Текст книги "Со спичкой вокруг солнца"
Автор книги: Семен Нариньяни
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
Катенька кончила плакать и задала вопрос, который уже задавала:
– Что сказал Эдик?
– Эдик хочет повысить эрудицию, знание масс и с этой целью предлагает проводить всесоюзные соревнования кроссвордистов. Сначала низовые, для школьников, домохозяек кандидатов философских наук. Потом городские, областные…
– А больше он ничего не говорил?
– Говорил, что опечатки в кроссвордах недопустимы и должны приравниваться к разряду идеологических диверсий, а виновники наказываться со всей строгостью, как за покушение на самые основы.
– Домой он вернется? Не говорил?
–. Если бы он и захотел вернуться, я бы на вашем месте, Катенька, не пустил такого. Хлопнул бы перед его носом дверью.
– Мне жалко маму. Она мучилась, строила квартиру.
– Вы найдете другого мужа, который будет любить вас, а не дурацкие слова по горизонтали и вертикали.
Катенька горько улыбнулась и сказала:
– Страшно.
– А вы не спешите с решением. Подумайте.
Дочка Катенька уходит, и ко мне тотчас входят два новых посетителя. Худрук эстрадного оркестра и замдиректора филармонии.
Оба волнуются. Говорят – спешат, перебивают друг друга.
– Не пишите, – просит один, а второй тут же добавляет:
– Эдик к ней вернется.
– Эдик обещал вам?
– Уговорим.
– Заставим.
– Он же не любит ее.
– Будет любить, – говорит один, а второй добавляет:
– Уговорим, ей-богу. Только не пишите.
– Фельетон будет о нем. Вам что бояться?
– Областной отдел культуры создаст комиссию. Снимут с работы не только Кучкина, комиссия снимет и меня.
– Вас за что?
– У нас в области такой порядок: кто бы на эстраде ни проштрафился, снимают в первую очередь директора филармонии. Директора у нас сняли раньше. Значит, теперь снимут заместителя.
– У Эдика Кучкина верха лучше, чем у американца Армстронга. Его сразу заберет в Москву Утесов, – говорит худрук, а замдиректора добавляет:
– А у меня ни верхов, ни низов. Меня снова отправят завом в кинотеатр «Космос».
– А мне, – говорит худрук, – задержат присвоение звания заслуженного артиста республики.
– Не пишите, – просит замдиректора, а худрук добавляет:
– Скажите, что нужно сделать, мы сделаем.
– Хотите, сегодня же приведем его к ней? – спрашивает замдиректора.
– И не уйдем от них, – добавляет худрук, – пока они не поцелуются, не лягут спать рядышком.
Эти двое могли и привести его к ней и даже уложить их спать рядышком. И сделали бы они это совсем не потому, что им было жалко ее. Им было жалко себя.
Этим двоим можно было посочувствовать. Но почему областной отдел культуры завел дурацкую традицию бить вкупе с одним виноватым еще и двух невиновных?
Но это уже, как говорится, тема другого фельетона, а как быть с Эдиком Кучкиным? Пожалеть двух невиновных и не писать о виноватом? Обидно. Трубач-кроссвордист был самой судьбой предназначен на заклание фельетонисту. Фельетонист не знает, как быть. Он на распутье. А двое посетителей сидят напротив и заискивающе смотрят ему в глаза.
– Не пишите, – просит один, а второй, не дав первому закончить фразы, уже спрашивает:
– Ну как, не напишете?
И я не говорю им ни «да», ни «нет». Я говорю:
– Подумаю.
А думать мне и не дают. Только-только ушли эти двое, как в комнату снова входит маленькая, складненькая. Не та, которую обидел вчера трубач-кроссвордист, а та, которая была обижена восемнадцать лет назад.
Не успев войти, отдышаться, маленькая, складненькая берет меня за руку, тянет:
– Скорей, скорей. Вас она уважает. Вам нужно сказать ей всего одно слово, и она сделает все, что нужно.
– А что нужно?
– Да вы еще ничего не знаете. К Катеньке приходил замдиректора филармонии. Зам сказал, чтобы Катенька не волновалась, что общественность и руководство филармонии уговорят Эдика Кучкина, заставят его вернуться к ней. А она… Вы знаете, что сделала Катенька? Она сказала замдиректора: «Зря стараетесь. Жить с Кучкиным не буду. Домой его не пущу!»
