще труднее, чем уметь его подарить».
32
…он… открыл глаза и увидел, что нет перед ним ни сада, ни дворца, что куда‑то исчезли дракон и див. А стоит он в пустыне, коей нет ни конца ни края…
(Хорасанская сказка)
В результате отказа Романа вместо планировавшейся мобильной экспедиции с партнером я вновь оказался сам по себе, без транспорта и с ненужными уже планами, которые готовил три месяца. Терять же даже день сезона, спланированного с таким трудом в обход других дел, было просто недопустимо.
Честно признаюсь, настроение у меня было паршивое. Вышагивая под мерный стук шагомера («клик–клик») по адырам от кордона заповедника к ВИРу, к дому Муравских, вдыхая, как всегда во время своих пеших переходов, незабываемый запах полыни и ощущая подошвами жесткую комковатую поверхность прокаленной солнцем земли, я думал про все это. И почему‑то про то, как началась для меня моя Туркмения.
НОВАЯ ЗЕМЛЯ
Крестьянский сын на все готовый,
Всегда он легок на подъем.
Вы мне готовьте гроб дубовый
И крест серебряный на нем…
(Русская народная песня)
Судьба сия ― предначертание Аллаха. Не противься ей, а не то бесславно закончишь свои дни…
(Хорасанская сказка)
«75 сентября. Много лет назад, закончив геофак МГПИ, получив приглашение в аспирантуру на кафедру зоологии и поступив в нее, я был одарен неслыханным подарком: мой профессор ― Алексей Васильевич Михеев («Михеич») позволил мне самостоятельно выбрать тему диссертации. Сразу должно быть понятно: так везет не всем.
К этому моменту я уже весьма точно представлял, чем хотел бы заниматься, но имел все еще неразрешенной странную на первый взгляд дилемму: изучать интересующую меня проблему в тундре на куликах ― или в пустыне на жаворонках.
Соединив предоставленную мне свободу выбора с неуемным географическим воображением, я направил свой выбор на север и провел месяц, день за днем изучая в библиотеках на удивление немногочисленные и почему‑то очень старые источники по тундре островов Новой Земли.
А когда собрался обосновывать на кафедре этот выбор, старшие коллеги посмотрели на меня как на лунатика и высказались на тот предмет, что орнитологическая увлеченность орнитологической увлеченностью, но неплохо бы и с реальной жизнью хоть какие‑то соприкосновения иметь.
Доступнее всех эту мысль выразил В. Т Вологдин (которого на кафедре все зовут «Трофимыч»), уже много лет работавший на Европейском Севере, а в свое время (чего я не знал) ― и на самой Новой Земле:
– Эй, Паганель, проснись, это ведь наш ядерный полигон! Ты что, правда не знал?..
Я выпросил тогда дополнительное время на то, чтобы обосновать выбор региона на юге страны. Занимаясь этим, я с трепетом обратился за советом к знатоку фауны Средней Азии, нашему авторитетному орнитологу Самвелу Оганесяну, в свое время тоже работавшему у нас на кафедре.
Терпеливо выслушав мои амбициозные аспирантские теоретизирования на тему, где же решать мою важнейшую научную проблему, добродушно побуравя меня черными как уголь глазами и пыхнув пару раз старинной трубкой, Оганесян произнес ставшие для меня судьбоносными слова: «А поезжайте– ка вы, Сережа, в Кара–Калу…»
Я разузнал все, что мог, про Западный Копетдаг, сделал доклад на кафедре, мою тему утвердили, и я получил благословение и карт–бланш на три аспирантских года.
Моему первому путешествию предшествовала кропотливая подготовка, масса волнений и предчувствие неизвестного, ознаменовавшие новую в моей жизни аспирантскую страницу, превратившуюся позже в столь важную туркменскую главу. Я встречался с разными работавшими в Средней Азии людьми, готовил снаряжение.
Самой большой проблемой были лучки ― ловушки для наземных птиц. Купить их было негде, надо было делать самому. Я специально съездил в Окский заповедник к его директору ― Святославу Полонскому, не пожалевшему времени на то, чтобы научить меня, как самому делать их из проволоки. Разъезжая потом на велосипеде по окрестностям подмосковной Балашихи, я собирал беспризорно валявшиеся тут и там мотки оцинкованной проволоки, а потом несколько дней подряд я с Чачей, Андрюней, Ленкой и Эммочкой делал из них лучки (мы с мужиками гнули проволоку, девчонки обтягивали ее сеткой, и все мы при этом хохотали о разном днями напролет).
