Текст книги "Неделя в декабре"
Автор книги: Себастьян Чарльз Фолкс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
Любовь – вот что постепенно охватывало Габриэля, пока он не обнаружил однажды, во время грустного, на грани слез, телефонного разговора, что бороться с ней уже поздно, обратного пути нет. Ощущение было такое, точно накопления, которые он держал на нескольких счетах, перекачал с них без его ведома какой-то хакер, а он, Габриэль, получил письменное уведомление – из которого впервые об этом и узнал – о том, что все, ему принадлежавшее, теперь вложено в Каталину. В определенном смысле он был этому рад, поскольку прежде накопления его вкладывались по преимуществу в разного рода пустяки, эмоциональные эквиваленты сберегательного банка. Но, с другой стороны, разве не принято считать, что разнообразие обладает серьезными достоинствами? Раскладывать яйца по нескольким корзинкам и так далее.
А означало это, собственно говоря, что теперь Габриэль жаждал проводить с ней все дни напролет. Ему мало было ожидания пятничных вечеров, в которые Эрих неизменно отсутствовал, и – от случая к случаю – еще одного чудесного свидания, вырванного у судьбы среди недели. Время, проведенное без нее, он считал потерянным. И гадал, в какой именно миг он перестал быть хозяином положения. В самом начале их отношений Каталина, казалось, зашла в любви так далеко вперед, что Габриэль ощущал некоторую неловкость из-за разницы в силе их чувств – он считал, что никогда не сможет испытать чувства столь сильные, и в то же время был рад: в случае чего это грозит ему меньшими бедами. Он вглядывался в эту женщину с отстраненным удовольствием, которое, похоже, и огорчало ее, и очаровывало.
– Видать, ты не очень-то веришь в мое существование, – сказала она однажды.
– Да, я не до конца в этом уверен, – ответил Габриэль. – Люди, подобные тебе, просто-напросто не появляются в жизни таких, как я. Норма нашей жизни – что-то вроде приемлемой неудачи. Ею я и довольствовался. Научился жить с ней, как научились все остальные. Невозможно же ожидать, что в один прекрасный день стул, стоящий рядом с твоим, займет совершенная женщина. А потом еще и позвонит, и придет к тебе, прекрасно одетая, с бутылкой вина и цветами…
– Я ведь действительно существую, – сказала она.
– Да, но мне все еще трудно в это поверить.
Приехав на Рождество к матери, в гэмпширскую деревню, и приводя в порядок ее облетевший садик – сметая в кучу последние опавшие листья и черепки разбившихся цветочных горшков, – Габриэль вдруг почувствовал себя находящимся не здесь, а где-то еще. Он оттянул край толстой перчатки, посмотрел на часы и попытался представить себе, что делает сейчас Каталина в Копенгагене, в ее родном доме, который стоит по соседству с окруженным позеленевшими от времени статуями собором Святого Фредерика. Пирог, который его мать разогрела на ужин в канун Рождества, воображение Габриэля обратило в пиршество из закопченной сразу после отлова рыбы, жареного гуся с ломтиками яблок и glögg'a– пунша из красного вина, который любовно описывала ему Каталина. В церкви он едва удостоил взглядом хор, оба глаза были нужны ему, чтобы не отрываясь смотреть на экран мобильника в ожидании обещанного послания, – один глаз мог и проглядеть то единственное поздравление с праздником, какого он жаждал: «Получено 1 сообщение».
С Каталиной казалось возможным все, что угодно, более того, все словно озарялось ярким светом. Поскольку каждая частность их романа, начиная с самого начала, была попросту невероятной, дальнейшие совершаемые Каталиной чудеса – такие как превращение вечера в то, ради чего стоит жить, а дня – в то, что можно, просыпаясь, радостно приветствовать, – воспринимались Габриэлем как нечто обыденное, просто-напросто то, что она умеет делать. И, задаваясь вопросом о том, когда же он потерял себя, перестал быть хозяином положения – или к чему там свелась его капитуляция, – Габриэль получал ответ, который казался ему не связанным ни с ним, ни с его прошлым: только с ней. Теперь происходившее поработило его (когда Габриэль был только еще начинавшим барристером, один клиент по уголовному делу сказал, что его поработил героин); та точка их внутреннего ландшафта, в которой возникла взаимозависимость, была давно ими пройдена.
Любовь настолько сильная до добра не доводит. Она вредна для здоровья. Вероятность того, что врачи называют хорошим исходом, мала, уж это-то Габриэль сознавал даже тогда. В самой сути большинства прочитанных им книг западных авторов и увиденных спектаклей содержался некий изъян, который и сформировал его представления о себе. Столетия западной культуры породили, казалось ему, мысль о том, что наисильнейшие чувства – суть и самые достойные: любовь к другому человеку, безрассудная страсть дает тебе земное счастье, к которому ты обязан стремиться, а те, кому не удастся изведать ее, являются, в определенном смысле, неудачниками; меньшинство же, познавшее это счастье, и еще меньшее число тех, кто сумел удержать его (впрочем, возможно, и те и другие) и видел, как оно мало-помалу преобразуется в нечто менее изнуряющее, проживают свои жизни наиболее достойным образом. И когда вострубит над землей архангел, их будут короны и лавры.
И все же так ли уж завидна была подобная жизнь – вечно на грани паники, в отчаянном ожидании легкого писка мобильника, с вечной неспособностью думать здраво и ясно? Даже в тисках этой страсти Габриэль, обуреваемый только одним желанием – снова увидеть свою любовницу, позволял себе то, что в апелляционном суде именуется особым мнением.
Тем не менее потери такой женщины было бы достаточно, чтобы сделать несчастным любого – и до конца его дней, полагал Габриэль. Разве можно с надеждой смотреть в завтра, если оно, как и любой другой день, откажет тебе в том, чего ты жаждешь сильнее всего? Но дело не только в этом, понимал Габриэль. Он мог, хотя бы отчасти, относиться к утрате Каталины философски. Он сосредотачивался на воспоминаниях, на воскрешении неистовой радости, которую узнал с ней. Просить о большем – это было бы неразумно. У него осталась фотография Каталины, всего одна, хранившаяся в мобильнике и сделанная в кафе, – в Стокгольме, где они провели последний свой уик-энд. Однако телефон он с того времени сменил, а отыскать USB-кабель, который подошел бы к старому и позволил скачать из него ту картинку, не смог. К тому же и батарейка телефона давно сдохла, а подобных ей, по-видимому, уже не существовало на свете. Иногда Габриэль брал старый телефон и подбрасывал его на ладони, ощущая тяжесть потери.
Так или иначе, думал он, проблема его состоит, возможно, не столько в утрате Каталины, сколько в неспособности выполнять принятые им на себя обязательства – или, скорее, в несоответствии им. Вот его мир – Лондон, парки, деревья, люди, которых он встречает в адвокатской конторе, прецеденты, которые изучает, само прецедентное право, просмотр документов; вот культура, которую этот мир навязывает ему посредством кинофильмов, художественных галерей, пожирающих самое себя газет и телевидения со всеми его кошмарными реалити-шоу; а вот погода, возможность путешествовать, встречаться с людьми. Все это предлагается ему прямо здесь и прямо сейчас. И вот он сам – итог случайных мутаций предков, отдельный, отстраненный отросток неустойчивого биологического вида. Откуда, собственно, следует, что бнепременно должно любить а,да еще и наслаждаться им? Каковы на самом-то деле шансы их хотя бы частичного совпадения, приблизительного соответствия друг другу, не говоря уж о совместимости? Странность не в том, что его душе – если речь идет о душе, капле химического соединения, мгновенном, проходящем через синапс электрическом разряде, – никак не удается поладить с этим миром; куда удивительнее то, сколь многим людям такое состояние, по всему судя, нравится, они сживаются с ним и чувствуют себя в нем как дома. Счастливчики.
Габриэль складывал свой день из брусочков времени. Если день удается разбить на части помельче, то и пережить его становится легче. Помогало также воздержание – не пойдешь во время обеденного перерыва в «Штопор», и к возвращению домой твой винный рацион останется еще не початым. Работа, состоявшая всего лишь в том, чтобы продираться через документы, которые подбрасывали ему более, чем он, занятые коллеги. Разговоры в комнате клерков – с Сэмсоном и Джемаймой, которую все называли Дилайлой. Кроссворд. Вечерняя газета с объявлением новейшего состава футбольной сборной и оценками возможностей каждого игрока. Чай. Писк компьютера – пришел имейл: предложение вина от компании «Прямо с Роны» или анекдот от Энди Воршоу, да еще и со ссылкой на пикантный видеоклип.
Интернетовская порнушка его не привлекала, что было несколько странно, поскольку особо стыдливым он себя не считал. Каталина вообще никакого стыда не ведала, хоть оба они и не забывали никогда о том, что некоторые из их забав, вообще говоря, запретны. Он смотрел в ее глаза, из которых постепенно уходила дипломатическая благовоспитанность, и описывал ей то, что собирался с ней сделать – или уже делал, – и она соглашалась или предлагала нечто еще и более рискованное. В их отношениях всегда присутствовало ощущение, что они переступают границу – какая уж там нордическая чистота, одна лишь греховность и тревожный трепет.
После Каталины любовниц у него не было. Он смотрел на женщин, приходивших в адвокатскую контору, на младших солиситорш, появлявшихся на судебных слушаниях в черных колготках, на работниц банка, заглядывавших в «Штопор», на секретарш, угощавшихся сэндвичами в баре «У Альфреда». Он любовался их волосами, глазами, ногами, – но и только. А потом возвращался в свой кабинет и задумывался о чем-то другом.
Отец его умер, когда Габриэлю было семнадцать, так что представление об имманентности смерти, о том, что громада ее незримо маячит за пустым сереньким телеэкраном повседневности, он получил рано. Бессонные ночи, которые, как ему говорили, обычно настигают людей, когда им уже за сорок, были знакомы Габриэлю с ранних лет. В двадцать он хорошо знал, что такое четыре часа утра и чем это время чревато. И однако же, Габриэля считали более уравновешенным и жизнерадостным, чем его единственный старший брат (Адам), и он старался оправдывать это мнение. Он имел репутацию (не заслуживавшую большого доверия, поскольку создавалась она в равных долях теми, кто знал его хорошо, теми, кто почти не знал, и теми, кто ничего в нем не понял) человека меланхоличного, не всегда простого в общении, но по сути своей добросердечного.
Дело Дженни Форчун и Лондонского транспортного управления было первым, полученным Габриэлем за двенадцать без малого месяцев. Он не мог найти объяснения такому застою в своей карьере, однако ощущал определенное напряжение, царившее в адвокатской конторе, где барристеры более успешные традиционно вносили арендную плату за менее востребованных коллег («везли их на себе» – так это называлось). Порой ему неудобно было смотреть в глаза Юстасу Хаттону или Джерри Сандерсону, старому королевскому адвокату, который в предыдущем году принес конторе больше миллиона фунтов.
Понедельничное совещание было устроено ради того, чтобы, по выражению Барри Гаскелла, «освежить голову» – под этим он подразумевал возможность пройтись по деталям занятой ими на первом процессе позиции и оценить положение, в котором они пребывают сейчас, перед назначенным на январь слушанием дела в апелляционном суде. На взгляд Габриэля, особой необходимости в этой встрече не было, однако она давала ему возможность послать счет в профсоюз Гаскелла, а кроме того, он мог сам провести совещание, поскольку Хаттон находился в суде.
Первым делом Габриэль попытался приободрить Дженни Форчун, что оказалось делом не легким. Пока все рассаживались, он увидел, как ее взгляд скользнул по книжной полке, где стояло несколько романов Бальзака, и вдруг, не успев подумать, спросил:
– Вы читали Бальзака?
Дженни молча покачала головой.
Габриэль мысленно обругал себя.
– Я… я просто заметил ваш взгляд. Вы… Вы много читаете?
– Нет. Не очень.
Что же, хоть какой-то просвет в конце туннеля.
– Но читаете.
– Читаю.
Пауза, и ничего больше Дженни не сказала. Габриэль понял, что этим ему удовольствоваться и придется. За многие месяцы его знакомства с ее коллегами он не раз замечал, как в Дженни проступало на миг нечто неуловимое. Он был совершенно уверен, что юридические тонкости дела она понимает гораздо лучше всех прочих, включая и Макшейна, солиситора, однако при любой попытке втянуть ее в их обсуждение Дженни качала головой, не проявляя к ним никакого интереса.
Раз или два – в частности, когда Барри Гаскелл неторопливо производил tour d’horizon [29]29
Общий обзор (фр.).
[Закрыть]дела, – Габриэль ловил себя на том, что задумывается о происхождении Дженни Форчун. В этой женщине присутствовало что-то необычное, какая-то тайна. Кожа довольно темная, однако черты лица не выглядят по-настоящему афро-карибскими. Выговор лондонский, без вест-индских модуляций. Манеры бесцеремонны, почти до грубости, однако он чувствовал, что ее неприветливость есть своего рода способ самозащиты, во всяком случае – на это надеялся.
Он заставил себя сосредоточиться на разговоре. В конце концов, жизнь Дженни Форчун нисколько его не касается.
После ее ухода Габриэль подумал о предстоящем вечере, о времени, когда он сможет позволить себе бокал вина. Впрочем, чек, которым со временем будет оплачено его участие в сегодняшнем совещании, можно отпраздновать и заблаговременно, выпив в «Штопоре» стакан домашнего красного.
Глядя в окно, он обнаружил, что пытается восстановить в памяти полузабытую, перековерканную цитату. «Человек приходит, и пьет вино, и сидит под…» Что-то в этом роде. Омар Хайям,так? Габриэль поискал цитату в интернете, но не нашел и принялся перечитывать «Рубайят». Странно, думал он, что это прославление винопийства родилось в Персии, стране, в которой ныне алкоголь запрещен. Давняя теория о том, что сорт винограда «Шираз», основа северных «Кот-дю-Рон» и других излюбленных им вин, происходит из иранского города, носящего то же название, была опровергнута исследованием ДНК, показавшим, что это невозможно…
Такого рода сведения, наряду с другими, бессмысленными либо ложными, легко, как знал Габриэль, отыскать, имея мышку и время, девать которое некуда.
«Шираз» обратил его мысли – через Иран – к Корану. Габриэль собирался прочитать его задолго до той истории с лестерской девочкой, но теперь это стало делом неотложным. Он давно подозревал, что одни народные вожди черпают из этой книги слова, способные распалить их последователей, другие – слова, способные таковых умиротворить, но возможно, ни те ни другие не говорят правду об истинном ее содержании. Ему хотелось узнать, например, насколько строг ее запрет по части спиртного. И вообще, большую ли проблему составляло пьянство в Медине и Мекке 630 года нашей эры? Кажется странным, вообще-то говоря, что еврейские и мусульманские законы, касающиеся еды – свинины, моллюсков, молока, – вроде бы отвечают правилам гигиены в условиях жаркого климата, а что касается вина, эти религии самым решительным образом расходятся: мусульмане от него отказываются, а христианский Мессия совершает в Кане свое первое чудо, обращая воду в вино…
IV
Р. Трантер, сидя в своей заставленной книгами гостиной, в Феррере-Энде, отправлял по электронной почте – на веб-сайт известного книготорговца – состряпанный наспех отзыв о новом романе. Он давно уже обнаружил, что первая рецензия задает основной тон и какими бы хвалами ни осыпали затем автора газеты и интернетовские читатели, быстрое, насмешливое поношение, поступившее с Cato476, Lollywillowesили makepeacethack1 [30]30
«Катон476», «Леденцовыепрутья», «соломеннаякрышамиротворца1» (англ.).
[Закрыть](аккаунтов у него в электронной почте было хоть отбавляй), так и будет витать над книгой, подобно чернобыльскому облаку, отравляя любые последующие дифирамбы. Рецензируемую книгу он, как правило, не читал, благовидные предлоги для критики легко извлекались им из одной лишь аннотации, напечатанной в каталоге издателя, главное было – успеть высказаться первым.
Однако на сей раз его отвлекали от решения этой рутинной задачи становившиеся понемногу привычными мучения. Жизнь Трантеру отравляли не только романисты. Уже не один год его терзала и деятельность обозревателя по имени Александр Седли. Этот явившийся ниоткуда – а может быть, и из Оксфорда – молодой человек начал с того, что приходил на презентацию какой-нибудь новой книги, представлялся ее почтенному автору, а на следующий день отправлял ему подобострастное письмо («Познакомиться с Вами вчера было для меня большой честью. Я давно преклоняюсь перед Вашими книгами как перед последним уцелевшим в нашей обескровленной культуре форумом для серьезных дискуссий…»). Трантер увидел одно из этих писем, когда забежал с очередной рецензией в офис Патрика Уоррендера. Да разве после того, как миновали 1930-е, кто-нибудь подобное писал?
Каждой газете, каждому журналу, которым нечем было заполнить свои страницы, молодой Седли предлагал, не прося платы, длинные рецензии на любую недавно изданную или только еще ожидавшуюся книгу. Он даже вызвался написать за один уик-энд отзыв о сочиненном канадским «магическим реалистом» шестисотстраничном романе, шесть недель провалявшемся на столе Патрика Уоррендера, мозоля бедняге глаза всякий раз, как он забывал отгородиться от этого опуса своей ежедневной газетой.
Присущее Седли сочетание железной хватки с манерами выпускника частной школы начало в конце концов действовать на нервы даже наиболее уставшим от этого мира людям. Кто-то должен же был рецензировать «Сокровищницу анекдотов восемнадцатого столетия» – и пожалуйста, Седли такую рецензию уже прислал; если я потрачу после ланча час рабочего времени на то, чтобы вымарать из нее самовосхваления, говорил себе Патрик Уоррендер, она в аккурат заполнит подвал газетной страницы.
Неутомимостью Седли обладал не меньшей, чем Трантер, а вот связи имел куда лучшие. К большому раздражению Трантера, он появлялся на литературных приемах в угольно-сером костюме из дорогой на вид ткани, между тем как прочие рецензенты носили, в большинстве своем, покрытые яичными пятнами брюки и коричневые ботинки. Выглядел он, разумеется, смехотворно – ни дать ни взять совладелец семейного банка, – однако, к большой досаде Трантера, никто так, похоже, не думал. И совсем уж обидно было видеть, как статьи Седли начинают печатать одна газета за другой. Было время, когда самым шустрым из молодых новичков считался некий РТ, ныне же этот молодчик обращал его в старую шляпу – в vieux chapeau,как молодчик, вне всяких сомнений, выразился бы. (Трантер по-французски не говорил и потому считал использование иноязычных фраз претенциозным: «Nostalgie de la boue, [31]31
Ностальгия по болоту (фр.).
[Закрыть] моятетушка Фанни», как уверял он читателей «Жабы».)
Ребяческая журналистика Седли довольно быстро обзавелась интонациями исполненного преждевременной усталости человека, который, судя по всему, верил, что после кончины Лайонела Триллинга [32]32
Лайонел Триллинг(1905–1975) – американский литературный критик.
[Закрыть]на него, и только на него, возложена миссия радетеля о чистоте Литературы. Поверить трудно. Молодого человека, совсем недавно унижавшегося в поисках работы, ныне, казалось, пригибало к земле («лучшее жизнеописание Беллока, какое у нас имеется») бремя собственной значимости. И тем не менее работы в его руки уплывало все больше и больше.
В конце концов боги смилостивились. Море, как мог бы сказать Просперо, грозит, но все же милосердно. [33]33
В действительности это слова Фердинанда: «Так море я напрасно проклинал? Оно грозит, но все же милосердно!» (Шекспир, «Буря», акт V, сцена I. Перевод М. Донского).
[Закрыть]После нескольких лет успешного самопродвижения в Ливисы [34]34
Ф.-Р. Ливис(1895–1978) – британский литературный критик, обладавший большим влиянием в первой половине XX века.
[Закрыть]нового тысячелетия Седли проделал то, в чем Трантер мгновенно усмотрел ошибку, достойную школьника: предложил издателю роман собственного сочинения.
Едва прослышав об этом, Трантер позвонил в офис Патрика Уоррендера и понял по тону его роскошной секретарши, что тот вряд ли станет перезванивать ему, даже если вернется с ланча до пяти часов вечера. Тогда Трантер отправил Уоррендеру имейл («Хочу уточнить, сколько слов должна содержать рецензия на Апдайка»), добавив к нему постскриптум, посвященный якобы внезапно пришедшей ему в голову мысли: «Я слышал, Седли решился опубликовать роман. Это интересно. Был бы рад взглянуть на него, если у тебя нет на примете кого-то еще. РТ». И на это письмо ответа не поступило. Пришлось начать ежедневный блицкриг – обстреливать Уоррендера звонками и электронными письмами. В конце концов Трантер загнал его в угол.
– Да, – сказал Патрик, – я думал попросить Пегги Уилсон пролистать этот роман. Она любит начинающих авторов. Ты с ней знаком?
Трантер содрогнулся. Пегги Уилсон была наимягчайшим из критиков Лондона. Ее групповые «обзоры» походили на первые отчеты воспитательницы детского сада: все детишки «особенные» и каждый заслуживает поощрительной награды.
– Вообще-то, Патрик, я думаю, что он требует более внимательного к себе отношения. А у Пегги Седли лишь затеряется в очередной группе авторов. В любом случае я был бы не прочь прочитать его. Просто из интереса.
– Ладно, подумаю об этом. Как тебе Апдайк?
Еще через неделю, на очередном приеме, Трантер ужаснулся, увидев молодую рецензентку, из наплечной сумки которой торчал сигнальный экземпляр книги Седли.
Утром следующего дня он снова позвонил Уоррендеру. И удача наконец улыбнулась ему.
– Слава богу, что ты позвонил, РТ. Молодой Седли совершенно вылетел у меня из головы. Пегги Уилсон сломала бедро. Упала в выходные на улице и вышла из строя самое малое на месяц. Я попрошу издателя поскорее послать тебе книгу. Постарайся поспеть к следующим выходным. Пятьсот слов.
День спустя курьер-мотоциклист доставил Трантеру пакет, которого он так долго ждал. Вскрыв его, Трантер увидел довольно тонкую книжицу в твердом переплете, стоившем одному из самых снобистских издателей Лондона порядочных денег. Уже одно только название романа – «На распутье зимы» – пробудило в Трантере большие надежды. Пакет содержал также листок с панегириком, сочиненным в издательском отделе рекламы. «Все мы в восторге от чудесного первого романа Александра Седли. Книга увидит свет 1 марта. Надеюсь, Вам она понравится. Целую, Рэчел».
Трантер поднялся с пакетом наверх, раскрыл книгу и прочитал выбранное наугад предложение. Взволнован он был до того, что не сразу понял прочитанное. Он вытянул из книжки задний клапан обложки, надеясь увидеть лицо своего мучителя – но нет, издатель предпочел обойтись стильным минимализмом. Фотография Седли отсутствовала, а двустрочная биографическая справка не содержала упоминаний ни об элитной частной школе, ни даже об университете. Ход неплохой, признал Трантер. Но даже эта сдержанность – разве не отдает она пижонством? «Александр Седли является ведущим литературным критиком, печатающимся в…» Кого он пытается надуть? Александр Седли является, как и все мы, третьесортным рецензентишкой, подумал Трантер, а не сэром Артуром, мать его, Квиллер-Кучем. [35]35
Артур Квиллер-Куч(1863–1944) – английский писатель и литературный критик.
[Закрыть]
Трантер снова раскрыл книгу и прочитал еще одно предложение. Ужаснымоно не было. Оно было складным, слова его стояли в правильном синтаксическом порядке, в нем присутствовал смысл. Похоже, придется попотеть, чтобы отыскать в этом романе слабое место – некую трещинку, в которую удастся всунуть кончик критического ножа, дабы взломать им, как фомкой, всю книгу. Этому типу уже под сорок – романист, дебютирующий в таком возрасте, попросту смешон. Но что, если, как уже готовы, вне всяких сомнений, объявить его приятели-гомики, «это книга, которой стоило дожидаться»? О господи.
Трантер перебрался на кухню, заварил себе чаю, насыпал немного сухого корма в плошку Септимуса Хардинга. Потом заглянул в свой белый ПК – нет ли новой почты – и обнаружил, что не может подключиться к интернету. Это происходило довольно часто.
– Программное обеспечение за работой, – как раздраженно сказал ему в одном из таких случаев Патрик Уоррендер, – классический оксюморон. Откровенное вранье. Подсудное дело – нарушение закона об описании товаров. Заведи себе порядочный компьютер, Ральф.
Вот когда моя биография Альфреда Хантли Эджертона получит премию «Пицца-Палас», подумал Трантер, тогда и заведу.
Затем, ни с того ни с сего, на плите запищал таймер, компьютер ожил и в почте появилось сообщение: «Привет, Бруно Бэнкс!»
– Отвали, – пробурчал Трантер и нажал кнопку «удалить».
«Вы действительно уверены, что хотите уда…»
Да, хочу. Господи, какой сложной бывает порою жизнь. Виртуальный мир отнимает у тебя больше времени, чем реальный; на самом деле, гораздо больше, поскольку твоя связь с реальным всего лишь – если воспользоваться словечком, подвернувшимся Трантеру в научно-фантастическом журнале, – асимптотична.
Удалив этот мусор и коротко ответив на приглашение посетить презентацию военных мемуаров («К сожалению, меня не будет в этот день в Лондоне»), Трантер решил, что сил на то, чтобы приняться за Седли, ему хватит.
Он поставил на стол чашку чая, усадил себе на колени Семптимуса Хардинга, лизнул чуть подрагивавший палец и обратился к первой главе.
Три четверти часа в гостиной Р. Трантера не раздавалось ни звука, если не считать шелеста переворачиваемой каждые две минуты страницы. Газовавший мопед боснийского военного преступника остался неуслышанным; польские мальчишки без всякого толка проулюлюкали и проорали первые полчаса в своем заднем садике. Глаза Трантера неуклонно и голодно перемещались вправо, потом влево. В голове его бесшумно совершали свою работу нейроны; аксоны и дендриты обменивались нервными импульсами.
Впрочем, уже через двадцать минут сканирование мозга Трантера могло бы показать: в той части коры, которая регистрирует удовольствие, появились некоторые признаки активности – поначалу слабой, затем ставшей периодической, а по истечении получаса обратившейся в череду пульсирующих альпийских пиков.
Дойдя до страницы сорок шестой, он уронил книгу на стол и даже присвистнул от удовольствия, в которое пока боялся поверить. Роман Седли оказался не просто плохим – он оказался ошеломляюще, упоительно убогим. Трантер откинул голову назад и захохотал – роман был хуже, много хуже, чем он смел надеяться. Трантера аж затрясло от радости, но тут его постигли сомнения.
Он перечитал несколько фраз, желая увериться, что ему все это не причудилось. Нет, не причудилось. Роман был из рук вон плох.
Трантер открыл книгу на странице 219, прочитал один абзац. Ну что же, все ясно!
В уголках его глаз набухли слезы блаженства. Седли вообще ничего не сочинил – ничего.В его распоряжении имелся целый мир – вся история, все эпохи, не говоря уж о фантазии и мирах иных – выбирай не хочу: люди всех возрастов и обоих полов в каждой из стран Земли. Но Седли, при великом обилии материала, которым он мог воспользоваться, предпочел описать… несколько эпизодов своей жизни.Рассказать о том, как он, замечательный юноша, достиг совершеннолетия; роман и заканчивался-то празднованием двадцать первого дня его рождения – да еще и с гостями в смокингах!
Но и это не все, думал Трантер. Седли написал свой роман слогом, предположительно «поэтическим» или еще каким-то. В нем присутствовало фразерство, описания, которые просто молили читателя восхититься ими, и эти витиеватости были не просто назойливыми, но и бессмысленными. Лезущие в глаза сравнения состояли из элементов, ничего общего не имевших. Напыщенность, самовлюбленность и бессилие – роман оказался идиотским настолько, что Трантера, представившего, какой критический погром, какой огневой вал издевок ожидает бедного Седли, проняла дрожь сострадания к нему…
Ах, если бы это и стало крахом Седли, если бы рецензия Трантера покончила с его карьерой. Но вокруг мерзавца стеной встали его старые школьные друзья, и хотя другие рецензии были «прохладными» (по большей части пренебрежительными), появилась и парочка хвалебных – и книга не умерла от срама. Седли по-прежнему не давал Трантеру покоя, на самом деле, с течением времени их жизни словно переплетались все туже и туже.
И теперь, думал вечером этого понедельника сидевший за письменным столом Трантер, мелкий ублюдок оказался стоящим между ним и присуждаемой компанией «Пицца-Палас» премией «Книга года».
В шесть часов вечера Габриэль попрощался с Сэмсоном и прочими клерками, пересек Темпл, спустился в метро и по «Кольцевой» поехал к станции «Виктория».
После недолгого подземного путешествия ему пришлось совершить пятнадцатиминутную прогулку от станции метро до больницы. За те пять лет, что он навещал в «Глендейле» своего брата, Адама, Габриэль успел хорошо изучить дорогу туда. Он уже почти не замечал крикливо зазывавшую прохожих вывеску букмекерской конторы, пиццерию, дешевый супермаркет и магазин готового платья; удивительное обилие пабов – некоторые из них предлагали тайскую кухню и караоке, но почти все были грязноватыми и закосневшими в грехе; не обратил он внимания и на парк, на двухполосное шоссе, на красную с золотом гамбургерную, принадлежащую знаменитой сети таких заведений, рожденной одним-единственным лотком, с которого некогда велась торговля на ипподроме Сан-Бернардино, а затем и на целый лес дорожных предупредительных знаков: камера наблюдения, ограничение скорости, подъем, сужение дороги. Первыми увиденными им издали признаками «Глендейла» были голые каштаны, с чьих безлистых ветвей падали на ржавую железную ограду капли воды. Потом показались главные ворота больницы со шлагбаумом и кабинкой привратника, где Габриэлю больше уж не приходилось расписываться в книге посетителей: Брайан либо Дэйв просто махали ему рукой – проходите.
Держа над головой дешевенький зонт, он шел по бетонной дорожке, между деревьями и раскинувшимися за ними лужайками. «Глендейл» был больницей относительно современной, построенной по большей части в конце 1960-х, архитектор ее старался избежать любого намека на своих прославленных викторианских предшественников. Не было здесь ни колокольни в итальянском стиле, ни якобы фермы при загородном поместье, не было громыхания запираемых дверей, да и людские шаги быстро глохли в коридорах длинною в полмили. Поначалу главное здание строилось как часть все еще действовавшей куда более старой больницы общего профиля, с которой оно и ныне соединялось крытым переходом.
Имелось здесь и множество отдельных невысоких кирпичных строений с яркими оранжевыми или алыми занавесками на окнах. Двойные двери их, освещенные сверху сильными флуоресцентными лампами, распахивались легко, достаточно было простого толчка. Дома эти – по большей части одноэтажные, самое большое – в два этажа – носили имена жертвователей больницы: «Коллингвуд», «Бердсли», «Эркелл»… В дождливых сумерках больничный комплекс легко мог сойти за нестереотипный жилой городок танкового полка или правительственный пост перехвата информации, если бы не маленькая кольцевая развязка подъездных дорожек, на которой стояли таблички с эмблемой Государственной службы здравоохранения и стрелки-указатели: «Рентгеновская лаборатория», «Отделение лежачих больных», «Тюремное отделение», «Дом радуги» (Габриэль полагал, что там содержат неизлечимых) и «Электрошоковая терапия».