Я и покричала на нее и поплакала. Просила не помнить зла, примириться.
– Зачем?
– Ну, мало ли что случается между молодоженами, Нельзя же после первой размолвки бежать в суд, требовать развода.
– Иногда нельзя, а иногда нужно.
– Катенька только-только замуж вышла, неужели ей сразу и разводиться! Вы что, не знаете, какое к разводкам у мужчин отношение?
– Все зависит от поведения разводок. А к вашей Катеньке, я уверен, мужчины будут относиться хорошо.
– Если бы Катенька жила со мной, я бы не волновалась. А то молоденькая, хорошенькая, живет одна в отдельной квартире. Не дай бог, что случится. Уж лучше ей жить с этим Кучкиным, чем быть матерью-одиночкой. Пойдемте, уговорим ее.
– Мириться? И не подумаю. Ваша дочь достойна лучшего мужа. И она найдет его.
– Это вы отсоветовали ей мириться с ним?
– Я.
– Ну, знаете!
И Милица Антоновна, не попрощавшись, выскакивает из комнаты.
А минут через пятнадцать меня вызывает секретарь редакции. Милицы Антоновны в комнате секретаря уже нет, но по всему чувствуется, что свое черное дело маленькая, складненькая уже сделала, довела секретаря если не до самой точки кипения, то до предкипящего состояния безусловно. Секретарь начинает разговор вопросом:
– Тебе, Губиньш, известно, зачем наша газета поручает литсотрудникам писать фельетоны на морально-этические темы? Задача таких фельетонов укреплять семью.
– Укреплять – не значит всегда мирить, иногда это и разводить.
– Поясни, когда?
– Хотя бы в том случае, когда один из супругов, скажем он, без царя в голове. Ничтожество.
– А тебе известно, что иногда один из супругов, скажем она, отлично ладит с ничтожеством?
– Правильно, женщине иногда приходится ладить, приносить себя в жертву ради детей. У Катеньки детей от трубача-кроссвордиста нет. Нет у нее к нему и горячей любви.
– Откуда ты знаешь?
– Жена, которая любит мужа, не пойдет в редакцию с жалобой на любимого.
– В этом ты прав.
– Раз прав, значит, я мог сказать ей: «Не мирись, гони трубу из своего дома».
– Ни в коем случае.
– Ты сам думаешь, как я!
– Я думаю о многом, но не все выпаливаю вслух, Хороший журналист должен хоть немножечко быть дипломатом. Милица Антоновна пишет в соседней комнате жалобу в обком партии, будто ты разбил жизнь молодоженов, уговорил ее дочь Катеньку уйти от мужа. Этой жалобе нужно преградить дорогу.
– Чем?
– Фельетоном. Садись пиши как можно быстрее. Смейся над мужем-кроссвордистом. Издевайся. Рисуй даже кретином. Только не давай молодой жене рискованных советов.
– Например?
– Не живи с трубой. Уходи от трубы.
– Но в этом главное.
– У тебя бездна смешного материала. Говори, пиши что хочешь, а эту сторону вопроса обойди, не упоминай.
Я пошел к себе и стал думать: как мне писать фельетон, чтобы сказать все, что я хочу, не упоминая главного? И что мне писать, чтобы успокоить мать и в то же время не портить жизни дочери?
И наконец, можно ли вообще написать фельетон, который выглядел бы со страниц газеты не пустым, забавным анекдотом, а настоящим фельетоном – злым, полновесным?
* * *
Кончил рассказывать Адольф Губиньш, с места поднимается Олег Алалаев и держит такую речь:
– Ад. Губиньш поведал нам о тех необычных, смешных людях, которые нет-нет да являются на прием к фельетонисту. Яхочу рассказать о людях обычных, не смешных, к которым нет-нет да приходится идти на поклон нам, фельетонистам. И хотя поначалу мой рассказ будет носить невеселый характер, прошу не сердиться, кончатся мои трагикомические приключения «хэппи энд». Как в американском кино. И Ол. Алалаев начал свой рассказ так:
КАК ХОРОНИЛИ ФЕЛЬЕТОНИСТА
Я попал в трамвайную катастрофу, и «скорая» доставила меня, побитого, покалеченного, в больницу. Положение мое было признано безнадежным. Я узнал, что доживаю последние минуты, из разговора, который спокойно вели над моей головой три сотрудника больницы. Два сотрудника-санитара доставили меня из приемного покоя в травматологическое отделение и спросили третьего сотрудника – дежурного врача:
– Куда?
– В десятую палату на десятую койку.
– Не понесем, – говорят санитары и, опустив носилки на пол, начинают прикуривать от папиросы дежурного врача.
– Почему? – спрашивает дежурный.
И санитары с присущей им любовью к правде говорят:
– Выносить покойника с десятой койки до двери нужно через девять кроватей, а это неудобно.
– Кто вам сказал, что его придется выносить?
– А ты сам не видишь?
Дежурный врач еще не удосужился посмотреть на больного. Подстрекаемый санитарами, он наконец нагибается ко мне и сокрушенно вздыхает:
– Действительно, нести через девять коек носилки не с руки.
И, вызвав старшую сестру, дежурный говорит:
– Найдите этому больному койку поближе к двери.
– Он что, уже? – осведомляется старшая сестра и добавляет: – Тогда несите его в первую палату на первую койку.
– Не понесем, – говорят санитары, гася папироски. – Вынести его с первой койки будет удобно, да потом нести далеко. Вы положите его лучше в изолятор. Идти до анатомички из изолятора ближе, чем от первой палаты.
Я сам люблю правду. Сам всегда и везде требую; «Правду, только правду». Но если бы в эти тяжелые для меня минуты дежурный врач-правдолюбец посмотрел бы на меня не с точки зрения диспетчера, радеющего за рациональную транспортировку трупов, а с точки зрения человека; если бы врач-правдолюбец, наклонившись над носилками, пренебрег бы правдой ради двух незамысловатых слов лжи, хотя бы что-нибудь вроде: «Хо-хо, больной, а у вас ничего серьезного. Вы еще попляшете, повальсируете с девчатами», – мне бы от этой лжи было намного легче, чем от его правды.
Святая ложь бывает порой так нужна, особенно в больницах и особенно в разговоре с «безнадежными». Уверяю, ни один безнадежный никогда не потребует жалобной книги, чтобы, уличить дежурного врача или санитара во лжи, святой лжи. Я хотел подняться с носилок и сказать все это дежурному врачу и санитарам, когда лежал на полу у их ног. Но я не мог подняться, так было мне плохо, не мог сказать, что хотел, и только простонал:
– О… о!
Дежурный врач тотчас нагнулся, но не затем, чтобы узнать, что со мной, а затем, чтобы снова резануть мне в лицо правду-матку:
– У него начали уже синеть губы, а ну скорее несите больного в изолятор.
И меня понесли.
Сотрудники больницы еще только прочерчивали кратчайшую прямую от изолятора к анатомичке, а до редакции уже дошли слухи, что эта кратчайшая пройдена их фельетонистом. Ребята бегут с печальным сообщением к редактору Сергею Борисовичу. Тот тотчас вызывает заведующего редакцией, добрейшего и тишайшего Мишу Грохотова, и говорит:
– У нас несчастье.
– Слышал. Такой был хороший человек.
– Организуйте покойному достойные похороны. На Новодевичьем кладбище.
– На Новодевичьем у меня осталось всего два места. Одно для вас, Сергей Борисович, а второе для вашего первого заместителя Якова Яковлевича.
– Добейтесь места на Ваганьковском.
– Не дадут для фельетониста. Не тот контингент. Я рекомендую держать курс на Троекурово. Это тоже не плохое место. Филиал Новодевичьего. А в смысле условий здесь даже лучше. Воздух загородный, чистый. В жаркие дни лежать в Троекурове одно удовольствие.
Главный думает, обсуждает с заведующим редакцией, что сделать, чтобы посолидней проводить в последний путь фельетониста, а кто-то из редакционных доброхотов уже мчится на квартиру фельетониста поднимать его близких на протест. Те еще не знают, что их родич попал в скверную историю, а им (то есть моим близким) говорят:
– Не разрешайте им (то есть редакции) хоронить его (то есть меня) в Троекурове. Требуйте только Новодевичку или на крайний случай Ваганьково. Он (то есть я) фельетонист, литератор, а рядом с ним в Троекурове будет лежать неизвестно кто. Вокруг на сто метров ни одного видного писателя, профессора, генерала.
И как ни были опечалены близкие моей внезапной кончиной, честолюбие взяло в их сердце верх над печалью, и они помчались в редакцию с протестом.
Нужно сказать, что самый близкий мне человек из всех просто близких, а именно жена, вместо того чтобы возглавить поход просто близких за лучшее место их родичу, на лучшем из кладбищ города, не поверив слухам о кончине, помчалась в больницу узнать: что со мной?
За это она тут же была осуждена двумя просто мне близкими: дядей Вовой и его женой тетей Калей. Дядя и тетя сказали:
– Если бы она (то есть моя жена) любила его (то есть меня) по-настоящему, ей было бы совсем не безразлично, где они (то есть редакция) собираются хоронить его (то есть опять же меня).
И я не обиделся за это осуждение ни на дядю Вову, ни на тетю Калю, так как, узнав, что редакция собиралась хоронить меня не на Девичке, а где-то в Троекурове (а узнал я об этом, только выйдя из больницы), я, вместо того чтобы порадоваться, возблагодарить судьбу за то, что она вырвала меня из лап костлявой, всерьез обиделся и на нашего редактора Сергея Борисовича и на добрейшего и тишайшего Мишу Грохотова. Я две недели не разговаривал с ними за то, что они собирались похоронить его (то есть меня) не на том кладбище, которое считается в городе Первым, а на том, которое в утешение честолюбцам второго ранга именуется филиалом Первого.
Слаб человек. Даже вырвавшись оттуда, он спешит унести с собой назад все, что он принес туда, даже суету сует.
Мы отвлеклись рассуждением о честолюбии чуть-чуть в сторону и сделали это в тот момент, когда редактор давал решающую установку Мише Грохотову, что предпринять для достойных проводов фельетониста в последний путь.
– Главное не в том, где похоронить нашего дорогого товарища. Главное – как! – сказал редактор Мише Грохотову. – Организуйте похороны не по-сиротски, солидно. Мы не артель. Мы редакция. Купите венок. Пригласите хороший оркестр, так, чтобы в музыке чувствовалась наша скорбь, наша утрата.
Миша Грохотов и сам понимает, что редакция не артель, но где взять деньги на солидные похороны? Миша бежит за советом к главному бухгалтеру издательства.
– Николай Алексеевич, вы слышали, помер Олег Алалаев?
– Помер? – переспросил Николай Алексеевич и схватился за голову. – Ваш Алалаев не отчитался в авансе на командировку. За ним в подотчете осталось сто семьдесят два рубля. Как быть?
– Придется списать. Мы не артель, мы редакция. Нам нельзя крохоборничать, тащить честного, подававшего надежды покойника за сто семьдесят два рубля к прокурору. Совестно.
– Верно, совестно, – говорит главный бухгалтер и снова хватается за голову. Стонет.
А Миша Грохотов делает вид, что не слышит стона, и продолжает наступление на бухгалтерию:
– Николай Алексеевич, есть мнение…
– Мы не артель, а редакция! Слышал.
– Другое мнение. Проявить к покойному чуткость. Пригласить за счет издательства оркестр, купить венок…
– А где взять деньги? Смерть фельетониста – расход, сметой не предусмотренный.
– Олега Алалаева народ любил.
– Не весь. Тот, про которого он писал фельетоны, вряд ли.
– А что, если взять деньги из статьи «на массовую работу»? – делает предложение Миша Грохотов.
– Нельзя, очковтирательский привкус получается. Хороним одного, а пишем «массовая работа».
– Покупку венка можно спокойно отнести за счет статьи «приобретение и ремонт мебели», – делает новое предложение Грохотов. – Здесь привкуса нет.
– И привкуса нет, и денег по этой статье нет.
– Куда же они девались?
– Ты что, сам не знаешь? Деньги израсходованы на переоборудование кабинетов тринадцати членов редколлегии мебелью современного рисунка.
– Неужели у нас их тринадцать? – удивляется Грохотов и начинает считать членов редколлегии по пальцам.
Те члены редколлегии, фамилии которых не помнит заведующий редакцией, ему, сверяясь с ведомостью зарплаты, подсказывает главбух.
– Да, тринадцать! И куда их столько?
Но это наш тишайший уже не говорит, про это он только думает.
А говорит Грохотов следующее:
– Олег Алалаев много лет работал в нашем издательстве, неужели он и на венок себе не заработал? Неудобно.
Николай Алексеевич и сам понимает: неудобно. Учет. Бухгалтерская строгость. Но даже у самого строгого главбуха сердце, в конце концов, не камень. А если принять во внимание, что этот самый главбух не один год просидел рядом с этим самым покойником на футбольных матчах, кричал вместе с ним «шайбу», «тама»… Правда, покойник болел не за «Спартак», а за команду, имя которой заядлому спартаковцу главбуху и называть противно. Но все равно, человек ходил, болел. Свистел при всякой погоде, и ничего его не брало: ни грипп, ни воспаление легких, а тут несчастный случай на транспорте, и человеку приходится думать уже не о билете на завтрашний матч, а о венке на похороны.
И, вспомнив о бренности человеческой жизни, главбух приходит в философическое настроение. Перед его мысленным взором, как на сказочном киноэкране, бегут кадры еще не состоявшегося, завтрашнего матча «Спартак» – «Динамо». И, судя по этим кадрам, у «Спартака» все ладится: и комбинации, и передачи, и удары. Мячи чуть ли не каждые пять минут влетают в ворота той самой команды, имя которой так не хочется называть главбуху. А покойник не увидит уже завтрашнего матча. А может, это и хорошо, что не увидит? Ведь «Спартак» побьет, разгромит команду, за которую болел покойник. А вдруг не побьет? Нет, тогда покойнику тоже не следует быть на завтрашнем матче, видеть позор и унижение «Спартака».
И, вспомнив про покойника, главбух вспоминает про его похороны.
Как же быть с венком?
– А что, если отнести покупку за счет графы «командировочные расходы»? – предлагает Миша Грохотов.
И хотя по этой графе покойный не отчитался в прежнем авансе и остался должным издательству 172 рубля, главбух говорит:
– Это куда ни шло. Только как мы обозначим место командировки покойного?
– Троекурово, – говорит Миша Грохотов.
В общем, так или иначе, деньги были найдены, венок куплен, и вот, когда Миша Грохотов счел, что основная часть задания редактора выполнена, неожиданно выяснилось, что слухи о смерти фельетониста оказались, как писал некогда Марк Твен, сильно преувеличенными. Пострадавшему полегчало, и санитары, не без ворчания, понесли его из изолятора не туда, откуда ближе выносить, а туда, откуда выносить неудобно, а именно в десятую палату на десятую койку.
И Миша Грохотов, как только узнал об этом, тут же сунул с таким трудом приобретенный венок куда-то за шкаф и радостно побежал с двумя пачками «Беломора», купленными за его собственный счет, навестить больного товарища.
Через три месяца, когда все переломанные кости срослись, все раны зарубцевались, я отправился в редакцию. А тут самая неподдельная радость. Товарищи обнимают меня, тискают, спрашивают:
– Как у вас там, на том свете?
– Примерно так же, как у вас на этом. Газеты выпускаются скучные, фельетоны печатаются серые.
Так, посмеиваясь, вырываюсь я из дружеских объятий и иду на второй этаж в бухгалтерию получить причитающиеся мне деньги. А денег не дают.
– Почему?
– Много вычетов.
– За что?
Кассир Степан Иванович смотрит в ведомость, говорит:
– Аванс на командировку сто семьдесят два рубля – раз. Аванс оркестру – два. Венок на похороны – три.
– На чьи похороны?
Степан Иванович краснеет, показывает на дверь главбуха:
– Сходите к нему. Он скажет.
Я иду. Главбух Николай Алексеевич тоже краснеет, но денег тем не менее не платит.
– Если бы ты умер, – говорит он, – как нам сказали тогда, бухгалтерия денег с тебя на взыскивала бы. Списала бы. Но поскольку ты, слава богу, жив, расплачивайся.
И он подает мне договор: «Заключен с одной стороны «Оркестром стадиона «Финиш», именуемым в дальнейшем для краткости «Оркестром», с другой стороны: «Издательством», именуемым в дальнейшем для краткости: «Издательством», в том, что первый, а именно «Оркестр», обязуется исполнить в день похорон фельетониста Олега Алалаева 5 траурных мелодий. Из них 2 – во время панихиды в редакции; 2 – по дороге на кладбище в грузовике (грузовик со стульями обеспечивает «Издательство») и 1 мелодию на кладбище при захоронении.
За что «вторая сторона», а именно «Издательство», обязуется уплатить «первой стороне», а именно «Оркестру», 100 рублей (прописью сто) авансом при подписании данного договора и 100 рублей (прописью сто) на кладбище по окончании похорон».
К договору был приложен список пяти траурных мелодий, который обязывался сыграть оркестр. Я прочел название мелодий и остался доволен. Музыкальные номера были выбраны на мои похороны со вкусом, а вкус этот мог быть только одного человека – старшей машинистки. Она одна из всех сотрудников редакции, включая сюда и тринадцать членов редколлегии, любила серьезную музыку, одна была завсегдатаем симфонических концертов, даваемых в Большом зале Московской консерватории. Спасибо старшей машинистке. Мне не пришлось бы краснеть перед людьми, участвовавшими в моих похоронах, за плохой подбор траурных мелодий. Но боже мой, как было бы стыдно покойнику за исполнителей так хорошо подобранного репертуара – музыкантов оркестра стадиона «Финиш». Да о чем думали организаторы моих похорон, когда они поручали трубачам и барабанщикам, набившим руку на футбольном марше и галопе, играть марш Вагнера из «Гибели богов» или траурные мелодии Баха и Бетховена? Куда смотрели их глаза, когда они подписывали рваческий договор на 200 рублей (прописью, двести) за халтурное исполнение пяти музыкальных номеров? По 40 рублей за каждое покалеченное произведение. И самое обидное, что половину из двухсот рублей, выданную оркестру авансом, именно 100 (прописью сто), должен был оплатить едва не опозоренный этими оркестрантами покойник.
Нет, ни за что! Я злюсь, ругаюсь, а главбух Николай Алексеевич подсовывает мне в это время тяжеленный металлический венок из плохо раскрашенных иммортелей. Пустив в переплавку три таких венка, можно было бы сделать трактор. И вот за треть этого несостоявшегося трактора я должен заплатить 125 рублей.
Треть трактора от моего броска с грохотом падает на стол главбуха.
– Оставь себе. Платить за металлолом не буду.
Главбух Николай Алексеевич даже привскочил от возмущения:
– Ну, знаешь, Алалаев, это с твоей стороны нехорошо. Нетактично. Издательство пошло навстречу несчастному случаю, проявило чуткость, сделало на тебя затраты…
Я сам понимал, что делаю нехорошо. Не так отвечаю на чуткость. А поступить по-другому не мог. Мне после длительной болезни требовались деньги, и я вынужден был ходить просить не взыскивать с меня хотя бы часть долга.
Наш главбух не поддавался просьбам. Он с трудом еще мог пойти навстречу мертвому, но живому никогда. Поэтому мне пришлось перенести тяжбу сначала в РКК, потом в обком союза. И работники обкома, нужно отдать им должное, нашли выход из затруднительного положения: 100 рублей, выданных авансом оркестру стадиона «Финиш» за пять неисполненных траурных маршей, они обязали выплатить меня. А расходы на покупку металлических иммортелей взяли на профсоюзный счет. Мой бывший венок был заинвентаризован и передан на хранение нашему месткому. Венок висит сейчас в кладовой и ждет своего часа. А мы ходим и прикидываем: кого из нас сей символ металлической чуткости будет сопровождать в его командировке в село Троекурово?
* * *
Кончил Олег Алалаев рассказывать о курьезном приключении, героем которого был он сам, и руку подняла наша милая председательница Вал. Одинцова.
– Разрешите, – сказала она, – занять ваше внимание и рассказать о встрече, которая произошла не так давно у меня.
Вал. Одинцова была первой женщиной-фельетонисткой, которая просила у нас слово, и мы дружно крикнули ей:
– Просим! Пожалуйста!
И Вал. Одинцова начала говорить так: