![](/files/books/160/no-cover.jpg)
Текст книги "Багульник"
Автор книги: Семен Бытовой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Спустя неделю, когда немного окрепла, вместе с другими тяжелоранеными меня отправили в санитарной карете на ближайшую станцию, где нас ожидал эвакопоезд.
Пять суток тряской езды в вагоне с частыми остановками очень утомили, и всю дорогу меня не покидала мысль о Трошкине. Я была уверена, что немцы дорого заплатили за его жизнь. Я даже вообразила себе, как, подпустив их поближе, он взорвал гранату и, погибая, уложил если не всех, то добрую половину. "Нет, живым Валерий им в руки не дался!"
Первый запрос о судьбе Трошкина я послала спустя два месяца из сибирского госпиталя и, не получив ответа, решила, что с фронта еще не поступили сведения, надо ждать. Как-то поздно вечером в палату пришла лечащий врач, майор медицинской службы Алиса Петровна. Она присела ко мне на кровать, справилась о самочувствии, а когда я спросила, скоро ли выпишут, Алиса Петровна доверительно-ласковым голосом сказала, что долго держать не будут, но о возвращении на фронт нечего и думать.
– Почему, доктор?
Алиса Петровна помолчала, потом как можно более ласково сказала:
– Вы, голубушка моя, в положении. В вашем состоянии сохранить беременность не просто. Но организм у вас крепкий, с тяжелейшим ранением справились, сможете и родить, – и заключила: – Так что, голубушка, надо вам думать о сохранении ребенка.
Я ожидала, что Алиса Петровна начнет осуждать меня за "фронтовую любовь", но, к радости моей, она только спросила:
– Кого бы вы хотели, сына или дочку?
– Сына! Отец моего будущего ребенка погиб на войне. Если у меня родится сын, я назову его в честь отца – Валерий.
– Правильно, – одобрительно сказала Алиса Петровна. – Ну а если девочка, назовете – Валерия.
Когда Алиса Петровна ушла, я не знала – радоваться мне или плакать.
Сперва появилось желание срочно сообщить матери в Ереван, но я раздумала. Ведь скоро выпишут из госпиталя, дадут литер и я уеду к родным. Но после выписки мне не разрешили никуда уезжать, сказали, что нужно пожить месяц-другой где-нибудь вблизи госпиталя, чтобы за мной наблюдали врачи.
Сын у меня родился в Ереване, и вместе с большой радостью обострилось чувство горечи от гибели Трошкина. Маленький Валерик был вылитый отец, такой же светловолосый, с чуть суженным к подбородку личиком и голубыми глазами. С каждым месяцем это сходство выявлялось все больше. Может, в будущем, думала я, в характере сына что-нибудь будет и от меня, – время покажет!
Когда Валерику исполнился годик, я стала рваться на фронт.
Заранее предвидя, что мать будет против, я, ничего не сказав ей, подала рапорт в горвоенкомат. В рапорте указала номер своей воинской части, где без малого год воевала, находясь в беспрерывных боях, перечислила награды. Военный комиссар, прочитав рапорт, с сочувствием отнесся к моему желанию "защищать Родину до победного конца", однако предупредил, что все будет зависеть от медицинской комиссии. Как я ни храбрилась, как ни бодрилась перед врачами, меня не только не пропустили, а начисто списали с воинского учета, выдав белый билет.
Тогда рассудительный дядя Гурген посоветовал закончить институт. Он сказал: нельзя оставаться недоучкой, без твердой специальности. Прибавилась забота о сыне, которого нужно поднимать, да и мама тоже скоро потребует к себе внимания. Хотя она преподавала в музыкальной школе и неплохо зарабатывала, здоровьем заметно сдала, участились сердечные спазмы.
Я сделала так, как советовал дядя Гурген.
Меня зачислили без экзаменов на третий курс ветеринарного института...
...Когда в институте началось распределение, мне предложили поехать в Тамбовскую область, в племенной свиносовхоз, но тут выяснилось, что есть путевка на ипподром под Пятигорском, где я перед войной проходила практику, и мне ее охотно дали. В надежде, что встречу там своих старых друзей, особенно Васю Волохова, я ходила счастливая. Сдав госэкзамены, уехала к родным в Ереван, побыла полтора месяца с сыном: он вырос, поздоровел и еще больше стал похож на Трошкина. Маме я сказала, что, как только обживусь на новом месте, заберу ее с Валериком к себе.
Встретили меня на ипподроме хорошо, обещали в скором времени отдельную квартиру, но никого из друзей, к сожалению, там не нашла. Старый наездник Крок, что опекал меня, когда я проходила практику, умер в эвакуации. Вася Волохов погиб на фронте, он командовал в кавалерийском полку эскадроном.
Словом, все здесь для меня начиналось заново. С конезавода стали поступать лошади – молодые необъезженные рысаки и кобылы на сносях, за которыми особенно требовался уход. Среди кобыл была одна знатная, чистейших арабских кровей, игреневой масти, такая статная и горделивая, что даже беременность не испортила ее красоты. От нее ждали какого-то особенного жеребенка, и директор ипподрома, предупредив меня об этом, приказал держать Ганьку – так звали ее – под пристальным наблюдением.
Тщательно осмотрев Ганьку, я установила, что она должна ожеребиться самое большее через пять-шесть дней, и все это время неотлучно находилась в деннике, имея при себе ножницы и суровые нитки. Можно сказать, что я перешла, как в войну говорили, на казарменное положение. Поставила в углу топчан, набила наволочку сеном, постелила рядно и ложилась на часок-другой вздремнуть. Но сон мой был чуток – стоило Ганьке пошуршать соломой или фыркнуть погромче, как я тут же просыпалась и шла к ней.
На четвертые сутки, рано утром я приняла у Ганьки жеребенка. Когда свет пробился через высокие оконца в деннике, я увидела, что жеребенок родился светло-игреневой масти; эта масть обычно не удерживается, со временем цвет может резко измениться. На другой день жеребенок уже встал на ноги и подходил к матери сосать молоко. Еще через день он уже свободно ходил по деннику, раскидывая ноги и слегка постукивая копытцами по деревянному настилу. В это же время к новорожденному приставили конюхом Николая Богачева, лет тридцати, недавно демобилизованного из кавалерии. Вспомнив моего прежнего Гордого, я предложила директору дать жеребенку такую же кличку, только с приставкой – Гордый-Второй. Директор не стал возражать, ему понравилось, что возродятся ипподромные традиции, тем более что он был наслышан о замечательном призовом рысаке Гордом, действительно красе и гордости довоенного ипподрома.
– Не думайте, – сказала Вера Васильевна, – что появился на свет жеребенок и у ветврача, как говорится, заботы с плеч долой. Как раз тут-то все и начинается. Через неделю необходимо переселить кобылу с жеребенком из прежнего светлого денника в другой, более темный, потому что яркий свет может повредить жеребенку глаза; еще через две недели нужно выводить его на прогулку, причем только рано утром или в конце дня, когда мало солнца.
Но какое это удовольствие видеть, как малыш, впервые очутившись на воле, сперва боязливо жмется к матери и, за какие-нибудь пять-десять минут освоившись, отрывается от нее – и пошел скакать по манежу, и готов так до упаду, но его нужно вовремя остановить, иначе появится сильное сердцебиение и этот дефект может остаться надолго, лошадь, в конце концов, сойдет с круга. Все это нужно заранее учитывать. Однако Гордый-Второй, отданный на попечение Богачеву, развивался нормально. Помню, как мы с Николаем Антиповичем отнимали жеребенка от матери и переводили в отдельный денник, как можно дальше от Ганьки, чтобы они не могли слышать, как у нас принято говорить, взаимное ржание. С этих пор жеребенок начинает жить самостоятельной жизнью и ветврачу нужно особенно наблюдать за ним.
Забегая вперед, скажу, что первоначальная светло-игреневая масть у Гордого-Второго, как мы и предполагали, постепенно перешла в светло-серую с белыми, чуть ли не до колен, чулками, в точности как у нашего довоенного Гордого-Первого, хотя никакой решительно связи между ними не было, просто случайное совпадение. И уже в эту пору Гордый-Второй начал проявлять свою изумительную стать: он был словно весь выточен – тонкий, грациозный, пружинистый, каждая жилочка играла у него под гладкой, как шелк, кожей. Со временем, стараниями Богачева, он стал выказывать свои лучшие качества. Это уже была правильно выезженная лошадь, у которой наездник отлично выработал сбои и верность к узде и вожжам. Она легко, без малейшего напряжения бегала по кругу, и когда инспектор манежа, в недавнем прошлом тоже наездник, Высоцкий, спросил меня, хватит ли трех месяцев, чтобы подготовить Гордого-Второго к призу, я твердо ответила, что вполне хватит, и обещала, что окажу Богачеву всяческую помощь.
Багачев до тонкости изучил характер своей лошади, приучил ее к своей тактике, особенно на резких и стремительных поворотах. Когда, случалось, Гордый-Второй при этом упирался в удила, Богачев почти незаметно переводил их справа налево и обратно – слева направо, – и лошадь отвечала на маневр, начинала бежать резвее. А когда он неожиданно, легчайшим посылом переводил с рыси, как у нас говорится, на скок, Гордый и на это отвечал сразу. Правда, иногда случалось, что конь сбивался и, упершись в удила, скидывал их, тогда Богачев незаметно делал переводку, принуждал вновь вовлечься в удила и лошадь опять настраивалась на ровную, ритмичную рысь. Подготовил Богачев нашего общего любимца и к так называемому "приему", то есть к тому, чтобы прямо с постанова он устремлялся вперед, стал, как мы говорим, на размашку, сохранив при этом правильность движений, всю красоту и стать.
Конечно, со стороны может показаться, что все просто, на самом же деле это, не боюсь сказать, тонкая наука, и, чтобы овладеть ею, нужно потратить годы упорного труда, терпения. Я и сама многому научилась у Богачева.
Все три месяца, что мы готовили Гордого-Второго к призу, я присутствовала на тренировках и, перед тем как поставить лошадь в денник, выслушивала у нее сердце, проверяла дыхание, ощупывала ноги...
Пусть вас не удивляет, Ольга Игнатьевна, что я так подробно рассказываю об этом, ведь именно с Гордым-Вторым связано самое трагическое в моей жизни...
...Пока я работала на ипподроме, не переставали приходить письма от моего сокурсника Андрея Федоровича Гаврилова. Он тоже после ранения на фронте был начисто списан с белым билетом. Андрей мечтал после института уехать в тундру, в оленеводческий колхоз, и своего добился. Перед своим отъездом на Север он звал и меня с собой. Я сказала, что не могу так далеко уехать от сына, пройдет какое-то время – и я решу. Кажется, он понял меня, Андрей, и предупредил, что оставляет в сердце надежду.
– Тундра, тундра, – мечтательно сказала Истомина. – Люди, которые знают о ней понаслышке, убеждены, что это голая, забытая богом земля с болотами и марями, где одни сплошные мхи. Я прежде и сама так думала. Но в тундре, скажу я вам, есть и свои прелести. Хотя лето короткое, август месяц тихий, ровный, светлый. Тундра сплошь покрыта цветами, особенно много багульника. Расцветает он в июне и держится в иной год до поздней осени. Настоящего леса нет – стланик да ерниковые березки; на озерах тьма белых лилий и кувшинок. Лично я, Ольга Игнатьевна, больше люблю тамошнюю зиму, особенно февраль, он всегда очень солнечный. А какие в феврале закаты! Загорится холодным огнем горизонт, обагрит снега, и все вокруг розово! Бродят табунами олени, стучат копытами, выбивают из-под снега ягель, и рога у них так и пламенеют от закатного солнца...
Когда я приехала туда по вызову Андрея Федоровича, оленеводы встретили меня очень тепло. Они уже знали, что я ветеринарный врач, и отнеслись ко мне с большим доверием. Бригадир Оленто учил меня ездить верхом на олене, пастух Кирилл – набрасывать чаут на оленьи рога, словом, я довольно быстро освоилась и дело у меня пошло...
Два снега, как говорят оленеводы, то есть две зимы, мы прожили с Андреем Федоровичем счастливо. Я получила должность старшего оленотехника – ветврачом колхоза "Восход" был мой муж – и сразу же взялась за работу. Дважды побывала с ним в дальних кочевках и полюбила оленей. Спокойные, доверчивые, неповторимо красивые в своей короне из ветвистых рогов, они украшают пустынную, без конца и края тундру. Здесь вся жизнь, можно сказать, от оленей: они и кормят, и одевают, и поят – оленье молоко исключительно полезно и, как уверяют эвены, излечивает от многих болезней.
К сожалению, счастье не идет в одиночку. Где-то незримо следует за ним по пятам и несчастье, и предугадать нам его не дано.
Третья зима тоже выдалась на редкость ровная, тихая, без единой пурги. Старики оленеводы говорили, что не помнят такой. Солнце не покидало тундру. Да и ночи лунные-лунные, и, когда все вокруг залито сиянием, не хочется идти в палатку, так бы и сидела всю ночь напролет у трескучего костра и мечтала. О чем, спросите? О будущем моего сына. Вот, думаю, поедем в свой долгий северный отпуск в Ереван, надышимся югом, наедимся досыта фруктов и разных восточных сластей, – мама уж постарается! заберем Валерика и вернемся к своим кочевкам. А сыну моему пастухи приготовили подарок – белого олененка.
И вот однажды поздним лунным вечером – это было, помнится, в конце октября, и первый большой снег уже немного слежался – неожиданно к оленям подкрались волки. Сторожевые лайки подняли тревогу. Андрей Федорович помчался к месту происшествия и прискакал туда, когда огромный матерый волк успел зарезать важенку и волочил ее за собой. Андрей Федорович соскочил с седла, вскинул винчестер и выстрелил. Пуля попала матерому в спину и не причинила вреда. Не успел Андрей Федорович перевести затвор, волк, бросив важенку, на мгновение остановился и стремительно побежал прямо на него. Завязалась борьба. С минуту они катались по земле – то волк брал верх, то Андрей Федорович, – наконец он изловчился и сунул зверю в пасть дуло винчестера. Тут подоспели пастухи.
Когда муж вернулся в полночь на стойбище и показал искусанную волком руку, я до того испугалась, что решила немедля везти его в больницу, но он отказался – мол, подождем до утра. Я быстро промыла рану спиртом, смазала йодом, сделала повязку. Однако тревога не покидала меня, всю ночь я не сомкнула глаз. К утру мужу стало худо: температура подскочила до тридцати девяти, он стал бредить.
– В больницу!
И в сопровождении Оленто мы тронулись в неблизкий путь: от нашего колхоза до райцентра около трехсот километров.
Быстро бежали олени, брякая боталами, и этот глуховатый унылый звон отдавался болью в сердце. Я отлично понимала, что у мужа началось заражение крови, что спасти его будет нелегко, однако не теряла надежды. "Может, еще не поздно, – думала я, – к концу дня приедем в больницу, значит, с момента ранения всего только сутки".
Андрей Федорович лежал на спине, вытянувшись вдоль нарты, с закрытыми глазами, почти уже в забытьи, и пар от дыхания легким инеем ложился вокруг плотно сомкнутого рта, хотя лицо его пылало.
Словом, как ни старались врачи спасти моего мужа, все было напрасно.
На третьи сутки Андрей Федорович скончался.
Вот так я и осталась одна на краю света без родной души.
Если бы не мои друзья эвены, поддержавшие меня в эти горестные дни, я бы наверняка уехала на материк.
4
...После трех лет работы на Севере нам полагается долгий отпуск. Истосковавшись по сыну, я решила забрать его к себе. В нашем райцентре есть школа-интернат, где ребята живут и учатся на полном обеспечении. Время от времени я смогу навещать его.
Пока оформляла отпуск, из областного управления, в качестве премии, прислали путевку в Кисловодск, в санаторий "Красные Камни". Отказываться грех. Со смертью мужа у меня изрядно расшалились нервы, да и годы работы в тундре гладко не проходят.
Я улетела в Кисловодск...
В воскресный день, свободный от процедур, прогуливаясь в нарзанной галерее, я увидела афишу с огромными буквами: "ПРИЗОВЫЕ БЕГА". Меня, как магнитом, потянуло к афише, она извещала, что сегодня в пятнадцать часов на ипподроме состоятся бега, и в списке лошадей первым стоял Гордый-Второй. Сердце у меня забилось от волнения. Шутка ли, тот самый Гордый, которого я принимала ночью от Ганьки и готовила к первому призу. Да и фамилия Богачева в перечне наездников! Забыв, что через час обед, я побежала на вокзал.
В вагоне было битком набито. Кто ехал на толкучку, кто в лермонтовские места, а кто и на ипподром. Я стала прислушиваться к разговорам. Один, очень тучный, таких встретишь только в Кисловодске, вытирая платком короткую, в поту, шею, стал говорить своему соседу о беговых рысаках, и не как любитель, а со знанием дела. Давая им краткие характеристики, он особенно расхваливал Гордого-Второго.
– Если будете ставить, – сказал он соседу, – то только на него. Наездник у него тоже знаменитый – Николай Богачев, – и добавил: – Тут, уважаемый, ошибки не будет.
– Я слышал, что и Голубок не хуже... – не очень уверенно сказал сосед.
Я знала и Голубка, он при мне прибыл на ипподром месячным жеребчиком с матерью, которая, как Ганька, была знаменита.
– Голубок, – продолжал толстяк, – неплохой рысак. Когда в бегах отсутствует Гордый-Второй, он приходит к финишу первым.
Слушаю и думаю о своем: как встретят меня директор ипподрома, инспектор манежа и особенно Николай Богачев, с которым в свое время было пережито столько тревожных и радостных дней.
Купила в кассе билет, прошла к трибунам. Хотя места были нумерованы, мое место в третьем ряду было занято молодым человеком. Ничего ему не сказав, я села в самом низу, откуда как на ладони был виден весь круг с беговыми дорожками. На трибунах люди оживленно спорили, горячились, делали прогнозы. Когда сидевший сзади кудлатый мужчина сказал, что на Гордого-Второго ставить рискованно, мол, он уже в годах, а вот на Самсона – я такой лошади не знала – пожалуйста, сколько угодно, тот теперь в самом расцвете сил, я повернулась и с презрением посмотрела на кудлатого. В то же время его слова заронили мне в душу сомнения: Гордый-Второй и в самом деле уже не молод, не вечно же ему быть фаворитом, когда-нибудь и его слава должна померкнуть. Но я больше верила тому толстяку в вагоне.
Прошло минут пятнадцать – они показались томительно долгими, – и на круг вывели четверку лошадей, крайними с обеих сторон были Гордый-Второй и Голубок. Как только я узнала своего любимца, высокого, грациозного, чуть потемневшей против прежнего масти, с густой длинной гривой, небрежно брошенной налево, и сидевшего в легкой кошевке Николая Богачева в униформе, мной овладел такой восторг, что я чуть было не сорвалась с места и не выбежала на круг.
В это время ударил гонг и вся четверка разом устремилась вперед. Первый круг они прошли ровно, как бы на одном дыхании; на втором Голубок вырвался на голову вперед, и тотчас же на трибунах возник шум. Скакавший рядом гнедой, – наверно, это и был Самсон? – сбившись, стал отставать; последовал посыл вожжами, и он тут же выровнялся, побежал быстро, но я заранее знала, что на середине второго круга или в начале третьего Самсон выйдет из игры. Потеряв к нему интерес, перевела взгляд на Голубка, который бежал очень красиво впереди Гордого, но по тому, как спокойно вел себя Богачев, я поняла, что Николай экономит его силы, что, улучив момент, он даст легкий посыл и конь неудержимо ринется вперед... Гордый-Второй еще не весь выложился, он сохранил запас энергии, я сразу определила это по тому, что спина у него мало запотела, в то время как Голубок весь в густых мыльных хлопьях, нервничает и вот-вот заскачет и собьется... Конечно, на трибунах никто этого не замечает, и оттого, что Голубок даже на половине третьего круга бежит впереди, сделавшие на него ставку хлопают в ладоши, кричат, ликуют, вскакивают с мест...
И вот Богачев слегка приподнимается в кошевке, трогает Гордого вожжами, и тот, приняв посыл, стремительно вырывается вперед, и через минуту-другую бежит на две головы впереди Голубка, и первым проскакивает финишный столб.
Опять на трибунах движение, шум, крики. Кричат все: и те, что ставили на Голубка, и те, что на Гордого-Второго, и вдруг среди суматошного гула голосов я услышала голос, показавшийся мне очень знакомым. Я оборачиваюсь и глаза в глаза встречаюсь с Трошкиным. Сперва я не поверила, что это он, так он внешне изменился. Тот, прежний, был худощавый, стройный, подтянутый, а этот стоял пополневший, раздавшийся, но продолговатое белое лицо с тонкими чертами и голубые глаза – его! Потрясенная, я не знала, что делать: бежать ли к нему или с презрением отвернуться, – и в тот же миг пришло решение: бежать к Трошкину, но вдруг ощутила такую тяжесть в ногах, что не смогла сдвинуться с места.
Когда через несколько секунд пришла в себя, то увидела, как Трошкин, расталкивая локтями стоявших впереди людей, трусливо бежит с трибуны...
Пока я пробиралась между рядами к выходу, то потеряла его из виду. Примчалась на станцию, когда поезд уже отходил от перрона. В окне мелькнуло лицо Трошкина. Задыхаясь, не помня себя, я ухватилась за поручни последнего вагона, хотела вскочить на ступеньку, но не рассчитала и повисла на руках. Меня уже, чувствую, потянуло под колеса, и в какое-то мгновение кинулся ко мне молодой человек и подхватил.
– Да вы с ума сошли, гражданка, – закричал он, – с чего это вам жить надоело?!
Я что-то несвязное пробормотала, и слезы задушили меня.
Назавтра, бросив санаторий, я уехала в Ереван.
Спустя полгода, когда я собиралась в большую кочевку, из райцентра привезли письмо от Трошкина. Короткое, всего в несколько строк: "Вера, я долго искал по санаториям твой адрес, пока наконец нашел. Если это письмо дойдет до тебя, сообщи, куда я могу написать подробно, хотя заранее знаю, что ты не простишь меня. Я грубо нарушил слово, что мы дали друг другу на фронте, и проявил трусость. Если бы я знал, что ты осталась жива, давно бы разыскал тебя. С нетерпением жду ответа..."
Ответ мой был так же краток: "Ты проявил трусость дважды: первый раз на фронте; второй – на ипподроме, когда, увидав меня, кинулся бежать с трибуны. Умоляю, забудь нас с сыном! Когда Валерик вырастет, я ему все расскажу, он и решит, как с тобой поступить".
– Вот и вся моя непростая история, – тихо сказала Вера Васильевна и, чтобы несколько побороть волнение, торопливо закурила.
Ольга, потрясенная ее рассказом, посмотрела на нее с тревожным удивлением и в то же время с нежностью и участием, ей хотелось кинуться к ней, обнять, прижать к сердцу, но, подумав, что это еще больше расстроит Истомину и, чего доброго, заставит разрыдаться, взяла ее руку и крепко сжала в своих ладонях.
– Теперь и я все знаю о вас, дорогая Вера Васильевна, и искренне полюбила. Жаль, что мы скоро разъедемся. Как бы мне хотелось жить с вами где-нибудь поблизости...
– И мне тоже, Ольга Игнатьевна...
После короткой паузы Ольга спросила:
– Вам что-нибудь известно о Трошкине?
– Его уже нет, умер.
– Кто же вам сообщил об этом?
– Жена Трошкина сообщила моему сыну телеграммой-молнией, просила прилететь на похороны.
– И он летал?
– Нет, отказался, хотя я не препятствовала. До шестнадцати лет Валерий знал об отце только хорошее, знал, что он погиб на фронте, и гордился им. Я и сама так думала. А когда вернулась из Кисловодска, потрясенная тем, что там произошло, я твердо решила, что когда-нибудь все расскажу сыну. Моим желанием было, чтобы он ничем решительно не был похож на Трошкина, чтобы рос честным, правдивым, настоящим человеком! И вот, перед тем как Валерику получать паспорт, я и рассказала ему. Не знаю, может, с моей стороны это было жестоко – взять и убить в душе мальчика добрые чувства к отцу. Но я, поймите меня, Ольга Игнатьевна, не могла иначе! – Голос ее слегка задрожал. – Не могла...
В это время раздался звонок.
– Николай Иванович, – посмотрев на часы, сказала Ольга и пошла открывать. – Ровно четыре – минута в минуту...
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
1
Медведев трижды обращался в бюро справок, причем в разных концах города, – для верности, как он думал, – и всякий раз получал один и тот же ответ: "Полозов Юрий Савельевич в Ленинграде не прописан".
Знать, что тот в городе, и не повидаться с ним, своим другом, было бы непростительно. Хотелось от самого Юрия услышать о причине его разрыва с Ольгой. Медведев был убежден, что его вмешательство здесь необходимо. За все то время, что он встречался с Ольгой, он не слышал от нее ни одного недоброго слова о Юре, но ведь нужно обладать ее сдержанностью, ее тактичностью, чтобы сохранить себя, как говорят, в форме. Будь на ее месте другая, непременно ожесточилась бы. Ольга же на все его вопросы, что же все-таки между ними произошло, неизменно отвечала, несколько, правда, уклончиво, но без всякой злобы, скорей иронически: "Юра считает, что ему так лучше, зачем же мешать, если лучше!" Однако Николай Иванович не слишком верил, что все так просто у нее, за внешним спокойствием, должно быть, таится буря и Ольге стоит немалых усилий сдержать ее, не давать ей хлынуть наружу...
Когда он сообщил Вере Васильевне, что все его попытки разыскать Юрия ни к чему не привели, она огорчилась.
Через три дня они уехали в Москву, откуда им предстояло лететь в Сочи, в санаторий. Ольга, провожая их на вокзале, сказала, что дней через десять, уладив домашние дела, улетит в Агур. Прощаясь, они обещали друг другу писать, и Вера Васильевна сказала, что, как только переедет из тундры в город, непременно сообщит.
Каких-то особенных домашних дел, требующих срочного устройства, у Ольги не было, просто хотелось подольше побыть с Клавочкой, возможно, за это время объявится Юрий, хотя эта встреча, она знала, ничего радостного не сулит...
И снова вспомнился ей тот давний осенний вечер в тайге с Берестовым, когда они, подбегая к протоке, увидели "неопалимую купину", и Алеша неожиданно стал говорить о своих чувствах, и как она уклонилась от прямого ответа, сказав: "Ну, зачем я вам, старуха? Лучше спишитесь с Зиной Голубкиной!" Берестов вспыхнул и довольно резко ответил, что ни о какой Голубкиной он не помышляет и те редкие письма, что она шлет ему, просто дружеские. Чувствуя, что он обиделся, Ольга как можно более мягко сказала: "Кроме всего прочего, дорогой мой коллега, я еще мужняя жена, и у нас с Юрием дочь. – И, помолчав, прибавила несколько шутливым тоном: – Я вовсе не желаю быть в роли той изюбрихи, из-за которой дрались на пригорке два рогача".
Но чаще всего думала Ольга о Щеглове, как, должно быть, трудно ему без Людмилы Афанасьевны, ведь она так следила за ним, особенно после его операции, старалась вовремя накормить и очень беспокоилась, что он снова стал курить, хотя Аркадий Осипович строго-настрого запретил. Иногда Людмила Афанасьевна отваживалась позвонить ему на работу: "Сереженька, ты, наверно, там слишком дымишь?" – и, хотя такой строгий контроль ему не нравился, Щеглов не сердился, отвечал шуткой: "А ты забыла, женушка, что без дыму огня не бывает, а мы тут без живого огонька никак работать не можем".
Ольгу всегда подкупало в Сергее Терентьевиче его простое, сердечное обращение с людьми, его умение увлечь их на любое трудное дело: когда нужно, живым словом, а когда и личным примером. В то же время он решительно не допускал панибратства, хотя никогда не подчеркивал своего высокого положения. В нем, по мнению Ольги, прекрасно сочетались черты руководителя и доброго друга, но как он сразу менялся, когда замечал в ком-нибудь из районных работников нерадивость, леность, привычку откладывать на завтра то, что надлежит сделать сегодня, и особенно не терпел пустословия. Иной в оправдание своей нерадивости начнет разглагольствовать, и Щеглов, навалившись грудью на стол, в упор глянет ему в глаза и, не то шутливо, не то всерьез, скажет: "А нельзя ли, уважаемый, поближе к делу, а то члены бюро уже укачались от твоей, извини меня, цицероновой речи, а у нас еще тьма нерешенных вопросов".
Агурский район по своей территории был не так уж мал, но заселен меньше чем на четверть, коренного населения тоже было не густо – около трехсот пятидесяти орочей, почти все они жили в Агуре, и Щеглов постоянно говорил: "Хоть мал золотник, а дорог!" – и требовал, чтобы к нему, "золотнику", проявляли особую заботу. И добросердечные орочи верили Сергею Терентьевичу и запросто шли к нему в райком партии со своими радостями и бедами.
Ольга была свидетельницей такого эпизода. Когда в Агур пришло известие о повышении заготовительных цен на пушнину, орочи целой делегацией явились к Щеглову. Он вышел им навстречу, с каждым поздоровался за руку, усадил за стол.
– С чем, друзья мои, пожаловали в такой ранний час? – спросил Сергей Терентьевич, хотя догадывался "с чем", но виду пока не показывал.
Старый охотник, бессменный бригадир Аким Иванович Акунка сказал:
– Наш брат, ороч, пожаловал спасибо тебе говорить, Серега. Его слишком правильно постановил. Сам знаешь, нынче много стрелять пушных зверей не можно, закон не велит, мало-мало, конечно, стреляем, однако деньги давали, как прежде, одинаково. Расчету не стало на охоту ходить. А нынче за каждый хвост пушнины вдвое дороже платить будут, расчет, однако, есть, – и, поднявшись со стула, протянул Щеглову руку. – Так что спасибо тебе, Серега.
– Что же ты, Аким Иванович, – с заметным смущением ответил Щеглов, меня благодаришь, ведь не я лично новые цены установил. Это Советское государство, партия наша так решила.
– Ты, однако, тоже партия, Серега! – твердо заявил Акунка и повернулся к своим охотникам: – Верно я сказал?
– Верно, Аким Иванович!
– Слышал, что народ говорит?
– Слышал, конечно, Аким Иванович, – сказал Щеглов и добавил: – Тогда разрешите, друзья мои, от вашего имени передать в обком партии, что вы одобряете новые цены, а обком, в свою очередь, передаст повыше, в Москву. Так оно правильно будет!
– Пускай в Москву, чего там! – согласился Акунка.
Если бы не дружеская поддержка Сергея Терентьевича, думала Ольга, в тяжкие для нее дни разрыва с мужем, она бы, наверно, бросила на середине свою работу над диссертацией. Были такие минуты отчаяния, когда она решала бросить все... Однако прозорливый Щеглов, как она ни старалась быть от него подальше, каким-то образом узнал, что с доктором Ургаловой происходит неладное, и не замедлил вызвать ее в райком будто по другому поводу, а в нужный момент, издалека как бы, заговорил о ее научной работе, и, как только Ольга обронила: "А нужно ли, Сергей Терентьевич?" – он достал из ящика стола свою заветную записную книжечку, торопливо полистал ее и, найдя нужную запись, произнес: "Вот здесь, Ольга Игнатьевна, среди наиважнейших народнохозяйственных вопросов числится и ваша диссертация. Так что, уважаемая, не думайте руки опускать, продолжайте свою работу, а мы вам поможем!" И когда она спросила, откуда ему стало известно, что она опускает руки, он откинулся на спинку кресла и сквозь веселый смех ответил ей: "На то и сидим здесь, чтобы знать!"