Текст книги "Изломанный аршин"
Автор книги: Самуил Лурье
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Счастье его, что никто не успел заложить, а он сам сознался. И не сам, а Чаадаев от его имени. (Сам-то в депрессию впал.) И не во всеуслышание, а лично Бенкендорфу.
Который, кстати, тоже бывает странен: например, позволил себе заявить, будто крепостное право – это пороховой погреб под государством.
Пугает? А нам не страшно! Особенно теперь, когда интеллектуальный дискомфорт ликвидирован.
Благодаря Сергию Семёновичу, который немедленно займёт кресло товарища министра просвещения (с перспективой дальнейшего роста – раз доказал, что достоин), мы знаем теперь, что наша сила – в Nationalité. В том, что нация и престол едины.
Приезжай теперь к нам, французик из Бордо, маркизик де Кюстин, проливай свои крокодиловы слезы. Ужо Сергий Семёнович тебе разъяснит на пальцах, как дважды два:
– Существующий в России порядок – единственный, который ей подобает, и этот порядок дорог стране, твёрдо сознающей свою выгоду.
Потому что таков здешний закон взаимосохранения: император находит опору в национальном чувстве, а национальное чувство, в свой черёд, находит воплощение в императоре.
И это называется – народность.
Не понимает. Принанять, что ли, Бальзака, чтобы изложил всё это как бы от себя? Или написать самому, а у Бальзака купить только имя?
А впрочем, чёрт с ним. И когда ещё этот Кюстин приедет. Прежде надо покончить с местной пятой колонной.
«Вы повелеваете мне, Государь, закрыть собою брешь. В этом слове нет никакого преувеличения, ибо никогда ещё консервативные идеи не подвергались столь жестокому нападению и не защищались так слабо. Ваше Величество можете быть уверены, что я буду стоять там до последнего».
В апреле 32 года он стал наконец товарищем министра просвещения. Первое, что поручил ему министр, – просмотреть книгу, присланную Бенкендорфом, – «Новый Живописец». Бенкендорф запрашивал: не согласится ли Минпрос представить эту книгу государю?
Это было собрание фельетонов Николая Полевого. С отзывом Уваров тянуть не стал. 6 мая написал Ливену:
«Во исполнение желания Вашей Светлости, в отношении вашем ко мне от 2-го сего мая изъясненного, рассматривал я книгу под заглавием: “Новый Живописец”, при сём к Вам обращаемую. Я нахожу, что она составлена преимущественно из статей, помещаемых в журнале Московский Телеграф. Я не знаю, будет ли сие перепечатанное издание иметь благотворное влияние на нравы общие, но полагаю, что оно никакой пользы ни языку, ни словесности принести не может. Вообще сию книгу нельзя почитать за сочинение новое, а более за спекуляцию книгопродавца; а так как, по моему мнению, представление книги Его Императорскому Величеству должно уважено быть наравне с высшей наградой для каждого писателя, а к сему должно служить поводом или важность предмета, или особенное достоинство сочинения, или имя сочинителя, то я, с моей стороны, думаю, что книга “Новый Живописец” не имеет никакого права на Высочайшее воззрение».
Бенкендорф обозлится? Так ему и надо. Попустительствует. А ведь его ещё два года назад предупреждали: avis au lecteur!
Ливен переслал Бенкендорфу эту рецензию, приписав: «Вследствие такого отзыва я не могу представить сию книгу Государю Императору, и потому препровождаю оную к вам, милостивый государь, обратно».
Трюк не удался. И стало окончательно ясно, что Полевому несдобровать. О «Телеграфе» уже говорили – кто с удовольствием, кто с грустью – как о мёртвом. Киреевский писал княгине Вяземской:
– Мне жаль даже и «Телеграфа», который тем только и был полезен, что говорил очертя голову.
А Полевой как будто не унывал. Напечатал, между прочим, то ли пародию, то ли эпиграмму «Поэт», которую СНОП сразу же позабыла навсегда.
С твоим божественным искусством,
Зачем, презренной славы льстец,
Зачем предательским ты чувством
Мрачишь лавровый свой венец? —
Так говорила чернь слепая,
Поэту дивному внимая;
Он горделиво посмотрел
На вопль и клики черни дикой;
Согласен, так себе стишки; эта строчка и две следующие – просто дрянь; а концовка – ничего:
Не дорожа её уликой,
Как юный, бодрственный орёл,
Ударил в струны золотые,
С земли далёко улетел,
В передней у вельможи сел
И песни дивные, живые
В восторге радости запел.
В июле попытался провернуть оборонительную комбинацию: записать младшего брата соредактором. На всякий случай.
Московский цензурный комитет сообщил главному управлению цензуры:
«Издатель Московского Телеграфа, купец Николай Алексеев Полевой, подал в комитет прошение, в коем прописывает, что, предполагая продолжать издание Московского Телеграфа и в будущем 1833 году, без всякой в плане оного перемены, имеет он, г. Полевой, желание с начала будущего 1833 года принять в участие по редакции брата своего родного Ксенофонта Алексеева Полевого, московского 2-й гильдии купеческого брата, с полною во всех отношениях обязанностию наравне с ним, Николаем Полевым, так, чтобы в объявлениях публике и в заглавии Телеграф мог уже означаться: “издаваемый Николаем и Ксенофонтом Полевыми”; а в случае смерти его, Николая Полевого, переходил бы вполне в управление и собственность означенного брата Ксенофонта».
Но не тут-то было. Главное управление первым делом затребовало обстоятельную объективку: грамотен ли Ксенофонт политически, устойчив ли морально и проч. Помощник попечителя Московского учебного округа сообщил Главному управлению, что, по сведениям полиции, упомянутый Полевой ни в каких предосудительных для нравственности поступках не замечен, а замечен, наоборот, «в весьма хорошем поведении, кротости и трезвости».
Это хорошо, сказали в Управлении, но этого, знаете ли, недостаточно: «сверх удостоверений в отношении образа жизни и нравственной благонадёжности ищущих позволения издавать журнал, потребны доказательства способности их издавать повремённое сочинение».
Ну что ж. Выправили ещё одну бумагу. «Московский цензурный комитет имеет честь донести, что оный, по рассмотрении представленных г. цензором Цветаевым документов, свидетельствующих о занимательности многих статей, помещаемых Кс. Полевым в журнале Телеграф, издаваемым братом (так написано: братом – и всё; не написано – чьим) Николаем Полевым, нашёл, что статьи сии доказывают способность его, Ксенофонта Полевого, к изданию повремённого сочинения».
Справка ушла в Петербург, и дело заглохло.
А Уваров осенью прибыл в Москву – инспектировать университет. Посещал (в компании с Пушкиным) лекции, знакомился с профессорами и журналистами, на прощание выступил с программной речью. О задачах советской высшей школы.
– Отвлекать умы от таких путей, по коим шествовать им не следует. Усмирять бурные порывы к чужеземному, к неизвестному, к отвлечённому в туманной области политики и философии. Умножать, где только можно, число умственных плотин.
Только так можно сформировать нового человека – человека в футляре:
– Не подлежит сомнению, что таковое направление к трудам постоянным, основательным, безвредным служило бы некоторою опорою против влияния так называемых европейских идей, грозящих нам опасностью...
Тут он впервые трёхчленку и огласил. Произведя фурор. Сорвав овацию.
Хотя поняли, конечно, кое-как. Не во всю глубину. Не как путь к блаженству, озарённый образом действующего титана. А только в разрезе военно-патриотического воспитания с упором на местно-исторический колорит. Дескать, самодержавие с православием уже содержатся в атмосфере империи, как, допустим, кислород и азот, а народность надо нагнетать дополнительно. Производить в промышленных количествах из отечественного сырья и ежедневно распылять. Как средство от европейских идей.
Зато когда идиот заговорил о журналах – все поняли всё. И аплодисмент был вял.
– С давнего времени разделял я с многими благомыслящими неприятное впечатление, производимое дерзкими, хотя отдельными усилиями журналистов, особенно московских, выступать за пределы благопристойности, вкуса, языка и даже простирать свои покушения к важнейшим предметам государственного управления и к политическим понятиям, поколебавшим едва ли не все государства в Европе. При вступлении в должность думал я, что, укротив в журналистах порыв заниматься предметами, до государственного управления или вообще до правительства относящимися, можно было бы предоставить им полную свободу рассуждать о предметах литературных, невзирая на площадные их брани, на небрежный слог, на совершенный недостаток вкуса и пристойности; но, вникнув ближе в сей предмет, усмотрел я, что влияние журналов на публику, особенно университетскую молодежь, небезвредно и с литературной стороны. Разврат нравов приуготовляется развратом вкуса...
Студенты вообще не хлопали. Как и следовало ожидать. За что, собственно, Уваров и ненавидел Полевого. Его развязный тенорок. Который растлевает, растлевает, растлевает невинный ум России. Рассказывает ей разные гадости из жизни падших взрослых. О чём они пустословят в своих лжепарламентах. Чего добились в своих лженауках. Про что сочиняют лжероманы.
Он даже осмеливается их пересказывать! Такие грязные произведения, как «Notre Dame de Paris»!
Уварову приказал запретить эту книгу, как только дочитал. Она понравилась ему необычайно.
Россия вырастет и когда-нибудь скажет ему спасибо за своё счастливое детство. Ни за что на свете он не хотел бы дожить до этого дня. Станет такой же, как все. И, скорей всего, пойдёт по известной дорожке. За каким-нибудь наглым шутом вроде этого. Но, по крайней мере, уж этому-то мы рот заткнем.
– Мы, то есть люди девятнадцатого века, в затруднительном положении: мы живем среди бурь и волнений политических. Но Россия ещё юна, девственна и не должна вкусить, по крайней мере теперь ещё, сих кровавых тревог. Надобно продлить её юность и тем временем воспитать её. Вот моя политическая система. Я знаю, что хотят наши либералы, наши журналисты и их клевреты: Греч, Полевой, Сенковский и проч. Но им не удастся бросить своих семян на ниву, на которой я сею и которой я состою стражем, – нет, не удастся. Моё дело не только блюсти за просвещением, но и блюсти за духом поколения. Если мне удастся отодвинуть Россию на пятьдесят лет от того, что готовят ей теории, то я исполню мой долг и умру спокойно. Вот моя теория; я надеюсь, что это исполню. Я имею на то добрую волю и политические средства. Я знаю, что против меня кричат: я не слушаю этих криков. Пусть называют меня обскурантом: государственный человек должен стоять выше толпы.
Так говорил идиот.
§ 11. Ещё нечто о Застое. О «Литературной газете». О крокусах
Ему вконец обрыдла его побочная, т. н. научная карьера (удобная и внешне блестящая, но возможностей причинять живым людям настоящее зло – фактически никаких), и нестерпимо захотелось осуществить своё подлинное призвание – спасти Россию.
Он победил в закрытом правительственном конкурсе на самую изящную национальную идею (рабство есть осознанная необходимость), вдобавок зашифровав её наиболее благовидным девизом; хотя сам Уваров, не умея думать на русском языке и не любя на нём говорить, иной раз озадачивал своих клерков таинственным восточным словцом чучхэ – вычитанным, должно быть, из какой-нибудь книги В. Гумбольдта.
Впрочем, глагол «думать» в данном случае слишком жгуч. Головной мозг Уварова представлял собою как бы мичуринскую делянку: никаких сеянцев, только саженцы; на кожуре идеи-подвоя делается Т-образный надрез, в него вставляется черенок идеи-привоя; туго обвязать – и рано или поздно околотишь гибрид; это значительно надёжней, чем ждать милостей от природы. Оба раздела программы Застоя – внутри– и геополитический – опирались на последние достижения взвешенной отечественной мысли.
Первый – на тезис А. Х. Бенкендорфа: дабы избежать великих, как во Франции, потрясений, следите за IQ: в среднем по стране он должен быть всегда ниже, чем у самого бездарного руководства. Дословно:
«С самой смерти Людовика XIV французская нация, более испорченная, чем образованная, опередила своих королей в намерениях и потребности улучшений и перемен; не слабые Бурбоны шли во главе народа, а он сам влачил их за собой; Россию наиболее ограждает от бедствий революции то обстоятельство, что у нас со времён Петра Великого всегда впереди нации стояли её монархи; но по этому самому (а? каковы цинизм и дерзость: располагая лишь теми способностями, какие есть, – и это в аналитической записке на имя нац. лидера!) не должно слишком торопиться с просвещением, чтобы народ не стал по кругу своих понятий в уровень с монархами и не посягнул бы тогда на ослабление их власти».
Отсюда теория и практика сдерживающего образования. Худшее, что можно сказать про любого нежелательного: хочет быть (или: думает, что он) умнее всех. Это – волчий билет. (А комсомольский – на стол! И совету пионерского отряда поставить на вид: просмотрели, упустили товарища.)
Соответственно, геополитическую концепцию (решающий этап, железный занавес, всемирно-историческая роль, светлое будущее на руинах побеждённого Запада) Уваров, по-видимому, извлёк из коллективного бессознательного образованщины; или просто украл из статьи Николая Надеждина в журнале «Телескоп» (1832, № 1):
«Род человеческий, уже дважды живший и отживший полную жизнь мужества, по всем приметам вступает ныне в третий период существования. И никак невозможно подавить в себе тайной приятной уверенности, что святая мать Русь, дщерь и представительница великого славянского племени, назначается манием неисповедимого Промысла разыгрывать первую роль в новом действии великой драмы судеб человеческих; и что, может быть, она будет для времён грядущих тем же, чем некогда были пелазги для классического мира и тевтоны для мира романтического... Если Россия обратится к сокровищам обоих миров, кои суждено пережить ей, и, набогатившись их неистощимым богатством, воспрянет к живой и бодрой самодеятельности: тогда на что дерзнуть, чего достигнуть не возможет?»
(Скучно? А я предупреждал: это трактат. То есть действуют не фигуры, а тексты.)
Положим, сам Уваров ни во что такое – ни в какое светлое будущее – не верил. Как и Надеждин, полагаю. Как вообще никто. (Кроме миллионов русских крепостных. Которые, уяснив новую генеральную линию – и что она – навсегда, пошли на крайние – противозачаточные – меры.)
Уваровым владело – о горечь! о кислота! – роковое предчувствие, что всё бесполезно: когда-нибудь и Россия неизбежно превратится в цивилизованную европейскую страну – даже нельзя исключить, что в демократию.
Но так же непреложно он знал – о кислота! о горечь! – что избран Провидением, чтобы исполнить неисполнимое: погасить скорость. Как тот голландский мальчик с пальчиком против цунами – заткнуть отверстие в дамбе. Утешаясь этой параллелью. Не трепеща. И – патронов не жалеть; в смысле – виновных не щадить.
Так вот. Получив соответствующий административный ресурс, Уваров сразу же, первым делом и всею мощью обрушил его на Николая Полевого. Поскольку, вслед за Пушкиным, считал его участником самой опасной экстремистской группировки. Точнее – главарём.
Запись А. В. Никитенко:
«– Это проводник революции, – говорил Уваров, – он уже несколько лет систематически распространяет разрушительные правила. Он не любит России. Я давно уже наблюдаю за ним; но мне не хотелось вдруг принять решительных мер. Я лично советовал ему в Москве укротиться и доказывал ему, что наши аристократы не так глупы, как он думает. После был сделан ему официальный выговор: это не помогло. Я сначала думал предать его суду: это погубило бы его. Надо было отнять у него право говорить с публикою – это правительство всегда властно сделать, и притом на основаниях вполне юридических, ибо в правах русского гражданина нет права обращаться письменно к публике. Это привилегия, которую правительство может дать и отнять когда хочет. Впрочем, – продолжал он, – известно, что у нас есть партия, жаждущая революции. Декабристы не истреблены: Полевой хотел быть органом их. Но да знают они, что найдут всегда против себя твёрдые меры в кабинете государя и его министров. С Гречем или Сенковским я поступил бы иначе; они трусы; им стоит погрозить гауптвахтою, и они смирятся. Но Полевой – я знаю его: это фанатик. Он готов претерпеть всё за идею. Для него нужны решительные меры». И проч.
Не мешает заметить, что всё это – полная чушь. По ироническому капризу Автора истории литературы, как раз Николай Полевой буквально олицетворял официальный, Уваровым же сконструированный идеал (ПСН) – как человек из народа и патриот и верующий даже до слёз.
Ну вот разве что насчёт самодержавия он, похоже, позволял себе и после 1830 года думать (и то не вслух) то же самое, что дозволялось думать сколько-то лет до: что если бы монархия дала себя слегка ограничить разумной конституцией (которая, кстати уж, освободила бы крестьян), то, пожалуй, это пошло бы стране на пользу. Плюс из прав человека легализовать два-три, в том числе – обращаться письменно к публике, why not?
Фанатиком революции Полевой казался Уварову исключительно оттого, что Уваров был идиот. Видел вещи превратно. Хотя по жизни и педераст, как государственник России он чувствовал себя скорее педофилом, превыше всего дорожа её невинностью. Программа Застоя, сочинённая (ну скомпилированная, всё равно) им, была сказка о спящей нимфетке. Николай Полевой был для Уварова персонаж воображения, столь же отвратительный, как для Гумберта Гумберта – Чарли Хольмс, если помните такого.
В ЦК КПСС, я уже говорил, разобрались моментально – и вычеркнули Николая Полевого из пламенных революционеров раз и навсегда. Переместили (по совету т. СНОП) в список литераторов второго ряда, про которых – нецелесообразно.
Однако это не помешало Уварову упорно и без устали добиваться постановления о журнале «Телеграф».
Став и. о. министра в марте 1833-го (а в апреле назначив заведовать столичным губнаробразом и Горлитом известного нам дундука), он уже в майском номере «Московского телеграфа» обнаружил подходящий материал. Антисоветскую публикацию. За которую, действительно, при Сталине автор (кажется, не Николай Полевой, а в данном случае Ксенофонт) отправился бы в такие места, где ворон не собрал бы его костей. Да и при Хрущёве, Брежневе и др. – с ним тоже не случилось бы ничего особенно хорошего.
Это была статья про книгу Вальтера Скотта «Жизнь Наполеона Бонапарте». Книгу автор статьи хвалил, однако же упрекал англичанина за недооценку России:
«...Не сказал почти ничего о состоянии духа народного в России 1812 года. А какой важный предмет для рассмотрения представлялся ему!»
Зачин прекрасный! Проблематика, можно сказать, «Войны и мира». Отчего же дундуку сразу послышался в этом восклицании какой-то дьявольский смешок?
«Он увидел бы необычайное явление совершенного спокойствия, уверенности, можно сказать, неподвижности нашей при великих событиях».
Вроде всё правильно. Цензору только следовало вымарать неподвижность.
«Никогда и ни в каком государстве, при чужеземном нашествии, народ не оказывал такой доверенности к властям».
Это – да. Тут всё нормально.
«Французы были уже в сердце России, а мы даже не знали, что делается в наших армиях».
Ведь был же – для таких именно случаев – специальный секретный циркуляр: это же типичная неконтролируемая аллюзия. На 1941-й. Кто цензировал? Двигубский?
«Французы были уже в Москве, а мы и не беспокоились об этом».
Если понимать по-прежнему в том смысле, что народ безоговорочно доверял политическому руководству, – возражений нет; а всё же фраза излишне хлёсткая.
«Конечно, расстройство вещественное было велико; многие дела и сношения прекратились, но никто не почитал потери столицы гибельною для государства; все, напротив, были в какой-то уверенности, что нашествие Наполеона есть мимоидущая буря, после которой всё примет прежний вид».
Вот что хорошо, то хорошо. И Льву Толстому пригодится.
«Говорят об ожесточении крестьян, о народной войне, но – – —»
Что такое? что ещё за но? какое тут может быть но?
«– – – но ничего этого не было».
Снять Двигубского, немедленно, телефонограммой, уволить. Без пенсиона.
«Может быть, на всём пространстве пути французов, и с окрестностями Москвы, где прожили они довольно долго, несколько десятков, и едва ли сотен мужиков оказали сопротивление фуражирам и мародёрам, но разве это значит народная война?»
Вот на что замахнулся. Ну берегись.
«Русские дворяне и купцы сделали великие пожертвования; но не прежде, как при воззвании своего монарха. Из Москвы бежали, в Петербурге готовились к бегству, но сопротивления народного не было нигде. Как же было не заметить такого необычайного явления...»
Довольно. В следующем предложении автор осмелится похвалить императора Александра за то, что не уступил Наполеону: а, дескать, прикажи он капитуляцию – никто бы не пикнул.
И с невинной улыбкой безродного космополита обронит про сожжение Москвы:
«Как русский, любящий славу своего отечества, я готов согласиться, что подвиг был изумителен своим величием, но, признаюсь, не вижу никакой определённой цели для него».
Началось по Толстому, а кончилось, стало быть, Щедриным. И это сойдёт «Телеграфу» с рук? Ну уж нет. Министра просвещения теперь зовут Уваров, невзирая, что покамест и. о.
Летом государю не до литературы: войсковые маневры. Но не за горами сентябрь.
«В бытность мою в прошедшем году в Москве, как известно Вашему Императорскому Величеству, я обращал особенное внимание на издаваемые там журналы, в коих появлялись иногда статьи, не только чуждые вкуса и благопристойности, но и касавшиеся до предметов политических с суждениями и превратными, и вредными. Поставив московскому цензурному комитету пространно на вид обязанности его, я делал самые подробные внушения и самим издателям журналов и получил от них торжественное обещание исправить ложную и дерзкую наклонность их повремённых изданий. Сие, по-видимому, имело некоторый успех, ибо с того времени тон сих журналов смягчился и доселе не замечалось вообще в них ничего явно предосудительного, как вдруг с удивлением я прочел в недавно вышедшей 9-й книжке “Московского Телеграфа” статью, под заглавием: “Взгляд на историю Наполеона”, в коей о происшествии столь важном и столь к нам близком заключаются самые неосновательные и для чести Русских и нашего Правительства оскорбительные толки и злонамеренные иронические намёки, как Ваше Императорское Величество изволите усмотреть из представляемой здесь в подлиннике статьи с моими отметками.
Цензор сей книжки, действительный статский советник Двигубский, за неосмотрительность свою, долженствовал бы подвергнуться отрешению, если б не был уже вовсе уволен от службы.
Что касается до издателя “Телеграфа”, то я осмеливаюсь думать, что Полевой утратил, наконец, всякое право на дальнейшее доверие и снисхождение Правительства, не сдержав данного слова и не повиновавшись неоднократному наставлению Министерства, и, следовательно, что, по всей справедливости, журнал “Телеграф” подлежит запрещению.
Представляя Вашему Императорскому Величеству о мере, которую я в нынешнем положении умов осмеливаюсь считать необходимой для некоторого обуздания так называемого духа времени, имею счастие всеподданнейше испрашивать Высочайшего Вашего разрешения».
Попадался ли вам когда-нибудь доклад более убедительный? Халтурщик Жданов – как говорится, отдыхает. «Европейца» в прошлом году прихлопнули, слава богу, в мгновение ока за один – весьма сомнительно, что сомнительный – абзац с приложенным к нему явно поддельным ключом. А у нас тут – во-первых, состав налицо: ревизия истории, злостная попытка принизить подвиг народа в Отечественной войне (а из подтекста торчат уши категорически чуждой идеи: неверия в патриотизм рабов – то есть именно в самое Nationalité), – это вам, знаете ли, не скетч про обезьянку; а во-вторых, как уместно подпущено состояние умов; а некоторое обуздание т. н. духа времени – просто римский стиль, один к одному: прагматично и величаво.
Николаю Павловичу оставалось, скользнув по бумаге взглядом, только кивнуть.
Вместо этого он оставил её и журнал у себя и вернул через несколько дней с резолюцией:
Я нахожу статью сию более глупою своими противоречиями, чем неблагонамеренною. Виновен цензор, что пропустил, автор же – в том, что писал без настоящего смысла, вероятно, себя не разумея. Потому бывшему цензору строжайше заметить, а Полевому объявить, чтоб вздору не писал: иначе запретится его журнал.
Николай был мужчина бесконечно притягательный, такой статный, голова Юпитера Капитолийского (в гневе – Юпитера Громовержца), с дундуком не сравнить. Культ его личности смягчал точившую мозг Уварова mania di grandezza. В лучшие минуты постоянно воображаемого диалога – вы честь и совесть нашего века, Sire, говорил идиот. А ты его ум, возражал император.
Нет, негодовать на него Уваров не мог – только скорбеть. И слёг с приступом обиды и подагры.
Обида была так сильна, что он думал о государе в третьем лице. Ах, как он мягкотел под своими рыцарскими латами, думал Уваров, – alas! доиграется, что какой-нибудь Тютчев снабдит его в дорогу на тот свет эпитафией: ты был не царь, а лицедей!
Ясно же, что не обошлось без Бенкендорфа (графа Бенкендорфа – он же у нас теперь граф!), без его фальшивой песенки про имидж империи. Как это важно, чтобы заграница знала, до чего высока у нас социальная мобильность: каждому зипуну в смазных сапогах открыты все пути; простой le moujik, фабрикант de tord-boyaux – сивухи, короче, eau-de-vie trés forte, – может сделаться (если министр просвещения – чокнутый славянофил) членкором Российской академии, аннинским кавалером, владельцем самого влиятельного, будь он проклят, печатного органа, да ещё и популярным беллетристом.
Ах, ну конечно: в этой же книжке журнала Полевой начал свою какую-то повесть – и государь увлёкся сюжетом! Нищий, гениальный петербургский живописец влюблен в мещаночку – она выходит за другого – его сердце разбито – продолжение впредь22.
Ну раз так – дочитывайте, Votre Majesté. А негодяй пускай погуляет до следующего раза. В следующий раз не уйдёт. Потому что мы подготовимся. Мы хорошо подготовимся, всесторонне.
Кто, однако же, эти вы, M-r d’Ouvaroff? Всё тонет в ротозействе. Кроме верного дундука, на кого опереться? Московская цензура непростительно слаба.
И если бы только цензура. Там весь актив нуждается в основательной чистке. Даже органы поражены.
Первопрестольная! Фактически – столица оппозиции. Расхаживают уцелевшие (пощажённые неизвестно зачем) декабристы, важно волоча подрезанные крылья. Чаадаев неподвижно возвышается; щёлкает клювом, поджав коленку. Любомудры в искусственной листве щебечут. Нынешний год вылупились из привозных яиц сен-симонисты. (Птенцов назвали: Огарёв и Герцен.) Ещё бы – в такой благоустроенной вольере, да при таком уходе. Плюс видимо-невидимо либеральных кур.
Генерал-губернатор Голицын – покровитель. Обер-полицмейстер Цынский – попуститель. Жандармский генерал Волков (вот только что, в июле, помер белой горячкой – Полевой разразился некрологом – а для Бенкендорфа-то какая потеря!) – лично визировал телеграфские статьи.
Которые целый город с жадностью читает. И, кстати, провинция. 1500 экз. Единственный такой тираж в стране. («Ленинград», между прочим, был самый заурядный плохой журнал; советский без физиономии; плюнули, растёрли – никто не вздохнул; а «Телеграф» – уж если сравнивать, то с твардовским «Новым миром»: источает дух отравы, приманчивый для мошкары.)
С этой точки даже не выглядит ошибкой, что пришлось разрешить двум скользким типам – Сенковскому и Гречу – «Библиотеку для чтения». Проект аппетитный: переводного и самодельного худлита – под завязку, плюс дайджест иностранной научно-технической литературы, плюс фельетоны и рецензии. То есть опять же «Телеграф», но а) петербургский! б) без Полевого, в) Полевому в убыток и поперёк.
Подорвать материальную базу иделогического противника рыночным приёмом.
А не скользок – кто? Возлагали на Пушкина – и сам же он вызвался – сплотить патриотическую общественность, – и где же его замечательная газета? Как только разрешили – стал искать, кому перепоручить, – и нашёл: какого-то проходимца – Отрешкова? Отрыжкова? по имени – Наркиз. Написал доверенность (Третье отделение пошло навстречу: Наркиз оказался их человек) – ну, с богом! собирайте же манускрипты лучших писателей, ваших знаменитых друзей! чтобы лубочно-сервильная «Северная Пчела» уползла, полураздавленная, куда-нибудь в Гостиный или в Апраксин, где ей и место: а не компрометируй правительство слюнявыми поцелуями в плечико; порядочной публике потребна пропаганда иного, высшего тона...
Однако тут выяснилось – кто бы мог вообразить? – что проправительственный орган – он по определению не совсем правительственный, то есть типографщику надо платить из своих (а вернутся они – если вернутся – не завтра), то есть в данном конкретном – ищите спонсора; ближе Москвы не нашлось – но не нашлось и в Москве, – и кого это мы видим на солнечной стороне Невского в июньский полдень? кто этот, рядом с Пушкиным, длинный, щуплый очкарик?
Представьте: не кто иной, как Греч, скользкий тип, издатель и редактор «Сына Отечества» и «Северной Пчелы» (и автор грамматических руководств, и повестей, и проч., и проч.).
А о чём это они на ходу так оживлённо беседуют? А о том, не поверите, что Пушкин желал бы пригласить Греча в соиздатели своей газеты и/или сам стать соредактором его журнала: реформировать его на манер английского какого-нибудь Review – а не, боже упаси, французского Revue.
Скользкий тип соглашался в принципе – его смущала (своей неопределённостью) денежная сторона – переговоры продолжались – Греч писал Булгарину в Эстонию:
«С Пушкиным сходимся довольно дружно, и я надеюсь, что сойдёмся в деле. Но ради Бога не думай, чтобы я тобою пожертвовал. Улажу всё к общему удовольствию».
«Сын Отечества» чахнул, «Пчела» сохла, конкурировать с «Телеграфом» становилось почти не под силу. Заключить союз с Пушкиным («и его партией»), постепенно прибрать к рукам, – а, глядишь, через год, как только Пушкину наскучит (какой из него журналист?) править рукописи, читать вёрстку – вся эта рутина, – объединим редакции, создадим общую газету; назвать, к примеру: Литературная (реанимировать дельвиго-сомовский бренд). На первой полосе – рисованные силуэты Пушкина и Горького, и – жирным шрифтом: Главный редактор Ф. В. Булгарин. Вся застойная образованщина будет наша! «Телеграф» же шлёпнется в грязь!
План лопнул, сделка не состоялась: Пушкину нечем было оплатить свой пай. И вообще он остыл. (Греч сообщал Булгарину: «образумился».) Раздумал издавать газету. А – поработать для «Пчелы» постоянным автором или собкором, ставка персональная: 1000 или даже 1200? Ответ: нет. Это, положим, мудро. Но качественной и притом благонадёжной русской периодики – как не было, так и нет.








