355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Черный » Собрание сочинений. Т. 5 » Текст книги (страница 32)
Собрание сочинений. Т. 5
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:54

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 5"


Автор книги: Саша Черный


Соавторы: Анатолий Иванов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 45 страниц)

9.  ЧЕРТ ВОЗВРАЩАЕТСЯ В ЦИРК

Из пансиона позвонили по телефону в мясную лавку, которая торговала за мостом рядом с цирком.

– Алло? Кто говорит?

– Повар «Жемчужной Раковины».

– К вашим услугам, сударь. Прикажете прислать на завтра телячьих котлет или молодого барашка?

– Ни молодого, ни пожилого. Передайте хозяину цирка, что Черт нашелся…

– Кто?!

– Черт. Обезьяна его ученая. Только что дала у нас на дереве бесплатное представление, а теперь ловит блох, отдыхает.

Через четверть часа к решетке подкатил старый автомобиль: гуп-гуп! Собаки и люди раздались и сомкнулись вокруг машины. Хозяин цирка, толстый и короткий малый, с шеей, похожей на рыжий окорок, быстро соскочил наземь. За ним спрыгнул цирковой пудель Блэк, старый друг Черта, задрал голову и тявкнул:

– Черт! Что в самом деле за штуки? Вчера из-за тебя я должен был все свои номера повторять, чтобы растянуть программу. Тяф! Свинство!

Шимпанзе наверху жалобно пискнул:

– Извини, Блэк… Я только на полчаса удрал. А потом увлекся, загулял… Квик!

Люди, конечно, ничего из этого разговора не поняли.

Хозяин цирка постучал рукоятью бича о сосну.

– Эй ты, бродяга! Слезай, что ли. Ничего тебе не будет… Ну? Живо… Свой цирк здесь открыл? Погоди ты у меня!

Шимпанзе запрыгал на ветке и недоверчиво покосился вниз. Ничего не будет? А вдруг – будет!

– Слышишь? Сейчас же слезай!.. Блэк, позови его. Кому я говорю, Блэк?

Блэк нерешительно тявкнул раз-другой. Судя по тону хозяйского голоса, Черт свою порцию получит… Зачем же Блэк будет его коварно сманивать вниз…

Черт снова запрыгал, подбрасывая задние лапы. Потерся мордой о ветку. Попадет на орехи! Попадет…

Невзначай задел лапой лежавшего за спиной мишку, мишка полетел вниз… Этого бедняга-шимпанзе не мог перенести! Мишку он за эти сутки полюбил, как родного племянника. Пусть уж попадет, а он с ним не разлучится.

Ворча и попискивая, полез он, вертя головой, с сосны. Чем ниже, тем страшнее… Лезет и сам себе жалуется:

– Зачем убегал? Разве плохо тебя, Черта, кормили? Тут тебе, брат, не Конго! Никуда не удерешь… Только зря в камине перемазался. Чепчик уронил, мишку уронил, хозяина рассердил. Плохи, господин Черт, твои делишки!

А бухгалтер из «Жемчужной Раковины» взглянул на все медленнее спускавшегося Черта, на сердитого хозяина, подошел ближе и сказал:

– Вы что же, будете наказывать вашу обезьяну?

– Как же, сударь! Убытки от нее какие: вчера в представлении не участвовала. Да здесь, говорят, графин в пансионе разбила, скатерть перемазала… Платить ведь за все мне придется. Бог ее знает, какие еще проделки за ней обнаружатся…

– Ну, зверь пошалил немного, о чем говорить. Да вы знаете, что вы вашего Черта не наказывать должны, а ящик фиников ему в награду купить! Рекламу какую он вам сделал! А? Вы его только на афишах покрупнее изобразите, да по курорту расклейте – места в вашем цирке не хватит! Ведь все же на него смотреть придут…

– Правда, правда! – запищали и загудели вокруг дети и взрослые. А Блэк весело залаял, посмотрел на дожидавшегося у последней ветки шимпанзе и дружелюбно лизнул бухгалтера в жилет.

– Для начала, – сказал бухгалтер и вынул свою визитную карточку, – запишите за мной ложу на вечернее представление. Сегодня жена с сыном приедут, вот и мы пойдем на вашего Черта смотреть…

За бухгалтером потянулись и другие… В самом деле, великолепная обезьяна!

