Собрание сочинений. Т. 1
Текст книги "Собрание сочинений. Т. 1"
Автор книги: Саша Черный
Соавторы: Анатолий Иванов
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
Дамы в шляпках кэк-уоках,
Холодок публичных глаз,
Лица в складках и отеках,
Трэны, перья, ленты, газ.
В незначительных намеках
Штемпеля готовых фраз.
Кисло-сладкие мужчины,
Знаменитости без лиц,
Строят знающие мины,
С видом слушающих птиц,
Шевелюры клонят ниц
И исследуют причины.
На стенах упорный труд —
Вдохновенье и бездарность…
Пусть же мудрый и верблюд
Совершают строгий суд:
Отрицанье, благодарность
Или звонкий словоблуд…
Умирающий больной.
Фиолетовые свиньи.
Стая галок над копной.
Блюдо раков. Пьяный Ной.
Бюст молочницы Аксиньи,
И кобыла под сосной.
Вдохновенное Nocturno [18]18
Ночное – здесь: ночной пейзаж (лат.).
[Закрыть],
Рядом рыжий пиджачок,
Растопыренный над урной…
Дама смотрит в кулачок
И рассеянным: «Недурно!»
Налепляет ярлычок.
Да? Недурно? Что? – Nocturno
Иль яичница-пиджак?
Генерал вздыхает бурно
И уводит даму. Так…
А сосед глядит в кулак
И ругается цензурно…
<1908>
Серьезных лиц густая волосатость
И двухпудовые, свинцовые слова:
«Позитивизм», «идейная предвзятость»,
«Спецификация», «реальные права»…
Жестикулируя, бурля и споря,
Киты редакции не видят двух персон:
Поэт принес – «Ночную песню моря»,
А беллетрист – «Последний детский сон».
Поэт присел на самый кончик стула
И кверх ногами развернул журнал,
А беллетрист покорно и сутуло
У подоконника на чьи-то ноги стал.
Обносят чай… Поэт взял два стакана,
А беллетрист не взял ни одного.
В волнах серьезного табачного тумана
Они уже не ищут ничего.
Вдруг беллетрист, как леопард, в поэта
Метнул глаза: «Прозаик или нет?»
Поэт и сам давно искал ответа:
«Судя по галстуку, похоже, что поэт…»
Подходит некто в сером, – но по моде,
И говорит поэту: «Плач земли?..»
«Нет, я вам дал три „Песни о восходе“».
И некто отвечает: «Не пошли!»
Поэт поник. Поэт исполнен горя:
Он думал из «Восходов» сшить штаны!
«Вот здесь еще „Ночная песня моря“,
А здесь – „Дыханье северной весны“».
«Не надо, – отвечает некто в сером.—
У нас лежит сто весен и морей».
Душа поэта затянулась флером,
И розы превратились в сельдерей.
«Вам что?» И беллетрист скороговоркой:
«Я год назад прислал „Ее любовь“».
Ответили, пошаривши в конторке:
«Затеряна. Перепишите вновь».
«А вот, не надо ль? – Беллетрист запнулся,—
Здесь… семь листов – „Последний детский сон“».
Но некто в сером круто обернулся —
В соседней комнате залаял телефон.
Чрез полчаса, придя от телефона,
Он, разумеется, беднягу не узнал
И, проходя, лишь буркнул раздраженно:
«Не принято! Ведь я уже сказал…»
На улице сморкался дождь слюнявый.
Смеркалось… Ветер. Тусклый, дальний гул.
Поэт с «Ночною песней» взял направо.
А беллетрист налево повернул.
Счастливый случай скуп и черств, как Плюшкин.
Два жемчуга – опять на мостовой…
Ах, может быть, поэт был новый Пушкин,
А беллетрист был новый Лев Толстой?!
Бей, ветер, их в лицо, дуй за сорочку —
Надуй им жабу, тиф и дифтерит!
Пускай не продают души в рассрочку,
Пускай душа их без штанов парит…
<1909>
Пан-пьян! Красные яички.
Пьян-пан! Красные носы.
Били-бьют! Радостные личики.
Бьют-били! Груды колбасы.
Дал-дам! Праздничные взятки.
Дам-дал! И этим, и тем.
Пили-ели! Визиты в перчатках.
Ели-пили! Водка и крем.
Пан-пьян! Наливки и студни.
Пьян-пан! Боль в животе.
Били-бьют! И снова будни.
Бьют-били! Конец мечте.
<1909>
Промокло небо и земля,
Душа и тело отсырели.
С утра до вечера скуля,
Циничный ветер лезет в щели.
Дрожу, как мокрая овца…
И нет конца, и нет конца!
Не ем прекрасных огурцов,
С тоской смотрю на землянику:
Вдруг отойти в страну отцов
В холерных корчах – слишком дико…
Сам Мережковский учит нас,
Что смерть страшна, как папуас.
В объятьях шерстяных носков
Смотрю, как дождь плюет на стекла.
Ах, жив бездарнейший Гучков,
Но нет великого Патрокла!
И в довершение беды
Гучков не пьет сырой воды.
Ручьи сбегают со стволов.
Городовой одел накидку.
Гурьба учащихся ослов
Бежит за горничною Лидкой.
Собачья свадьба… Чахлый гром.
И два спасенья: бром и ром.
На потолке в сырой тени
Уснули мухи. Сатанею…
Какой восторг в такие дни
Узнать, что шаху дали в шею!
И только к вечеру поймешь,
Что твой восторг – святая ложь…
Горит свеча. Для счета дней
Срываю листик календарный —
Строфа из Бальмонта. Под ней:
«Борщок, шнель-клопс и мусс янтарный».
Дрожу, как мокрая овца…
И нет конца, и нет конца!
<1909>
Темно…
Фонарь куда-то к черту убежал!
Вино
Качает толстый мой фрегат, как в шквал…
Впотьмах
За телеграфный столб держусь рукой.
Но, ах!
Нет вовсе сладу с правою ногой —
Она
Вокруг меня танцует – вот и вот…
Стена
Все время лезет прямо на живот.
Свинья!!
Меня назвать свиньею? Ах, злодей!
Меня,
Который благородней всех людей?!
Убью!
А впрочем, милый малый, Бог с тобой —
Я пью,
Но так уж предназначено судьбой.
Ослаб…
Дрожат мои колени – не могу!
Как раб,
Лежу на мостовой и ни гу-гу…
Реву…
Мне нынче сорок лет – я нищ и глуп.
В траву
Заройте заспиртованный мой труп.
В ладье
Уже к чертям повез меня Харон…
Adieu! [19]19
Прощайте (фр.).
[Закрыть]
Я сплю, я сплю, я сплю со всех сторон…
<1909>
Профиль тоньше камеи,
Глаза, как спелые сливы,
Шея белее лилеи
И стан, как у леди Годивы.
Деву с душою бездонной,
Как первая скрипка оркестра,—
Недаром прозвали мадонной
Медички шестого семестра.
Пришел к мадонне филолог,
Фаддей Симеонович Смяткин.
Рассказ мой будет недолог:
Филолог влюбился в пятки.
Влюбился жестоко и сразу
В глаза ее, губы и уши,
Цедил за фразою фразу,
Томился, как рыба на суше.
Хотелось быть ее чашкой,
Братом ее или теткой,
Ее эмалевой пряжкой
И даже зубной ее щеткой!..
«Устали, Варвара Петровна?
О, как дрожат ваши ручки!» —
Шепнул филолог любовно,
А в сердце вонзились колючки.
«Устала. Вскрывала студента:
Труп был жирный и дряблый.
Холод… Сталь инструмента.
Руки, конечно, иззябли.
Потом у Калинкина моста
Смотрела своих венеричек.
Устала: их было д о ста.
Что с вами? Вы ищете спичек?
Спички лежат на окошке.
Ну вот. Вернулась обратно,
Вынула почки у кошки
И зашила ее аккуратно.
Затем мне с подругой достались
Препараты гнилой пуповины.
Потом… был скучный анализ:
Выделенье в моче мочевины…
Ах, я! Прошу извиненья:
Я роль хозяйки забыла – Коллега!
Возьмите варенья,—
Сама сегодня варила».
Фаддей Симеонович Смяткин
Сказал беззвучно: «Спасибо!»
А в горле ком кисло-сладкий
Бился, как в неводе рыба.
Не хотелось быть ее чашкой,
Ни братом ее и ни теткой,
Ни ее эмалевой пряжкой,
Ни зубной ее щеткой!
<1909>
(Петербург)
Холостой стаканчик чаю
(Хоть бы капля коньяку).
На стене босой Толстой.
Добросовестно скучаю
И зеленую тоску
Заедаю колбасой.
Адвокат ведет с коллегой
Специальный разговор.
Разорвись – а не поймешь!
А хозяйка с томной негой,
Устремив на лампу взор,
Поправляет бюст и брошь.
«Прочитали Метерлинка?»
– Да. Спасибо, прочитал…
«О, какая красота!»
И хозяйкина ботинка
Взволновалась, словно в шквал.
Лжет ботинка, лгут уста.
У рояля дочь в реформе,
Взяв рассеянно аккорд,
Стилизованно молчит.
Старичок в военной форме
Прежде всех побил рекорд —
За экран залез и спит.
Толстый доктор по ошибке
Жмет мне ногу под столом.
Я страдаю и терплю.
Инженер зудит на скрипке.
Примирясь и с этим злом,
Я и бодрствую, и сплю.
Что бы вслух сказать такое?
Ну-ка, опыт, выручай!
«Попрошу… еще стакан…»
Ем вчерашнее жаркое,
Кротко пью холодный чай
И молчу, как истукан.
<1908>
В трамвае, набитом битком,
Средь двух гимназисток, бочком,
Сижу в настроенье прекрасном.
Панама сползает на лоб,
Я – адски пленительный сноб,
В накидке и в галстуке красном.
Пассаж не спеша осмотрев,
Вхожу к «Доминику», как лев,
Пью портер, малагу и виски.
По карте, с достоинством ем
Сосиски в томате и крем,
Пулярку и снова сосиски.
Раздуло утробу копной…
Сановный швейцар предо мной
Толкает бесшумные двери.
Умаявшись, сыт и сонлив,
И руки в штаны заложив,
Сижу в Александровском сквере.
Где б вечер сегодня убить?
В «Аквариум», что ли, сходить,
Иль, может быть, к Мэри слетаю?
В раздумье на мамок смотрю.
Вздыхаю, зеваю, курю,
И «Новое время» читаю…
Шварц, Персия, Турция… Чушь
Разносчик! Десяточек груш…
Какие прекрасные грушки!
А завтра в двенадцать часов
На службу явиться готов,
Чертить на листах завитушки.
Однако: без четверти шесть.
Пойду-ка к «Медведю» поесть,
А после – за галстуком к Кнопу.
Ну как в Петербурге не жить?
Ну как Петербург не любить
Как русский намек на Европу?
<1908>
I
Он сидит среди реторт
И ругается, как черт:
«Грымзы! Кильки! Бабы! Совы!
Безголовы, бестолковы —
Иодом залили сюртук,
Не закрыли кран… Без рук!
Бьют стекло, жужжат, как осы…
А дурацкие вопросы?
А погибший матерьял?
О, как страшно я устал!»
Лаборант встает со стула.
В уголок идет сутуло
И, издав щемящий стон,
В рот сует пирамидон.
II
А на лестнице медички
Повторяли те же клички:
«Грымза! Килька! Баба! Франт!
Безголовый лаборант…
На невиннейший вопрос
Буркнет что-нибудь под нос;
Придирается, как дама —
Ядовито и упрямо,
Не простит пустой ошибки!
Ни привета, ни улыбки…»
Визг и писк. Блестят глазами,
Машут красными руками:
«О, несноснейший педант,
Лаборашка, лаборант!»
Ill
Час занятий. Шепот. Тишь.
Девы гнутся, как камыш,
Девы все ушли в работы.
Где же «грымзы»? Где же счеты?
Лаборант уже не лев
И глядит бочком на дев,
Как колибри на боа.
Девы тоже трусят льва:
Очень страшно, очень жутко
Оскандалиться – не шутка!
Свист горелок. Тишина.
Ноет муха у окна.
Где Юпитер? Где Минервы?
Нервы, нервы, нервы, нервы…
<1909>
<ДОПОЛНЕНИЯ ИЗ ИЗДАНИЯ 1922 ГОДА >
Склад вазонов на дорожках,
На комодах, на столах,
На камине, на окошках,
На буфетах, на полах!
Три азартных канарейки
Третий час уже подряд
Выгнув тоненькие шейки,
Звонко стеклышки дробят.
За столом в таком же роде
Деликатный дамский хор:
О народе, о погоде,
О пюре из помидор…
Вспоминают о Париже,
Клонят головы к плечу.
Я придвинулся поближе,
Наслаждаюсь и молчу.
«Ах, pardon!.. Возьмите ножку!
Масло? Ростбиф? Камамбер?»
Набиваюсь понемножку,
Как пожарный кавалер.
Лес высоких аракарий,
В рамках – прадедов носы.
Словно старый антикварий,
Тихо шепчутся часы.
Самовар на курьих лапках,
Гиацинты в колпачках.
По стенам цветы на папках
Мирно дремлют на крючках.
Стекла сказочно синеют:
В мерзлых пальмах – искры льда.
Лампа-молния лютеет,
В печке красная руда.
Рай… Но входит Макс легавый.
Все иллюзии летят!
В рай собак, о рок неправый,
Не пускают, говорят…
<1910>Декабрь Сальмела
АВГИЕВЫ КОНЮШНИ *
Тихо тикают часы.
На картонном циферблате
Вязь из розочек в томате
И зеленые усы.
Возле раковины щель
Вся набита прусаками,
Под иконой ларь с дровами
И двугорбая постель.
Над постелью бывший шах,
Рамки в ракушках и бусах,—
В рамках чучела в бурнусах
И солдаты при часах.
Чайник ноет и плюет.
На окне обрывки книжки:
«Фаршированные пышки»,
«Шведский яблочный компот».
Пахнет мыльною водой,
Старым салом и угаром.
На полу пред самоваром
Кот сидит, как неживой.
Пусто в кухне. Тик-да-так.
А за дверью на площадке
Кто-то пьяненький и сладкий
Ноет: «Дарья, четверт-так!»
<1913>
Это может дойти до того, что иному, особенно в минуты ипохондрического настроения, мир может показаться с эстетической стороны – музеем карикатур, с интеллектуальной – сумасшедшим домом, и с нравственной – мошенническим притоном.
Шопенгауэр. «Свобода воли»
(1809–1909)
Ах! Милый Николай Васильич Гоголь!
Когда б сейчас из гроба встать ты мог,—
Любой прыщавый декадентский щеголь
Сказал бы: «Э, какой он, к черту, бог?
Знал быт, владел пером, страдал. Какая редкость!
А стиль, напевность, а прозрения печать,
А темно-звонких слов изысканная меткость?..
Нет, старичок… Ложитесь в гроб опять!»
Есть между нами, правда, и такие,
Что дерзко от тебя ведут свой тусклый род
И, лицемерно пред тобой согнувши выи,
Мечтают сладенько: «Придет и мой черед!»
Но от таких «своих», дешевых и развязных,
Удрал бы ты, как Подколесин, чрез окно…
Царят! Бог их прости, больных, пустых и грязных,
А нам они наскучили давно.
Пусть их шумят… Но где твоигерои?
Все живы ли, иль, небо прокоптив,
В углах медвежьих сгнили на покое
Под сенью благостной крестьянских тучных нив?
Живут… И как живут! Ты, встав сейчас из гроба,
Ни одного из них, наверно, б не узнал:
Павлуша Чичиков – сановная особа
И в интендантстве патриотом стал.
На мертвых душ портянки поставляет
(Живым они, пожалуй, ни к чему),
Манилов в Третьей Думе заседает
И в председатели был избран… по уму.
Петрушка сдуру сделался поэтом
И что-то мажет в «Золотом руне»,
Ноздрев пошел в охранное – и в этом
Нашел свое призвание вполне.
Поручик Пирогов с успехом служит в Ялте
И сам сапожников по праздникам сечет,
Чуб стал союзником и об еврейском гвалте
С большою эрудицией поет.
Жан Хлестаков работает в «России»,
Затем – в «Осведомительном бюро»,
Где чувствует себя совсем в родной стихии:
Разжился, раздобрел – вот борзое перо!..
Одни лишь черти, Вий да ведьмы, и русалки,
Попавши в плен к писателям modernes,
Зачахли, выдохлись и стали страшно жалки,
Истасканные блудом мелких скверн…
Ах, милый Николай Васильич Гоголь!
Как хорошо, что ты не можешь встать…
Но мы живем! Боюсь – не слишком много ль
Нам надо слышать, видеть и молчать?
И в праздник твой, в твой праздник благородный,
С глубокой горечью хочу тебе сказать:
– Ты был для нас источник многоводный,
И мы к тебе пришли теперь опять,—
Но «смех сквозь слезы» радостью усталой
Не зазвенит твоим струнам в ответ…
Увы, увы… Слез более не стало,
И смеха нет.
<1909>
(Ария для безголосых)
Голова моя – темный фонарь с перебитыми стеклами,
С четырех сторон открытый враждебным ветрам.
По ночам я шатаюсь с распутными пьяными Фёклами,
По утрам я хожу к докторам.
Тарарам.
Я – волдырь на сиденье прекрасной российской словесности,
Разрази меня гром на четыреста восемь частей!
Оголюсь и добьюсь скандалезно-всемирной известности,
И усядусь, как нищий-слепец, на распутье путей.
Я люблю апельсины и все, что случайно рифмуется,
У меня темперамент макаки и нервы, как сталь.
Пусть «П. Я.»-старомодник из зависти злится и дуется,
И вопит: «Не поэзия – шваль!»
Врешь! Я прыщ на извечном сиденье поэзии,
Глянцевито-багровый, напевно-коралловый прыщ,
Прыщ с головкой белее несказанно-жженной магнезии
И галантно-развязно-манерно-изломанный хлыщ.
Ах, словесные, тонкие-звонкие фокусы-покусы!
Заклюю, забрыкаю, за локоть себя укушу.
Кто не понял – невежда. К нечистому! Накося – выкуси.
Презираю толпу. Попишу? Попишу, попишу…
Попишу животом и ноздрей, и ногами, и пятками,
Двухкопеечным мыслям придам сумасшедший размах,
Зарифмую все это для стиля яичными смятками
И пойду по панели, пойду на бесстыжих руках…
<1909>
(Памяти Чехова)
В наши дни трехмесячных успехов
И развязных гениев пера
Ты один тревожно-мудрый Чехов
Повторяешь скорбное: «Пора!»
Сам не веришь, но зовешь и будишь,
Разрываешь ямы до конца
И с беспомощной усмешкой тихо судишь
Оскорбивших землю и Отца.
Вот ты жил меж нами, нежный, ясный,
Бесконечно ясный и простой —
Видел мир наш хмурый и несчастный,
Отравлялся нашей наготой…
И ушел! Но нам больней и хуже:
Много книг, о слишком много книг!
С каждым днем проклятый круг все уже
И не сбросить «чеховских» вериг…
Ты хоть мог, вскрывая торопливо
Гнойники, – смеяться, плакать, мстить,—
Но теперь все вскрыто. Как тоскливо
Видеть, знать, не ждать и, молча, гнить!
<1910>
Жил на свете анархист.
Красил бороду и щеки,
Ездил к немке в Териоки
И при этом был садист.
Вдоль затылка жались складки
На багровой полосе.
Ел за двух, носил перчатки —
Словом, делал то, что все.
Раз на вечере попович,
Молодой идеалист,
Обратился: «Петр Петрович,
Отчего вы анархист?»
Петр Петрович поднял брови
И багровый, как бурак,
Оборвал на полуслове:
«Вы невежа и дурак».
<1908>
Она была поэтесса,
Поэтесса бальзаковских лет.
А он был просто повеса —
Курчавый и пылкий брюнет.
Повеса пришел к поэтессе,
В полумраке дышали духи,
На софе, как в торжественной мессе,
Поэтесса гнусила стихи:
«О, сумей огнедышащей лаской
Всколыхнуть мою сонную страсть.
К пене бедер, за алой подвязкой
Ты не бойся устами припасть!
Я свежа, как дыханье левкоя…
О, сплетем же истомности тел!»
Продолжение было такое,
Что курчавый брюнет покраснел.
Покраснел, но оправился быстро
И подумал: была не была!
Здесь не думские речи министра,
Не слова здесь нужны, а дела…
С несдержанной силой кентавра
Поэтессу повеса привлек.
Но визгливо-вульгарное: «Мавра!!»
Охладило кипучий поток.
«Простите… – вскочил он. – Вы сами».
Но в глазах ее холод и честь:
«Вы смели к порядочной даме,
Как дворник, с объятьями лезть?!»
Вот чинная Мавра. И задом
Уходит испуганный гость.
В передней растерянным взглядом
Он долго искал свою трость…
С лицом белее магнезии
Шел с лестницы пылкий брюнет:
Не понял он новой поэзии
Поэтессы бальзаковских лет.
<1909>
(Посв. исписавшимся «популярностям»)
Я похож на родильницу,
Я готов скрежетать…
Проклинаю чернильницу
И чернильницы мать!
Патлы дыбом взлохмачены,
Отупел, как овца,—
Ах, все рифмы истрачены
До конца, до конца!..
Мне, правда, нечего сказать, сегодня, как всегда,
Но этим не был я смущен, поверьте, никогда —
Рожал словечки и слова, и рифмы к ним рожал,
И в жизнерадостных стихах, как жеребенок, ржал
Паралич спинного мозга?
Врешь, не сдамся! Пень-мигрень,
Бебель-стебель, мозга-розга,
Юбка-губка, тень-тюлень,
Рифму, рифму! Иссякаю,—
К рифме тему сам найду…
Ногти в бешенстве кусаю
И в бессильном трансе жду.
Иссяк. Что будет с моей популярностью?
Иссяк. Что будет с моим кошельком?
Назовет меня Пильский дешевой бездарностью,
А Вакс Калошин разбитым горшком…
Нет, не сдамся… Папа-мама,
Дратва-жатва, кровь-любовь,
Драма-рама-панорама,
Бровь, свекровь, морковь… носки!
<1908>
(Посв. «детским поэтессам»)
Дама, качаясь на ветке,
Пикала: «Милые детки!
Солнышко чмокнуло кустик…
Птичка оправила бюстик
И, обнимая ромашку,
Кушает манную кашку…»
Детки, в оконные рамы
Хмуро уставясь глазами,
Полны недетской печали,
Даме в молчанье внимали.
Вдруг зазвенел голосочек:
«Сколько напикала строчек?..»
<1910>
Литературного ордена
Рыцари! Встаньте, горим!!
Книжка Владимира Гордина
Вышла изданьем вторым.
<1910>
«Проклятые» вопросы,
Как дым от папиросы,
Рассеялись во мгле.
Пришла Проблема Пола,
Румяная фефела,
И ржет навеселе.
Заерзали старушки,
Юнцы и дамы-душки
И прочий весь народ.
Виват, Проблема Пола!
Сплетайте вкруг подола
Веселый «Хоровод».
Ни слез, ни жертв, ни муки…
Подымем знамя-брюки
Высоко над толпой.
Ах, нет доступней темы!
На ней сойдемся все мы —
И зрячий и слепой.
Научно и приятно,
Идейно и занятно —
Умей момент учесть:
Для слабенькой головки
В Проблеме-мышеловке
Всегда приманка есть.
<1908>