Потом меня шумно провожали на перроне. Потом я почти четыре дня ехал в Ашхабад на поезде. Первый и единственный раз, когда я осилил путешествие туда по железной дороге. Никогда уже впоследствии у меня не хватало на это ни времени, ни терпения. А тогда, в первый раз, это было хорошо».
НАЧАЛО
…сердце замирает в предвкушении… экскурсий по дебрям этой интересной страны.
(Н. А. Зарудный, 1901)
Бросили звездочеты жребий, взглянули на звезды, раскрыли волшебные книги и поведали шаху, что Хатему уготована счастливая судьба…
(Хорасанская сказка)
«14 января…. Ехали отлично. Я занимался птичками, спокойно спал, сидел, смотрел в окно, пил невкусный вагонный чай с сахаром из граненых стаканов с подстаканниками. Наслаждался контрастом с предотъездной суетой и суматохой. Млел, наблюдая метаморфозы за окном.
Первый день ― все обычно: грязные сугробы, индустриальное запустение, неопрятные хрущевки невдалеке от станций ― все то, что так узнаваемо и воспринимается как оставляемое свое, когда отъезжаешь куда‑то.
Второй день ― снега меньше, меньше, меньше.
Третий день с утра ― промерзший Казахстан, чуть припорошенный снежком, с совершенно безоблачным небом и ярким солнцем. Потом Каракалпакия ― уже без снега, но с узбеками и верблюдами.
И уже перед Ашхабадом ехали вдоль Копетдага. Горы есть горы. Хоть и без остроконечных вершин. Особенно для меня ― равнинной крысы. Граница в ста метрах от поезда. Столбы с проволокой, дорожка, контрольная полоса, опять столбы, опять дорожка, опять полоса. А дальше птички летают уже над Ираном. Хищники на телеграфных столбах сидят. Умом понимаю, что реальность, а не верится ― все аж вибрирует внутри».
АШХАБАД
В государстве Хорасан… есть город, именуемый Хуснабадом…
(Хорасанская сказка)
«17 января…. Поезд опоздал в Ашхабад на два часа, так что, когда приехали, рабочий день уже кончился. Сдал вещи в камеру хранения. Все гостиницы забиты: проходит какой‑то огромный конгресс.
Нашел Институт зоологии АН ТССР. Захожу. Поздно, пусто. Уборщица метет. Вошел, спросил, рассказал. Случилась задержавшаяся секретарша. Позвонила директору, уточнила. Директор подтвердил, распорядился.
Поселили меня на ночь в кабинете замдиректора по науке. Вдруг оказывается, что в орнитологическом отделе задержался Атабай ― очень симпатичный дядька, с которым я познакомился полгода назад на орнитологической конференции. Он меня подвез на своем «Москвиче» в камеру хранения за спальником; дал из своего стола чайник, заварку, сахар, пиалу. Все остальное ― завтра.
Спал я хорошо, расстелив на огромном полированном столе спальник и подложив под голову самую толстую из найденных в кабинете книг ― «Насекомые Монголии. Том 1».
Утром встал, умылся, попил чаю в еще пустом учреждении. Потянулись служащие. Уже позже встретились с начальством; долго говорили, подтвердив известное для Востока ранее лишь по теории правило: к главному в разговоре ― не сразу. Нельзя начинать беседу, беря быка за рога. До того, зачем я приехал и что мне надо, мы продвигались в нашем разговоре минут двадцать».
КИЗЫЛ–АРВАТ
Место, избранное мной,. хоть и не столь прекрасно, как твое владение, однако мне оно пришлось по душе…
(Хорасанская сказка)
«18 января. В Кизыл–Арват из Ашхабада я ехал на поезде.
Согласен с мнением, услышанным от приехавшего из Туркестана воронятника Константинопольского, побывавшего разок в этих местах раньше меня. Он тогда хохотнул заговорщически, крутанул свою черную бороду–горбушку, закрутив ее упругой спиралью, и поведал мне, в ту пору ~ зеленому аспиранту–первогодку, что, мол, готовься. П–в; Кизыл–Арват производит на россиянина незабываемое впечатление…
Позже, уже лучше зная Туркмению, я посмотрел места и поядренее, но Кизыл–Арват был первым провинциальным туркменским поселением транспортно–индустриального типа, с которым я познакомился, и он действительно запомнился мне на всю жизнь».
«18 января…. Деревьев в Арвате очень мало; всюду асфальт, пыльные пустыри и не менее пыльные широкие улицы. Но на улицы не похоже, так как дома вокруг только одноэтажные, а улица, в представлении москвича, ― это что– то узкое, окруженное чем‑то высоким. Поэтому и кажется, что здесь все широкое, как и окружающая пустыня: с боков не давит.
Вдоль улиц глухие заборы из досок, за которыми одноэтажные побеленные азиатские дома. Около ворот грязновато; черноватенькие туркменчата играют босиком в холодной пыли (маленькие девочки в затасканных цветастых платьицах пострижены наголо, но с золотыми сережками в ушах). Женщин как‑то не заметно. Мужчины часто кучкуются на углах или у приметных точек ― на остановках, у ларьков, на рынке. По–азиатски сидя на корточках, переговариваются, покуривая и поглядывая по сторонам. Аксакалы в огромных бараньих шапках ― тельпеках. Поразившим меня откровением явилось то, что под тельпеком на гладко выбритой голове надета еще и тюбетейка (а сама голова у стариков яйцевидная потому, что им ее в детстве специально тугими повязками стягивали; сейчас уже, наверное, так не делают).
Интересно, как выглядел Кизыл–Арват в 1884 году (лишь через три года после присоединения Закаспийского края к России), когда Зарудный приехал сюда во время своего первого путешествия по Закаспию?
Среди прочего, коллеги, бывавшие в Туркмении, напутствовали меня в Москве: «Не джентльменствуй чрезмерно в Арвате перед автобусом, а то останешься там навсегда». Я вспоминал эти слова, ожидая автобус до Кара–Калы и наблюдая людей вокруг.
На автостанции нищий туркмен–дурачок побирался, что– то пел, приставая с просьбами к ожидавшим автобус пасса–жирам, в большинстве игнорировавшим его каждый по–своему, давая иногда мелочь. Потом он вдруг, сидя на коленях, начал истово молиться, заунывно распевая непонятные мне слова, касаясь в низких поклонах лбом грязного пола. В этот момент ему все, находящиеся поблизости, сразу напихали в карманы подаяний, поругиваясь и посмеиваясь (опять совершенно беззлобно), посоветовали ему идти куда подальше, но когда он, закончив истерику и молитву, встал, всхлипывая, многие вокруг очень быстро и скомкан но сделали это мусульманское движение, заключающее молитву, ― омовение ладонями по лицу. Даже туркмен–подполковник в форме. И в отношении окружающих к этому дурачку, и в естественном всеобщем приобщении к его молитве мгновенно угадывалось что‑то исконное и важное, отличающее этих людей от меня самого и от всех тех, с кем я привык общаться дома.
Что значит «не джентльменствуй чрезмерно», я понял после прихода самого автобуса. Многочисленные ханумки, появившиеся на автостанции гораздо позже меня и даже не бравшие, по моим наблюдениям, билетов, ломанули в автобус с такой эмансипированной энергией, что аж дух захватывало.
Я подсаживал под локоть пожилых женщин, втискивающихся в жалкий «пазик» непрерывным потоком, и не решался сам вступить в этот поток со своими рюкзаками. Кончилось тем, что я не влез. Рассевшиеся в автобусе бабульки и прочие пассажиры посматривали на меня через окна автобуса с уже успокоившимися лицами и сокрушенно качали головами: «Вах, вах, вах», ― с трудом скрывая удовлетворение от того, что уж они‑то сами не такие лохи, как эти иностранцы– русские.
В тот первый раз я еще не знал о возможности доехать до Кара–Калы на попутке, и мне ничего не оставалось, как отправиться в кизыл–арватскую гостиницу, чтобы переночевать, а утром, уж точно «не джентльменствуя чрезмерно», все же уехать в Кара–Калу.
Дойдя на следующее утро с двумя рюкзаками (один на спине, другой на груди) до злополучного автовокзала и сменив сдержанно–джентльменский стиль на смешливо–панибратский, я проник‑таки, с шутками–прибаутками борясь за жизнь, в утренний автобус и поехал в Кара–Калу».
Через несколько лет, проносясь от Ашхабада до Кара–Калы по прекрасному асфальту за каких‑то пять часов, я всегда вспоминал тот первый автобусный маршрут, когда пассажирам приходилось выходить из автобуса перед крутыми подъемами, а местами и подталкивать надрывно фыркающий «пазик» по неровной, каменистой дороге.
ДЫМ ОТЕЧЕСТВА
Потом он воссел на трон, и тотчас же послышался странный скрип…
(Хорасанская сказка)
«20 января. В конце концов я добрался до Муравских со своими огромными рюкзаками и рекомендательным письмом от другого своего будущего коллеги ― энтомолога и непобедимого призера института по лыжам, Ефима Черновского, занимавшегося в аспирантские годы на Сумбаре саранчовыми.
Я был Муравскими не просто принят, я впервые в жизни получил в свое распоряжение отдельный кабинет ―. комнатушку, из которой родители по такому случаю безоговорочно вытурили сына–подростка ― Стаса.
В первое же утро в этой комнате абсолютно чужого дома, боясь потревожить еще совсем незнакомых мне хозяев, я предусмотрительно затенил настольную лампу зеленым махровым полотенцем и пошел делать зарядку, а когда вернулся, все уже скакали в ядовитом химическом дыму: пластиковый плафон на лампе расплавился, а полотенце на нем сгорело, чуть не учинив пожар… Даже сегодня, когда я вспоминаю об этом, у меня на лбу выступает холодный пот от пережитого тогда ужаса и смущения.
Мы постоянно засиживались с Муравскими до поздней ночи, разговаривая про этот край, про обычаи туркменов, про удивительную природу Западного Копетдага и про разных интересных людей, приезжавших эту природу изучать, ― многие из них сиживали с хозяевами на этой же кухне».
КАРА–КАЛА
«КАРА–КАЛА, пос. гор. типа… в Туркменской ССР, в предгорьях Копетдага, на р. Сумбар, в 91 км от ж. ― д. ст. Кизыл–Арват. Ковроделие, трикот. произ–во. Туркм. Опытная станция Всес. Н. ― и. Ин–та растениеводства. Красведч. музей. В окрестностях К. ― К. ― Сюнт–Хасардагский заповедник».
(Географический энциклопедический словарь, 1989)
«21 января…. В Кара–Кале нет телевидения. Рассказывают, что был человек, одержимый идеей довести сюда ретрансляцию. Таскал на себе оборудование на вершину Хасара, сам строил там вышку под антенну. Но вскоре непонятным образом погиб. Случай не раскрыли. Говорят, «старики не хотели телевидения».
Упоминаю про это потому, что значение каждого вечернего разговора, каждой книги и каждой пластинки, устанавливаемой на видавшую виды радиолу, здесь совсем иное, нежели в Москве.
А на вершине Хасара и сейчас видны остатки того, что тот человек делал там в одиночку, кустарно, завозя материалы на ишаке, но движимый большой идеей.
Несколько лет спустя телевидение все же воплотилось здесь в реальность. Ретранслятор поставили на Малом Сюнте. Там посменно живут мотористы, обслуживающие генератор, а Кара–Кала стала ближе к внешнему миру, получая, хоть и с перебоями в зависимости от погоды, один телевизионный канал. С директором Сюнт–Хасардага Андреем Николаевым мы ездили на Малый Сюнт смотреть, что и как с этой телевышкой и не представляет ли генератор проблемы для заповедника: ретранслятор находится в заповедной черте.
Спускались мы оттуда на «ГАЗ-66» по Винтам ― серпантину на южном склоне Сюнт–Хасардагской гряды, проложенному вручную еще в стародавние времена. Наш шофер Рахман, бедолага, на этом серпантине проклял все ― и предков, которые такую узкую дорогу проложили, и современные грузовики, и свою шоферскую долю. А когда приехали в ВИР, он мгновенно уснул прямо в кабине ― отрубился от перенапряжения».
«27 января…. В Кара–Кале двенадцать тысяч населения. За исключением нескольких двух–трехэтажных административных зданий и офицерских общежитий в погранотряде, весь поселок застроен типичными одноэтажными туркменскими домами с шиферными крышами и побеленными стенами. Много зелени, благодаря чему даже прозаический поход в магазин или на почту порой превращается в интересную орнитологическую экскурсию по самому поселку (всегда выхожу «в город» с биноклем).
В центре ― открытый кинотеатр, где до появления телевидения каждый вечер показывали разное кино. Народ с восторгом ломился туда на индийские фильмы. Я тоже ходил в кино, но не ради кино как такового, а за компанию с Игорем и Наташей и за–ради необычности ситуации.
После начала просмотра и сгущения сумерек в яркий луч проектора и на освещенный экран начинали залетать бражники, мгновенно выхватываемые из освещенного пространства пикирующими на них летучими мышами. Это потрясающее зрелище, в сочетании с ночным теплом, с происходившим на экране действием и с криками сплюшек, раздававшимися из окружающих деревьев, создавало непередаваемое ощущение фантастического сна, к моему нескрываемому восторгу происходившего в действительности».
Каждый новый день приносил мне в ту пору непередаваемые по яркости впечатления об этой удивительной стране. Пройдет много лет, прежде чем я хоть как‑то привыкну к тому, что в декабре и январе вместо московских сугробов меня окружают зеленая трава и поющие урывками в теплую солнечную погоду экзотические птицы.
ВИР
Полчища грачей и скворцов, жировавших на полях или переносившихся с места на место, заставляли забывать о зимнем времени года и будили в душе столько раз пережитые ощущения беспокойного чувства тоскливой радости, когда, бывало, я с таким болезненным нетерпением в темные зимние дни под вой холодного бурана… поджидал весны и она наконец наступала.
(Н. А. Зарудный, 1916)
Он… увидел, что там произрастают не только кипарисы и тополя, но и всякие диковинные деревья. И на всех этих деревьях распевали соловьи, горлинки и другие сладкоголосые птицы…
(Хорасанская сказка)
«23 января. Здравствуйте, Алексей Васильевич!
Как самочувствие? Как там кафедральные дела? Химики все так же заливают сверху нашу аудиторию?
…ВИР поразил обилием и разнообразием деревьев. В том числе экзотических, ранее никогда мною не виданных, свидетельствующих о том, что это действительно субтропики: огромные кипарисы и туя; мелия со странными бежевыми ягодками на голых ветвях в пяти метрах от земли; сосны с огромными иголками и шишками; маклюра с экзотическими, как огромные несъедобные апельсины, плодами и колючими ветками.
Непроходимый дендрарий притягивает меня, как настоящие экзотические джунгли, конечно же скрывающие массу неведомого. Но заросли настолько густые, что невозможно рассмотреть, что там внутри пищит и чирикает.
Буквально все это пространство напичкано птицами, птичками и пташками в огромном количестве. Любому московскому человеку, приехавшему «из зимы», это просто покажется чем‑то фантастическим. У меня же от вида каждого черного дрозда и дубоноса или выпугиваемого с дневки из особенно густых зарослей дендрария ястреба–тетеревятника или филина по сердцу разливается что‑то теплое и приятное, какая‑то особая непритупляющаяся отрада…
ВИР окружен забором, которого не увидишь в Москве: он сложен из огромных известняковых кирпичей, как где‑нибудь в Крыму или на Кавказе, одним своим видом подчеркивая южную специфику этого места. Я часто лазаю через этот забор, когда хожу на почту (лень обходить до ворот); в щелях между кирпичами в этом южном заборе местами гнездятся серые синицы (Parus cinereus).
Первые выходы за пределы ВИРа ― и того пуще, как сплошное непрерывное кино: каждый склон, каждый поворот, каждый вид привлекает внимание новизной и требует полного сосредоточения, потому как, сколько ни готовился, все вокруг новое и совершенно незнакомое».
ТОПОНИМИКА
– Скажи нам, как зовут твоего повелителя и как называется эта пустыня?
(Хорасанская сказка)
«25 января…. Географические названия в регионе волнуют меня и будоражат воображение: Арапджик, Арпаклен, Атрек, Бендесен, Гебесауд, Дайна, Дойран, Дузлуолум, Елысу, Казанджик, Кара–Гез, Мессериан, Молладурды, Монжуклы, Наарли, Палызан, Терсакан, Ходжа–Кала, Шалчеклен, Шар–лоук, Юван–Кала… В этом отчетливо азиатском ряду инородно (словно попав сюда по ошибке с карты Франции) выглядит название поселка, расположенного к югу от Кизыл–Арвата за Передовым хребтом, ― Пурнуар. А? Каждый раз еду мимо и думаю: «Шерше ля фам, силь ву пле… Неужели и в Пурнуаре говорят по–туркменски?»