Хозяин цирка сообразил, что наказывать Черта несправедливо. Он ласково, по-особому свистнул, и Черт быстро-быстро слез, спрыгнул на землю, влез в автомобиль и плотно уселся с мишкой на руках.

– Чей медведь? – спросил хозяин.

Дама с девочкой посоветовались и позволили Черту оставить у себя мишку, только взяли с хозяина слово, что он наказывать Черта не будет.

А хозяйке «Жемчужной Раковины» и лавочнице цирковой толстяк предложил по почетному даровому билету на три представления. Так все неприятности, как тучки в небе, исчезли с горизонта.

«Гуп! Гу-гуп!» Автомобиль заревел и рванулся с места. Черт вежливо обернулся и послал всем: мулу на дороге, детям, обалдевшим от всей этой истории собакам и всей толпе, размашистый, сочный воздушный поцелуй…

– У кого пропал бинокль? У кого вчера пропал бинокль? – сказал вдруг, выйдя из толпы, старый рыбак, постоянный посетитель «Медного Якоря».

– Сиреневый, маленький, с золотым ободком? – спросила, улыбаясь, жившая рядом с «Жемчужной Раковиной» маленькая старушка-художница.

– Да, сударыня. Извольте получить…

– Ах, Боже мой! Так это шимпанзе, значит, вчера из гамака мою сумочку с биноклем унес… Сердечно вас благодарю!

И подумала: «Непременно надо будет сегодня вечером в цирк пойти, очень уж забавная обезьяна».

Видите, хоть и старушка, а тоже соблазнилась. Про детей же и говорить нечего: не было в курорте ни одного малыша, который не обещал бы хорошо себя вести до вечера, если его вечером в цирк возьмут на бенефис Черта.

<1927>

В ПОЛНОЧЬ *

В круглой клетке, стоявшей посреди комнаты, завозился попугай. Ага! На часах в столовой пробило двенадцать.

Лунный свет сквозь ажурные занавески дымной скатертью расстилался по паркету. Попугай внимательно склонил хохлатую голову набок, поднял черную лапу и сказал:

– Полночь! Вещи могут разговаривать…

КРЕСЛО

Старое вольтеровское кресло плавно подкатило на колесиках к окну, где было светлее, качнулось и по-стариковски тихо заскрипело:

– Охо-хо-хо… Кому как, а мне плохо. В правой передней ноге ревматизм, клепка рассохлась, моль всю обивку проела. Разве так по-настоящему чистят? Служанка с щеткой пройдется, словно пудру с носа смахнет, а сама в танцкласс бежит, как угорелая. Кот по грязным дорожкам нагуляется, прыг в окно и прямо на меня. Да он, мурло, и не понимает, что такое настоящее красное дерево и конский волос!.. Для него я поставлено? Кхи-кхи… Ну, еще дети – понимаю. Я для них вроде дедушки, влезут с ногами, по ручкам башмачками колотят, я, видите ли, паровоз… Все мои кости расшатали, кряхчу, но не жалуюсь. Дети меня любят, и я их всей моей старой внутренностью обожаю… Очень уж они тепленькие и смешные. Но почему же этот кошачий бандит наваляется-наваляется, а потом меня же начнет когтями драть? Разве я точильный камень?.. Вот когда-нибудь возьму да перевернусь и раздавлю тебе пузо!

Пружина в кресле гулко стрельнула, очень уж у кресла нервы расходились. Плоская гарусная подушка медленно сползла на пол…

– Обморок?.. – цвикнул попугай. Он вспомнил, что в угловом шкафике лежит на полочке нафталин. Посыпать бы?.. Но как на короткой медной цепочке до шкафика дотянуться?

И вдруг с любопытством повернул голову. На стене еле слышно зазвенела мандолина.

МАНДОЛИНА

– Зиль-зиль! Нашло чем хвастаться! Из красного дерева… А я из палисандрового, и вокруг отдушины – резная черепаха, а по краю перламутровый ободок… И восемь струн звончей серебра, певучее журчащей воды… И никто на меня не садится: ни кот, ни дети, потому что я благородная вещь. Не граммофон какой-нибудь бездушный: все по чужим голосам иголкой царапает, а своего нет. Зиль-зиль… Бабочка в окно залетит, на струну сядет, и я нежно откликаюсь: «длинь»… Это вам не пружина в кресле.

Качаюсь на стене и отдыхаю. И не бородатой щеткой меня чистят, а замшевой тряпочкой… Да и служанку, Боже упаси, хозяйка ко мне на три шага не подпустит. Это тебе не кастрюля.

Да, да. Настанет золотой сентябрь, уложат меня в теплый футляр, чтобы я не простудилась и не отсырела, и повезут в Италию… Кто еще в этой комнате бывал в Италии? Кастаньеты? Да, да, знаю. Вы с острова Капри, но вы ведь не музыкальный инструмент, а так себе – трещотка из лимонного дерева. Пожалуйста, не перебивайте, когда старшие говорят.

Поеду в Италию, далеко на юг. Внизу полукругом васильковый залив, вверху дымится большая крутая гора, а по склонам белые кубики – дома, дома, дома… Неаполь! О, как я там буду играть. Соловьи в оливковых рощах умолкнут от зависти… Это моя родина: можете не сомневаться. Если поднести меня к свету, внутри ясно виден мой паспорт из мастерской Джузеппе Сакелари, Наполи. Зиль-зиль! Теперь вы понимаете, что я не какой-нибудь барабан, по которому хозяйкин сынок колотит ложкой… И не простуженный граммофон, и не играющий комод, который называется пьянино.

Попугай чихнул, мандолина протяжно отозвалась серебряным баском: «дзав!» и умолкла.

КОПИЛКА

Дремавшая на столе копилка захлопала своими свиными ушами, заморгала узенькими глазками и задребезжала.

– Она из мастерской Сакелари! Восемь звонких струн! Важное дело!.. Ты лучше скажи, что у тебя внутри? Пустота. А у меня что внутри? Монетки. И на мои монетки хоть сто струн купить можно и булавку для галстука и даже несгораемую шкатулку. Ты поешь? Это всякий шмель может, и никому это не нужно. Хрю-хрю! Самое главное – с достоинством стоять на одном месте и знать, что ты не пустая. Каждый день в меня опускают по монетке. Это очень приятно: я становлюсь тяжелее, солиднее и на всех вас смотрю сверху вниз. Хрю! А когда я наглотаюсь по самую щелку…

МЯЧ

– Тебя кокнут молотком между ушей и черепки выбросят в грязное ведро, – весело рассмеялся полосатый мяч на полу и, подпрыгнув выше стола, хлопнул свиную голову по темени. – Хозяйский мальчик ко дню рождения своей мамы накупит фейерверков, и полетят все твои монетки разноцветными мячиками к небу! Паф! Больше ничего. Весело и красиво…

Все вы тут ничего не понимаете. Кресло давно пора отправить на чердак, оно совсем не модное и похоже на старую жабу, набитую утюгами… Стреляй, стреляй своей пружиной, очень я испугался!

Мандолина тоже могла бы быть поскромнее. Разве она может прыгать? Правда, она тоже немножко похожа на мяч: пузатая и полосатая, но брось-ка ее на пол, крак – и готова!

Самое главное, быть веселым и прыгать во что бы то ни стало, куда попало… Ай!

Мяч хлопнулся в корзинку для бумаги, стоявшую у стола, и завяз. На тумбочке у буфета проснулся самовар.

САМОВАР

– Ки! Ки-ки-ки! Позвольте и мне поговорить немножко… Я могу пищать только шепотом, потому что во мне нет ни воды, ни углей. Вы все тут иностранки: копилка – немка, кресло – француженка, мандолина – итальянка. А я русский, природный туляк! Так как вы живете в русском доме, то вы должны меня выслушать. Я ненавижу кофейник! Его ставят на плиту каждый день, а обо мне забыли… У меня на груди восемь русских медалей, и я не из мастерской какого-нибудь «Джузеппе Сакелари», прошу заметить: я родился на знаменитой фабрике С. В. Баташева в Туле. Можете убедиться!

Кроме кофейника, у меня множество врагов: минеральная вода Виши, столовое красное вино, сидр, молоко и прочие зловредные напитки. Нет ничего лучше чая! Но разве здесь умеют пить чай? Ставят на газовую горелку неуклюжий, пузатый алюминиевый чайник, обмотают его, чтоб не остыл, в берлинскую попонку и в таком позорном виде ставят на стол.

Почему меня забыли? Где моя любимая самоварная труба? Куда девались мои черные шишечки с крышки? Ки-ки-ки! Почему не исправят моей погнувшейся камфорки?.. Служанка раз в месяц чистит меня каким-то уксусным французским составом и смеется: «Ну ты, старый пароход, не вертись, пожалуйста!» А дети называют меня «тульской пушкой» и запихивают мне в ноздри сквозь кран обгорелые спички. Бедный я, бедненький!..

ПАЯЦ

Паяц сидел на камине, свесив вниз тонкие, как макароны, ручки и ножки. На белом, словно обмазанном известкой лице ровными шнурочками чернели брови, большие бессмысленные глаза смотрели на лунное пятно на паркете, маленький рот – вишенкой, словно собирался свистнуть. Что это самовар так распищался?..

Попугай снова чихнул. Паяц встряхнулся, скрестил длинные ножки и вялым голоском, дурашливо подпрыгивая на камине, запел:

 
В доме спят. Тихо-тихо…
И луна так светит мило.
Отчего меня портниха
Ватой пухлою набила?
Режет ниточка под мышкой
Ручки, ножки, словно плеть…
Я хотел бы быть мальчишкой,
Чтобы прыгать и шуметь…
Посадили на камин,
Спрыгнул вниз бы, да опасно…
Третий день сижу один
И тоскую понапрасну…
В голове и в сердце мякоть,—
Таракан и тот живой!
Не умею даже плакать…
Хлопнусь об пол головой!
 

И хлопнулся. Мягко, словно подушка упала… А сбоку на этажерке тихий шорох прошел… Зашелестели страницы, солидно заскрипели корешки переплетов… Это заговорили книги.

КНИГИ

– Вот, только позволь им поговорить… Каждый о себе: какой он несчастный, да какой он хороший… А мы рассказываем о всех и за всех. Мы помним всех прежних хозяев вольтеровского кресла, мы знаем, какую песенку напевал мастер, когда полировал ножки красного дерева… Мы помним даже, как много лет назад мальчишка-итальянец пробовал играть на вот этой старой мандолине, как лопнула струна и больно щелкнула его по лбу. Наши страницы расскажут вам о прежней свободной жизни попугая… Чудесная жизнь! А сколько повестей знаем мы о людях, по карманам которых бродили маленькие монетки, лежащие теперь в глупой свиной голове копилки. И о вашем будущем мы тоже кое-что знаем. Паяца подарят девочке прачки. Она будет его возить в грязной тачке, и он весь перемажется, но зато будет счастлив и излечится от своей меланхолии. Мандолина в Италию осенью не поедет, глупости… Осенью приедет из Болгарии племянник хозяйки, получит в подарок мандолину и заставит ее петь русские песни. Право, они не хуже неаполитанских… Кресло к Рождеству обтянут новым малиновым репсом, оно давно заслужило, чтобы его нарядили в новое платьице… А мы попадем в русскую библиотеку, будем переходить из дома в дом и рассказывать все, что в нас написано. Потреплют нас порядком, но что же, это и есть настоящая жизнь. И вот тогда…

* * *

Что будет тогда, книги не успели договорить. Часы в столовой зашипели и гулко звякнули: «бан!»

– Час ночи! – задирая за голову лапу, закричал попугай. – Вещи должны замолчать.

Старая птица хорошо знала все ночные правила, и, уж пожалуйста, никто не смел ей прекословить.

<1926>

ТИХАЯ ДЕВОЧКА *

Утром Тосю будить не надо: просыпается она вместе с цикадами и петухами, их ведь тоже никто не будит. Проснется и тихо лежит рядом с матерью, выпростав голые ручки из-под легкого одеяла. В оконце качается мохнатая сосновая ветка. Порой присядет на ветку острохвостая сорока; в самую рань, когда люди еще спят, она всегда вокруг дома хлопочет. Птица старается удержаться на пляшущей ветке, смешно кланяется клювом, боком топорщит крыло и перебирает цепкими лапками. Шух. И слетает за край окна к веранде. Тося слушает: со стола что-то со звоном летит на пол. Вчера исчезла новая алюминиевая ложечка, должно быть, сорока добирается до вилки. А в кустах над домом взволнованно бормочет другая, подает первой сигналы.

Сквозь успокоившиеся сосновые иглы радостно разливается желто-румяный солнечный леденец. Если закрыть глаза и быстро снова открыть, кажется, что это и не оконце, а подводный коралловый грот, из которого и выплывать не хочется.

В дверь осторожно скребется соседский бульдожка. Тося его голос знает – умоляет, просит, захлебывается, будто горло борной кислотой полощет. Но впустить его нельзя… Плюхнется на одеяло, разбудит маму, разобьет стакан с водой на столике у изголовья. Он ведь любит от всего сердца, что ж ему со стаканами церемониться.

– Уйди! – шепчет девочка, беззвучно шевеля губами. – Уйди, Мушка… Я еще не проснулась, а мама спит.

Беззвучный шепот через дверь доходит до чуткого собачьего уха. Мушка разочарованно опускает нос, подымает переднюю лапу, будто защищаясь от обиды, и, виляя задом, плетется к помойной яме за сосной. Люди спят, можно и не притворяться благоразумным.

А у Тоси новая забота. Сквозь загнутый ветром уголок кисеи в комнату пробралась зловредная муха, овод, и закружилась над маминым лицом. Девочка боится, но нельзя же позволять мухе безобразничать. Тося схватывает со стула свои мотыльковые штанишки и машет на злую тварь, пока та, задетая пуговкой, не слетает на пол. Сама виновата… Там на веранде на клеенке капли варенья и крошки бисквита, непременно ей надо кусать маму или мула… Вот и ползай теперь раненая по полу, пока не выметут колючим веником в лес.

Купальный халат в углу, похожий на бедуина из детской книжки, порозовел на солнце. Если посмотреть сквозь пальцы, бедуин превращается в цветущую яблоню. Но только на минуту. Тося по-настоящему не умеет «волшебничать». Только во сне. Но проснешься, и ничего нет, и ничего не помнишь, будто с одной звезды на другую упала.

Почему никто не встает? Примус сонно блестит на столике, он тоже ждет, чтобы его разбудили, подлили в чашечки спирта, накачали воздух… Зашипит голубенькой коронкой газ, забулькает в чайнике вода, заворчит мама, будет, как всегда, искать мохнатую тряпку, чтобы схватить горячую ручку. Спят. Тося прислонилась к стенке, подобрала под себя ножки и боком, томная, как котенок в теплых стружках, зарылась опять в подушки. Прохлада заструилась сквозь кисейку, коснулась ресниц. Шмель ударился о мамину цитру, и светлый рокот поплыл-поплыл… Смолк или еще звенит? Ни за что не уследишь. Что ж, если никто не хочет вставать, стоит ли растирать глаза и бодриться, второй утренний сон все равно ведь сильнее.

* * *

Ушки холодные, румяные, крепкие, мать только что их вымыла студеной водой из колодца. Ветер забавляется – пушит льняные волоски над бровями сквозным одуванчиком. Глаза, прозрачно-синие кукольные стекляшки, серьезны: кто знает, о чем думает маленькая девочка, когда она утром пьет на веранде какао? Быть может, ни о чем, быть может, над светло-коричневым озером в чашке носится в купальных штанишках лебеденок и мешает Тосе пить…

– О чем ты думаешь, Тося? – спрашивает ее бородатый гость, отрываясь от газеты.

Ни за что на свете Тося на такой вопрос не ответит. Да и гость спросил от нечего делать, перевернул страницу и даже не ждет ответа.

Перед девочкой круглая сдобная булочка, посыпанная сахарными блестками. Совсем как игрушечный детский хлеб, хотя и взрослые очень его любят. Ест Тося по-своему: кусочек себе, кусочек бульдожке под столом, не ошибется до последней крошки. И хотя несправедливые взрослые учат ее каждое утро: «Ешь сама, что ж ты чужую собаку сдобной булкой кормишь?» – девочка, как от овода, отмахнется ложечкой от скучных слов и продолжает свое.

После какао она свободна до самого обеда. Далеко уходить нельзя, но и вокруг дачи, когда ходишь на ниточке-невидимке, немало забавного. Муравьи подбирают со ступенек сахарные крупинки. У них под пнем подземная лавочка: все уносят туда. Дачники осенью разъедутся, и у мурашей запас на всю зиму. Осы облепили под вереском банку из-под сгущенного сладкого молока. Не только дети, кошки, собаки, ящерицы и всякая мелкая тварь, летающая и ползающая, любит сладкое. Крайняя оса с перехватцем на талии, как у балерины, сосет свою капельку без конца. Как у нее живот не разболится? Вздрогнет, оторвется, отдохнет и опять за свое.

Ос и пчел девочка не боится. Если их не трогать, не мешать им пить и есть, ходить среди них серьезно и важно, они не обидят. Бульдожка и тот это понимает: стоит перед ульем, серым домиком, вывалив язык, и с любопытством смотрит вместе с Тосей, как копошится пчелиный народ на своем крылечке у темной щелочки. Но по низким шершавым кустам расстилается грязная паутина, и в ней всегда узким втянутым устьем вход. Там живут огромные светлопузые пауки. Пройдешь близко, наступишь на хворостинку, и из норки выскакивает сердитый противный разбойник: сунься-ка ближе! Тося всегда вежливо, стараясь не шуметь, обходит такие кусты. И шершней она боится: когда взрослые гонят залетевшую злюку из комнаты кто лопатой, кто старыми штанами, девочка зарывается в висящее на стене платье и ждет, пока представление кончится.

Любит она шум. Не тот, что подымают люди, когда спорят на веранде в восемь голосов сразу, или ссорятся, перебрасываясь картами, или поют рыхлыми голосами непонятные песни, а когда шумят на свободе деревья, тростник, море. Сосна гудит на ветру гулко и широко; тряхнет зеленой гривой, залопочет и опять низко-низко зашипит, будто парус по можжевельнику тащат. Тростники внизу у ручья посвистывают, словно ласточки на лету, пищат, просят ветер, чтобы не трепал их, не заставлял кланяться до земли. А сквозь зеленые лесные голоса вдруг: бух-бу-бух. Это море шлепнулось о песок, обрушило толстую волну… И отходит назад, волочит шлейф по гравию. Тося слушает. И у старого каштана свой шум: шелестит, будто сквозь сон бормочет. А нижние лапы молча и плавно покачиваются. До них ветру не пробиться.

Гость злится: ветер унес деловое письмо в лес. Мама злится: ветер «действует ей на нервы»… Нервы – это когда дрожат губы и достается всем… И Тосе, и стакану, который стоит не на месте, и бабочке, влетевшей в комнату. Злится и бабушка: ни один пасьянс не удается, ветер путает все карты… И только Тося спокойна. Прищурив глаза и заложив худые ручки за спину, стоит она на камне и смотрит в чащу. Где ветер? Какой он? Пепельные волосы, толстые щеки… Ходит по вершинам деревьев, трещит и дует во все стороны. Чтобы внизу не болтали, чтоб человеческого белья между стволами не развешивали, чтоб в лодках среди залива не кричали, чтоб рыб крючками не мучили…

Наслушается Тося лесного скрипа, шуму и шорохов и, как собачка, начинает кружить среди камней и кустов. Ищет тишины. Есть такие складки на скате холма, в русле высохшего ручья, за старыми пнями, куда ветер не добирается. Маленькой девочке немного и нужно, притаится под вереском в ямке из-под вывороченной сосновой пятки – и точно на бесшумном острове поселилась. Вдали перекатывается гул, а вокруг нее безмолвное гнездо: цикады где-то в вышине глухо точат свои ножницы, лохматые ветки не шелохнутся. А если повесить перед глазами на колючем шиповнике синий фартучек и глубже усесться в ямку, вот у тебя и свой лесной домик, и все муравьи застилают вокруг хвоей все тропинки, чтобы никто до тебя не добрался. Такой приказ отдает им маленькая девочка.

Так тихо сидит Тося, что ящерица доползает с камня на камень до ее оранжевой туфельки и недоуменно поднимает острый носик: живая девочка или цветок какой-нибудь невиданный. Но когда издали позовут козье молоко пить, ясно, что девочка самая настоящая: встряхнется, погладит теплый камень и, раздвинув камыши, пойдет ровными шажками на призывный голос. Молоко теплое и так вкусно пахнет тмином и шерстяным шарфом. Первую половину чашки Тося выпивает как следует, а потом начинает медленно сосать сквозь зубы. Молоко пузырится, Тося мотает головой и пофыркивает: она уже не Тося, она козленок… Так легче и приятней допить вторую половину чашки.

* * *

Взрослые купальщики сидят на пляже в темных очках, все они, и мужчины и женщины, стали немножко похожи на Бабу Ягу. Скрестили по-паучьи лапы, пересыпают из горсти в горсть песок. Разговаривают. Но Тосе очков не нужно: чем ярче переливается в воде перламутровая чешуя, тем ей веселее и уютнее. Складывает загоревшие ручки, тихо восхищается и не насмотрится. Вон голубая дорожка протянулась к мысу, чистая и ясная, а по бокам танцуют солнечные пчелки и золотые иглы. Почему дорожка не сливается с пестрой огненной водой? Или под ней лежат полоской лазурные камушки? Или стайки васильковых рыб проплывают пансионом, пара за парой, под водой, просвечивая сквозь прозрачную зыбь?

Из-за скал выплывает кораблик. Белыми наволочками вздулись паруса. Ни одного человека. На Тосю никто не смотрит, она подымает на камышинке свою оранжевую туфельку. Это – привет. И ясно видит, только она одна и видит, как поваренок, негритянский мальчишка, ей в ответ машет связкой бананов. «Плывем в Корсику. Будь здорова! На обед баранина с рисом и кисель…»

Как там у них, должно быть, хорошо, на плавучей даче под прохладными парусами… Поваренок молча чистит медную кастрюлю. Тося обмахивает его пальмовым веером, чтобы ему было прохладнее, а корабельный барбос, добродушно посматривая на новую пассажирку, прилежно ищет на животе морскую блоху. Паруса растаяли, затонули в молоке далеких облаков…

– Тося, купаться! Что ж ты сидишь, как принцесса…

Разве принцесса станет сидеть одна, без свиты, на старом полотенце, обхватив пальцами острые коленки, и думать о каком-то поваренке? Но Тося не возражает. Слова каждый день меняются: то она дичок, то недотрога, то принцесса… Пусть. Она послушно идет в море. Холодная влага лизнула пятки, студеный поясок подымается выше: до бедер, до края трусиков… Тося ласково гладит воду, обливает себе плечики светлым морским стеклярусом. Становится на коленки и делает вид, будто плавает… Чудесно! Песочного цвета игольчатые рыбки проплывают под водой, им никогда не бывает жарко… Налево под скалой, где вода под прохладной тенью зеленей малахитовой бабушкиной брошки, у них дом. Но в светлые солнечные часы не сидеть же им, рыбьим малышам, там, среди подводных стеблей с большими серьезными рыбами…

Солнце пропекло насквозь резиновый колпачок, но коленки дрожат. Надо выходить. Маленькая, маленькая сидит Тося в белом волосатом халатике на песке, под большой соломенной шляпой, словно тихий суслик, и отогревается. Слизнула с губы горько-соленую морскую каплю, вздохнула. О чем? Очень уж хорошо, вот и вздохнула. Надвинула шляпу по самую пуговку-носик и сквозь гнезда плетенья смотрит: в каждой сквозной дырочке крохотная панорама – клочок неба и моря и сбоку сосновая лапа. Будто японская картинка.

В стороне визжат голоногие французские дети. Тося поворачивает голову. Смешные… Вырыли в песке яму, провели в море канал, наливают в яму из ведерка морскую воду, а вода вся удирает в море, домой… Толкают друг дружку, обливают из ведерка и заливаются. Но Тося к ним не идет. Ей и так весело смотреть на них, а толкаться и визжать она не умеет.

А вот и старшие мальчишки придумали игру. Посадили лягавого щенка в плоскодонный ботик и столкнули одного в море… Им, глупым, забава, а щенок весь съежился, подобрал лапы, качается на носу, плюхается на дно, наваливается на борт и жалобно оглядывается на берег: Где земля, милая, твердая собачья земля? Тося остро переживает с ним каждый толчок, и, пожалуй, у нее сердце колотится еще сильнее, чем у щенка. Какой неуклюжий! Почему он не прыгнет в море? Поплыл бы, поплыл, и сейчас же и мель..: Зачем это они с ним проделали? И взрослые тоже хохочут. Такие большие, сильные, и никто не догадается заступиться… В маленькой Тосиной жизни ее еще никто не учил, что справедливо, что несправедливо. Но, как трава растет, как солнце светит, детская правда и жалость приходит сама. Если приходит…

Но, слава Богу, ветер добрее мальчишек. Повернул лодку, и щенок мешком в воду. Гребет, гребет боком, подальше от мучителей. Стеклянные брызги во все стороны – и умчался в лес.

Тося улыбается. Хорошо еще, что они не посадили в лодку кошку или курицу. Она встает из своего халатика, он лепестком оседает на песок, и, смуглая, как орешек, идет в дюны. Вон они рядом, игрушечные сыпучие холмики с сизыми колючками по краям. Сегодня под знакомой сосной должны распуститься морские лилии, француз-фермер называет их морскими нарциссами. Вчера бутоны были совсем пухлые, бледно-зеленые, с белыми продольными каемками. Раскрылись. И опять, как у моря, маленькая девочка складывает ладошки и разнимает: когда она откроет на свете какое-нибудь новое чудо, она всегда так делает, пока она к нему еще не привыкла…

Лилии, стрельчатые строгие цветы, тише моря, тише неподвижных облаков, вздымаются и благоухают. В игольчатых лепестках – коронка, в коронке – бледно-желтые молоточки… Тося наклоняется. Если лилии видят, понимают, чувствуют, конечно, они с таким же умилением смотрят на незнакомую маленькую девочку, как она на них.

Тося по глубоким песчаным волнам дюн, мимо ярко-изумрудных побегов гигантской сосны, пробирается дальше. Там за бугром в море впадает темным рукавом речушка. Вся в камышах, сонная и застывшая. Если стоять тихо, увидишь, как в черной воде, извиваясь серыми жгутами, скользят ужи. Немножко страшно… Там, среди темных корней, шевелится всякая нечисть, со дна всплывают пузырьки, в камышах кто-то шуршит. Жабы или гадюки? Тося морщит лобик. У нее еще нет своих слов, но злое и безобразное ей непонятно; она не знает, зачем оно, почему гадюки всегда злятся, а огромные, серые, сухие жабы так ужасны, что как ни стараешься ласково взглянуть на них – вздрогнешь и отвернешься.

Она поворачивается к берегу. Дети угомонились, лежат кружком на песке и греют спинки. На сосновой коре горит светлая смолистая капля. Большой черный муравей приклеился и никак не может вытащить из смолы лапки. Хорошо, что его увидела маленькая чужая девочка, а то так бы и пропал…

– Тося, домой!

Она слушает: ветер принес ее имя, но она еще не Тося, а так, лесной гномик, что ли… В самом деле, домой, домой. Ведь пора обедать: суп, ложка, полосатые занавески вокруг веранды.

И снова, проходя мимо молчаливых лилий, кивает она им головой, никто ведь не видит и не будет над ней смеяться. До завтра!

* * *

В стакане из-под горчицы стоит ветка цикория, который кладут в кофе – сморщенные бурые кусочки, а цветы лазорево-дымчатого цвета, похожие на васильки. Васильки Тося видала только на картинке. После дождя весь луг за холмами, у моря, заголубел цикорием. Тося рассматривает милые, простые цветы и отгоняет сонных мух, которые все примащиваются на ветку спать… Сквозь дремлющие сосны пылает вишневый закат. Крылатое лесное население со всех сторон слетается к веранде: острогрудые гранатовые бабочки, длинноногие жучки и слюдяные блекло-зеленые мотыльки… Зажгут лампу, и все они, глупые, несчастные чудаки, закружатся вокруг керосинового маяка, затрещат и погибнут. И без того такая коротенькая у них жизнь. Ну, лети к звезде, лети к луне, зачем же к лампе?

Взрослые играют в ведьму. У кого на руках останется пиковая дама, тот и «ведьма», даже если он мужчина. Тося уже знает: ведьма – это вроде Бабы Яги, только иногда она бывает красивая и всегда делает разные гадости. У девочки сегодня своя забава. Она пристально разглядывает каждого из сидящих за столом, точно впервые их видит, и представляет себе, какими они были маленькими.

Бородатый гость – инженер, наверно, все строил на полу из спичек мосты, а когда на них наступали, ревел и колотил линейкой по ножке стола. Няня его все причесывала, а он сейчас пальцы в волосы и ходит, как лохматый куст. И так как у него не было бороды, которую он теперь все прикусывает зубами, он прикусывал кончик своего языка… Бабушка была толстенькой, сдобной пышкой, сосала целый день мятные лепешки и все делала своим куклам ленивые замечания. Мама? Говорила-говорила без конца: с котенком, с чайником, сама с собой, с почтальоном и три раза в день меняла бантики. И была такая красивая, что весь Саратов удивлялся. Усиков у нее тогда еще не было. Зачем же девочке усики?.. Сосед, старичок-моряк, вырезывал из коры лодочки, никогда не сажал клякс ни в тетрадку, ни на штанишки и был чистенький и аккуратненький, как смазанное маслом пасхальное яичко… Всем тетям целовал ручку, а иногда по рассеянности и плечико.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю