355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самуил Лурье » Изломанный аршин » Текст книги (страница 19)
Изломанный аршин
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:53

Текст книги "Изломанный аршин"


Автор книги: Самуил Лурье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)

А что с него не сводят глаз – не понимал. И что если Никитенко, допустим, ушёл, то, например, Панаев, отвечающий в партии Краевского за связи с общественностью, – остался.

«– Ну и хорошо сделали! – произнес Кукольник, махнув рукой на удалявшихся. – Мы обойдёмся и без этих аристократов. A bas их! Правда, Полевой?

– A bas!.. – отвечал, ухмыляясь (а не улыбаясь, вы поняли?), Полевой, сладко (а не как-нибудь) глядя в глаза Кукольнику, и вскрикнул: – Ура, Кукольник!

– Ура, Кукольник! Ура, Полевой! – закричали кругом их.

...Между тем совсем смерклось, и залу осветили двумя или тремя плохо горевшими лампами (Ну вот; а Никитенко, см. выше, говорит – несчётные огни; вообще-то – первый этаж, Таиров переулок, ноябрь месяц – нечему там смеркаться, темно уже с утра; Никитенко писал через 24 часа, Панаев – через 24 года; зато художественней.). Пропитанная спиртным запахом и табачным чадом, она представляла неприятное зрелище. Столы были уже сдвинуты. Пьяные тени шатались и бродили в этом чаду, освещённые тусклым и красноватым светом ламп, крича, болтая всякий вздор и натыкаясь друг на друга. Полевого и Кукольника начали качать...»

Панаев терпеливо ждал: не случится ли чего-нибудь совсем безобразного. И ему повезло.

«Литературная оргия кончилась пляской.

Полевой, Кукольник и Яненко пустились вприсядку. Около них составился кружок, рукоплескавший им и кричавший: Bravo, bis!..»

Вприсядку! Понимаете ли – вприсядку! Сгибая одну ногу, а другую выбрасывая. Попеременно. В подражание заячьему брачному бою. Непристойная пляска смердов. Исполняет – во фраке и узких брюках – романтический сочинитель Николай Полевой! Руки в боки, глаза – в пол. Лицо бледное, притоп слабый, выдох громкий.

Несчастный болван. На сорок втором году жизни настолько забыться. От каждого литератора, который чего-нибудь стоит, все остальные литераторы и публика хотят одного: чтобы дал повод взглянуть на себя свысока; разочаровал; скомпрометировал свои тексты. Всё равно каким способом, логика ни при чём. Человек, написавший «Блаженство безумия», не имеет права плясать холопский, на корточках, канкан. (Да и вообще двигаться под музыку, если на то пошло.) А раз пляшет – он недостоин быть автором этой вещи, а вещь не стоит волнения, с которым её читали. Вот и вся логика.

«...Я не дождался конца пляски. Мне было больно и оскорбительно за Полевого».

Ишь впечатлительный. А что, собственно, стряслось? Невиннейший ведь эпизод. Ну выпил человек и легонько нарушил регламент. (Как Ноздрёв на балу. Казнитесь, казнитесь, Н. А.!) Ну позволил себе несколько минут выглядеть глупо. Назавтра всё забудется.

Не забудется никогда. Превратится в символическую сцену. Первая репутационная потеря. Поскользнулся на парадной лестнице.

На самом-то деле он уже падал вниз головой по лестнице чёрной.

Он оставил в Москве единственного друга и её.

В Петербург привёз имя, семью, голову и правую руку, долги.

Долгов набиралось уже на пятьдесят тысяч с лишним.

Примерно столько же стоило его литературное имя. Он посчитал: если бы кто-то выкупил сразу все его обязательства и сказал – теперь вы должны одному мне, и я согласен ждать уплаты два года, – этих двух лет точно хватило бы, чтобы довести до конца все три истории (ИРН, и Петра, и маленькую: «для первоначального чтения»), а также биографию Колумба. И напечатать их (взяв дополнительный кредит). В случае успеха у публики продажа этих сочинений, безусловно, дала бы сказанную сумму и проценты. Успех – вы же не станете спорить – обеспечен, и понятно – чем. Вот она и цена имени.

Голова и правая рука давали от пяти до десяти тысяч в год. Половина этого заработка уходила на обслуживание долга.

Семье нужно было хотя бы двенадцать.

Смирдин покупал голову и правую руку – но с большой надбавкой за имя. Искренне веря, что если объявить: Николай Полевой возвращается в журналистику! с 1 января 38 года он становится ответственным редактором «Сына отечества» и «Северной пчелы»! – подписка на оба органа взлетит до небес. (Пока что у «Пчелы» оставалось 2500 субскрибентов, у «С. О» – 279, даже смешно. Как же ценил Смирдин имя Полевого, если собирался вложить в реорганизацию – ни много ни мало – двести тысяч р.! Видя, стало быть, в этом экономический смысл.)

Кто же знал, что цензура ждёт не дождётся такого объявления: просто чтобы взглянуть, полюбоваться. А потом вынуть из-под сукна и предъявить: ознакомьтесь! – министерский циркуляр: купец, или кто он там, Николай Полевой не может значиться издателем или редактором на первой, на последней ли странице какого-либо из повремённых изданий, а также подписывать хотя бы инициалами помещаемые им в оных изданиях статьи свои.

(Кто, кто. Мы-то с вами знали. Эту новеллу Уваров задумал ещё в 34 году. Как раз на такой случай: если у Полевого достанет наглости попробовать приподняться. Помните: среди прав русского гражданина нет права обращаться к публике? Тут юридический нюанс во вкусе Николая: статус гражданина действительно ничего такого не предполагал.)

Бенкендорф был в отъезде. Полевой написал ему – Бенкендорф ответил, то есть поручил Дубельту передать его слова: Н. А. сам не знает, о чём просит.

А и правда: о чём? Смягчить сердце идиота? Отменить приказ по чужому ведомству? Или, может быть, броситься к государю: чрезвычайная ситуация, ваше императорское величество, беспримерное событие – у литератора конфисковано имя! разве у нас уже реальный социализм? или мы живём в какой-нибудь сказке Андерсена?

Смирдин выразил готовность – раз так – приобрести голову и руку отдельно от имени. Будете редактором, но – теневым. (Официальным – по-прежнему Греч.) Обещанное вознаграждение придётся, конечно, сократить; вернёмся к этому вопросу через год-другой, когда отобьём производственные затраты; которые, впрочем, тоже думаю урезать: при теперешнем раскладе немедленная отдача, боюсь, невозможна.

Вот и всё. Стоило для этого переменять жизнь. Чтобы заняться отработкой аванса, потраченного на переезд. Над горизонтом всё так же висел, распухая, чернея, долг. И что будет с именем?

Сообщение: «Северная пчела» и «Сын отечества» перешли к Николаю Полевому – подразумевает, что они резко изменились (и, скорее всего, к лучшему, скажет большинство).

А сообщение: Николай Полевой перешёл в «Сын отечества» и «Пчелу», – что, скорее всего, изменился (резко и к худшему) – он сам.

Положим, если журнал станет занимательным, а газета приличной, понимающие люди это заметят.

Но много ли понимающих? И с какой такой радости понимающий человек вздумает расширять свой кругозор при помощи одиозных изданий?

Ребрендинг-то не проведён.

Автор(ша) истории литературы обязательно напутает; вместо: Полевой печатал Греча и Булгарина – напишет: Полевой стал печататься у Булгарина и Греча. Кончится тем, чего доброго, что отделять Полевого от Греча будет – как Булгарина от Греча – лишь запятая. Для имени это куда вредней, чем предписанный идиотом пробел.

И что? какие предложения? возвращаться в Москву?

Между прочим: все участники комбинации шли на реальный риск. Дразнить Уварова: Карабас-Барабас, не боимся очень вас? От заведомо отрицательных персонажей следовало бы ожидать, что они уклонятся.

«Нет! все могут быть людьми: Булгарин расплакался, Греч обнял меня, Смирдин сказал, что меня с ним ничто не разлучит. Все мы подали друг другу руки и, благословясь, подписали наши условия».

В какой-то момент возникла иллюзия, что ещё не вечер.

Разумеется, Греч будет навязывать официозные сюжеты и донимать нотациями, Булгарин – портить едва ли не каждый номер «Пчелы» самодельным, самодовольным вздором, Смирдин – задерживать выдачу денег, – это неизбежно.

Но если работать, не вставая из-за стола, с полседьмого утра до трёх пополудни и с полседьмого вечера до полуночи, – шанс выплыть есть. Днём писать для газеты и журнала, вечером – для себя. Как если бы сам у себя занял эти пятьдесят тысяч (лучше – пятьдесят пять) на два (пусть будет – три) года. А реальных кредиторов умолять и, унижаясь, опять умолять о новых и новых отсрочках, ублажать частичными, мелкими выплатами. (Тратя на эти выплаты побочный доход: от ночной починки и переделки графоманских текстов.) Жить – исключительно на зарплату от Смирдина. Плюс – курочка по зёрнышку клюёт – между делом собрать и тиснуть двух, а то и четырёхтомник статей, переиздать «Гамлета», и повести, и роман, и другой роман.

Три года такого режима – и свобода нас встретит радостно у выхода. Лишь бы дописать историю Петра, – уж её-то раскупят, и выручки хватит, чтобы сразу и навсегда рассчитаться со всеми, кому должен; пустив следом историю «маленькую», обеспечим себе верный кусок хлеба на старость лет. И т. д., см. выше и ещё выше.

Так он грезил. Потому что был – давно уже следовало произнести это слово (кстати, не моё: перебирая письма покойного брата, пересматривая все эти бесконечные бизнес– и творческие планы, слово употребил Полевой Ксенофонт), – простофиля.

Эта мечтательная бухгалтерия базировалась на грубой переоценке имени и правой руки. Да и головы, между нами говоря. Вообще – организма. Не может человек беспрерывно гнать порядочный текст четырнадцать часов подряд каждый день. Безнаказанно – не сможет и десять. (Кстати: из Гусева переулка до писательской поликлиники – десять минут прогулочным шагом. Набрался бы мужества – надо сделать колоноскопию; а не вздыхать: опять измучил меня очередной приступ обычного моего геморроя.) Сам-то он не замечал (хотя смотрелся же в зеркало, когда брился, т. е. всякий раз, как предстояло выйти из дома), – а другие очень замечали, как он быстро терял вес, желтел, старел. Тот же Никитенко – года через два: «он так ветх, что, кажется, готов упасть от первого дуновения ветра». Ветх! – напишет человек, умеющий выбирать слова, о человеке сорока четырёх лет от роду.

И распорядок дня такой неосуществим, никто не даст журналисту его соблюдать: в типографию надо наведаться? а в цензуру? неизвестный явился – рукопись принёс или даже просто так, для лестного знакомства, – всё равно не пошлёшь; или, наоборот, известный – какой-нибудь Панаев – поделиться сплетней с пылу с жару, заодно запастись материальцем для будущих мемуаров, – о, да, от безжалостного хронофага не спрячешься нигде, но зачем его привечать и так охотно поддерживать разговор? – и всегда-то у вас, Н. А., найдётся что рассказать, а зачем? лучше бы записали; сказанное всё равно переврут, а работа стои́т. Это к вопросу о вашей голове: вам её не жалко, – ну и она ведёт себя с вами не по-дружески.

А могла бы иногда что-то подсказать. Хотя бы – предупредить об опасности.

Ну например: приходит некто Лукьянович, при нём огромная рукопись. Предположим, он морской офицер и трудится над историей флота. Отлично: просматриваете текст, выбираете для журнала любопытный кусок, переписываете человеческим слогом, отправляете в набор, и – точка. Но нет: Лукьянович приходит снова: он вам так благодарен, все товарищи офицеры прочитали и очень хвалят, и начальство довольно, – короче говоря, а не взялись бы вы, Н. А., и весь мой опус переписать человеческим слогом? какие условия вы сочли бы приемлемыми?

Покамест всё нормально. Как раз для таких занятий вы и учредили ночную смену. Лукьянович оказывается честнягой и немедля платит за каждую порцию переписанного текста (что очень удобно). Наконец работа готова. Для изданий такого рода требуется виза военного цензора, генерал-лейтенанта Михайловского-Данилевского, а он что-то мнётся; не могли бы вы, Н. А., с ним переговорить? Почему бы и нет.

А генерал-то-лейтенант как рад: он, представьте, ваш давнишний поклонник; с Лукьяновичем, считайте, всё улажено, сегодня же цензура будет извещена, что препятствий нет; задержка произошла только оттого, что генерал-лейтенант, признаться, буквально ни о чём не способен думать, кроме собственного сочинения (голова! эй, голова! боевая тревога!). Это история Отечественной войны 12 года; государь император желает, чтобы она вышла в свет как можно скорей, но такая поспешность дурно сказывается на слоге (голова! на помощь!), как был бы признателен вам генерал-лейтенант за малейшую поправку, за любой дружеский (SOS!!!) совет.

И голова, вместо того чтобы повернуться раз-другой на вертикальной оси, – кивает! кивает! Ну разумеется! она сочтёт за честь предоставить такому заслуженному графоману в безвозмездное пользование на тридцать – на сорок – на пятьдесят ночей находящийся в ней мозг и органы зрения в придачу!

Но зато у неё никак не найдется нескольких минут, чтобы всмотреться в обстоятельства жизни.

Хотя – зачем?

Легче, что ли, стало бы Полевому, если бы он сам сообразил, что медиахолдинг, сооружаемый Смирдиным, – что-то вроде кредитного пузыря: приобретая очередной актив, поддерживаешь падающее давление – и, не имея средств платить по старым векселям, расплачиваешься новыми?

Афера эта до сих пор не расследована. Может быть, Смирдин действительно надеялся, что вместе «Библиотека для чтения», «Сын отечества» и «Пчела» могут принести такой значительный доход, который даст ему хотя бы передышку. Тогда, значит, он тоже был простофиля: потому что долги его заходили за миллион р., – а Смирдину ли было не знать, сколько в России платёжеспособных охотников до чтения журналов.

Также не исключено, что он и не считал своих долгов, а безоглядно шёл на гибель: этот миллион был когда-то заработан на русской литературе – на неё же был и потрачен (а заодно – и прилипший к нему чужой миллион) до последнего рубля; операция «Сын отечества» имела целью передать ещё один журнал под контроль даровитого писателя, – а теперь вяжите мне спереди, как полагается, руки и ведите в долговую тюрьму.

Кто его знает. Загадочный был человек. Ещё совсем недавно он платил Пушкину золотом – по червонцу за строку; усматриваете ли вы тут симптом умственного расстройства?

Ну и не всё ли равно, раньше понял бы Полевой или позже, что Смирдин – такой же, как и он сам, необъявленный (пока) банкрот. Что только очень наивного человека – очень инфантильного и притом начитавшегося иностранных романов – может тешить призрачная идея, будто в ноосфере есть у него могущественный союзник, который внимательно наблюдает за ходом боя и самому-то худшему случиться не даст; такой читатель, для которого 50 тысяч – тьфу, и даже 100 тысяч – тьфу, – неужели же он в крайнем случае чего пожалеет их ради спасения любимого автора?

Что пользы, если бы Полевой раньше уяснил: это бред, бред? Задача не имеет решения.

То есть имеет – но лишь в пределах арифметики. Обе эти теоремы вывел Пушкин (в письме к Бенкендорфу) ещё в 35-м.

Теорема A. «Чтобы уплатить мои долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и наконец без помех и хлопот предаться своим историческим работам и своим занятиям, мне было бы достаточно получить взаймы 100 000 р. Но в России это невозможно».

Теорема B. «Если бы вместо жалованья Его Величество соблаговолил дать мне этот капитал в виде займа на 10 лет и без процентов, – я был бы совершенно счастлив и спокоен».

Пушкина выручил известно кто. Не император.

Если бы дело происходило в Европе, Полевой тоже мог быть убит. Полковником Карлгофом. В 38 году, 3 февраля. Впрочем, если в Европе, то 15-го.

Как было бы славно. Вот уж автор(ша) истории литературы порыдал(а) бы всласть. (Пускай: ей ничего не значит.) А я сейчас же, прямо на этой странице вывел бы: «Конец» – и раскупорил бутылочку Marsannay.

Но придётся потерпеть (вам – не обязательно: только ей и мне. И Полевому). Случилось другое. И на месте Полевого многие тогда предпочли бы тому, что случилось, пулю в живот. По крайней мере, считали, что обязаны предпочесть, и даже – что выбора, собственно, нет.

Например, Н. И. Греч являлся таким невольником чести – и сам сознался в этом Л. В. Дубельту:

– Когда встали из-за стола, подвыпивший действительный статский советник Карлгоф подошел к сотруднику нашему, Полевому, и сказал ему: «Явился, подлец, когда приказали». Полевой, бесчиновный литератор, проглотил обиду, не сказав ни слова. А если бы Карлгоф сказал это мне, я ответил бы его превосходительству как следовало, и сегодня, конечно, одного из нас не было бы уже в живых.

(Вот и Греч мог погибнуть 3 февраля 38 года. Хотя, если подумать, – тоже не мог.)

Не сомневаюсь: Булгарин, который участвовал в этой беседе, да и сам Дубельт выразили Гречу классовую поддержку.

Однако событие рассказано с чужих слов. Греч и Булгарин за то и были вызваны на ковёр, что позволили себе манкировать юбилеем дедушки Крылова и не явились накануне сказанного числа в залу дома Энгельгардта. Ни тот, ни другой (насчет Дубельта – не знаю) не были очевидцами инцидента.

До нас дошла другая фраза Карлгофа:

– Ты зачем сюда, враг России, враг всех дарований? Вон!

И что будто бы Карлгоф выкрикнул её, как только Полевой появился у входа в зал и предъявил билет распорядителям. Судя по содержанию фразы и учитывая, что одним из распорядителей как раз и был Карлгоф, – правдоподобно.

Попробуем расставить факты в правильном порядке. Невнятность подробностей затмевает отвратительную суть эпизода. Я и сам допустил две невынужденные ошибки. Во-первых, назвал Карлгофа полковником, а он уже два дня как был переведён в Минпрос, причём с повышением – с переименованием (тут прав Греч) в действительные статские. И его супруга (точней – вдова, ещё точней – бывшая его вдова) через полстолетия вспоминала: утром 2 февраля она впервые увидела, как сидит на Вильгельме Ивановиче фрак. Фрак сидел превосходно.

Во-вторых, я написал: «дедушка Крылов» – но этого словосочетания до середины дня 2 февраля не существовало.

И не совсем понятно – какой такой юбилей. 70 со дня рождения? Но как будто более вероятно (и справочники, в общем, настаивают), что г. р. И. А. – 1769. Полвека лит. деятельности? Опять же, в биографиях написано: первая комедия, как и первые опубликованные стихотворения, – 1786.

А в том-то и дело. В том, что этот юбилей изобрёл лично Карлгоф. Не нарочно, разумеется. Недостача точных сведений.

Он вообще был довольно милый, говорят, человек. Больше всего на свете любил писать литературу и разговаривать с литераторами. Для чего имел много досуга (служил всё больше при штабах), а в последние три года (женившись на богатой) – и денег. Богатая была к тому же симпатичной (литераторы полагали – хорошенькой) и бойкой (литераторы полагали – умна), и моментально образовался салон M-me Карлгоф, где регулярно и с удовольствием питались и сплетничали активисты всех литературных партий (разных партий – в разные дни), от Вяземского до Кукольника, – а также Пушкин, Крылов и Жуковский – сами по себе. Бывал и Полевой, и часто, и даже писывал в альбом Елизаветы Алексеевны мадригалы.

И вот в прошлом, если не ошибаюсь, ноябре после одного такого обеда (точно! 7 ноября: гости ещё не отошли от вчерашних возлияний в Таировом) Карлгоф подсел к слегка осовевшему, как обычно, Крылову: имею до вас просьбу, И. А. Обещайте, что исполните её. Что за просьба, и т. д. Нет, вы сначала дайте слово, и т. д. Наконец: дорогой И. А! Пообещайте, что 2 февраля будущего года вы обедаете у нас! Вот и Елизавета Алексеевна вас умоляет, – не правда ли, душа моя? Да, у нас, непременно у нас, и т. д.

Крылов наконец припомнил, что 2 февраля – день его рождения, был тронут и приглашение принял. Ни про какой юбилей никто ни звука.

А Карлгоф кому-то проболтался – верней, похвастался – уж очень был доволен: не правда ли, как это горько, что мы совсем не помним знаменательных дат, и т. д. Если бы не попал мне в руки один старинный месяцеслов, – и т. д.

Это было у Кукольника – значит, зимним вечером в среду: у него выпивали по средам. Все были взволнованы: надо же, действительно – какая круглая дата, – а давайте отметим её широко.

Собственно говоря, в тот вечер и зародилось в России гражданское общество. Выбрали оргкомитет, составили программу торжественного обеда. Владиславлев взялся передать её Бенкендорфу для испрошения высочайшего соизволения.

В оргкомитет вошли: Кукольник и Брюллов (хозяева квартиры), Карлгоф (как инициатор), Греч (как составитель программы), а из начальства выбрали заочно Оленина – президента АХ – и графа Виельгорского (как бы от союза композиторов).

Владиславлев передал, Бенкендорф доложил, царь одобрил (и выписал Крылову орден Станислава 2-й степени), а куратором мероприятия назначил, само собой, Уварова. Который (обозлившись, уверяет Греч, из-за того, что не баллотирован в почётный президиум) немедленно вычеркнул из списка учредителей Брюллова, Кукольника и Греча. (А вписал Жуковского, Вяземского, Одоевского.)

Греч обиделся – и когда ему прислали билет, отказался от него. Булгарин объявил, что тоже не пойдёт. Надо проучить Уварова. Есть же на свете такая вещь, как журналистская солидарность, как вы думаете, Н. А.?

И Полевой тоже не взял билета.

1 февраля Уваров на селекторном совещании стукнул царю: назревает политическая демонстрация! – Царь взглянул на экран Бенкендорфа: литераторы должны явиться все до одного! – Бенкендорф вызвал Дубельта: примите меры, дабы обеспечить явку, Дубельт отправил Владиславлева к Булгарину, Булгарин бросился к Гречу, не застал его дома, побежал к Полевому, был уже вечер, Полевой рванул на извозчике к Одоевскому за билетами, но выпросил только один – для себя. Все билеты были раскуплены (по 30, между прочим, р. асс.). О чём Н. А. и сообщил Ф. В. (заехав к нему на обратном пути), а Ф. В. – Н. И. (отыскав его в ряду кресел французского театра).

Наутро Греч почувствовал недомогание и вызвал участкового врача, что придумал Булгарин – не знаю, а Полевой поплёлся на праздник. Вошёл в вестибюль Малого зала Филармонии, сдал в гардеробе пальто, поднялся по лестнице и протянул свой пригласительный длинному, как бы штопорообразному господину – безусому(!), в очках(!) и в шикарном фраке.

Не узнал. А это был Карлгоф.

Пребывавший, по-видимому, в истерической такой эйфории: ведь это благодаря ему лит. событие впервые в русской истории приобрело гос. масштаб; а как радостно за Ивана Андреевича! И – что скрывать – за себя: министр высоко оценил его работу в оргкомитете и включил в свою команду; д. с. с. в тридцать восемь лет – совсем не плохо, но то ли ещё будет впереди! (Бедняга через три года умрёт от горловой чахотки.)

Демарш редакции «Сына отечества» Карлгоф переживал как личное оскорбление. (Антипатриотичный поступок. Плевок в лицо литературной общественности.) И Уваров, конечно, сумел внушить ему свою уверенность, что зачинщик бойкота – несомненно, Полевой. И с таким-то человеком вы водили знакомство. Пора наконец раз навсегда указать ему его место, и проч.

Вообще-то, это было задание. (Через сколько-то месяцев, в Москве, пишет Ксенофонт Полевой, «Карлгоф пришёл ко мне, но меня не было дома, и он, явившись к жене моей, сказал, смиренно сложив руки: “Поверьте, я не виноват в том, что случилось! Я не мог поступить иначе!”»)

Что и объясняет сцену первую: враг России, и т. д.

Ну а приняв за обедом на грудь, Карлгоф уже совершенно не владел собой. И плюнул Полевому в лицо этим словом. Словом «подлец».

Как всё просто, как по-человечески понятно. Как простительно, не правда ли?

Это слышали человек десять.

Все они знали: смертельных оскорблений не бывает, поскольку любое оскорбление можно как бы смыть, пройдя определенную процедуру, опасную тоже смертельно. И даже – хотя бы потребовав её. Это неотъемлемая привилегия человека порядочного.

В 40-х это прилагательное уже обозначало не одну лишь принадлежность к высшему сословию. А что-то вроде качества, описываемого однокоренным существительным. Возникшим, я уже говорил, через десятилетия; через столетие потерявшим смысл.

Краешком этого туманного смысла прилагательное защищало и Полевого.

Но права на дуэль – это тоже все понимали – он не имел. Не светило ему быть убитым. Ни за Крылова, ни за кого. (Возможность убить – судя по всему, его не интересовала.) Как русскому гражданину – не полагалось. Другое дело – что умри он сейчас же или вскоре – от инфаркта, от инсульта (разумеется, никто ничего подобного ему не желал), – моральную победу присудили бы ему.

Он молча ушёл. Это было умно. И правильно. И ровно ничего другого ему не оставалось.

Неотчётливо представляю, что сделал бы солдат Бестужев – писатель Марлинский, если бы его обругал офицер. Но хочу думать: то, что сделал бы он, было бы абсолютно глупо и даже безумно – а всё-таки ещё более правильно.

Вряд ли кто-нибудь из присутствовавших вспомнил про покойного Марлинского. (Да и что они про него знали?) Конечно, Полевому сочувствовали. Его поведение хвалили. Он не унизил себя нисколько.

Но цена его литературного имени резко упала. За какие-то несколько секунд. Трудно, знаете, благоговеть перед человеком, с которым позволительно обращаться как захочешь.

А каждый третий там был литератор, какой-никакой. Каждый второй, разумеется, читал его тексты. Кто помоложе небось все до единого фразами из них объяснялись барышням в любви.

Скверней всего – что ведь, если вникнуть, Карлгоф сказал чистую правду.

Насколько я понимаю, с этого дня Н. А. перестал посещать сборища пишущих.

А юбилей, кстати, удался на славу. Крылов без конца всхлипывал от умиления. Его почему-то водили под руки. Читали (по бумажкам) речи. Уваров надел на шею народному баснописцу орденскую звезду. Что-то делали с лавровым венком – то ли поднимали над головой Крылова, то ли надевали ему на голову, мне отсюда не видно. Столы были накрыты, говорят, на триста кувертов. Подавали Демьянову (стерляжью) уху, и все названия блюд были такие же удачные: Карлгоф и Жуковский не подкачали. Дамы (M-me Уварова, княгиня Вяземская, M-me Карлгоф и др.), сидя на хорах, махали платками; потом тоже бросили лавровый венок. Ещё там был – стоял посредине стены – длинный стол, задрапированный, естественно, красной тканью, на нём – мраморный бюст юбиляра, обложенный разными изданиями басен; на скульптуре опять же лавровый венок; и на стопке книг.

Бурю рукоплесканий вызвало стихотворное приветствие. Сперва Петров (оперный тенор) спел его (на музыку Виельгорского), а потом вызван был (овацией) автор текста. Лучший номер программы. Думаю, за всю свою жизнь князь Вяземский ничего не написал бездарней. Да и сама пошлость не каждый день доходит до такого градуса. Публика впала в неистовый восторг. Полюбившиеся ей куплеты были исполнены несколько раз подряд.

Нам, я думаю, довольно будет первой строфы с рефреном.

На радость полувековую

Скликает нас весёлый зов:

Здесь с музой свадьбу золотую

Сегодня празднует Крылов.

На этой свадьбе – все мы сватья!

И не к чему таить вину:

Все заодно, все без изъятья,

Мы влюблены в его жену.


Длись счастливою судьбою,

Нить любезных нам годов!

Здравствуй с милою женою,

Здравствуй, дедушка Крылов!



Толпа (что характерно – поголовно половозрелых) подхватывала рефрен и кричала «ура».

Вот что бывает. А двенадцать лет назад, когда Пушкин в одной статье назвал Крылова «представителем духа народа» – и прислал эту статью Полевому, а Полевой напечатал её в «Телеграфе», – князь Вяземский не на шутку рассердился. «И ж..а, – вразумлял он Пушкина, – есть некоторое представительство человеческой природы, но смешно же было бы живописцу её представить, как типическую принадлежность человека».

Бог с ним, забудьте, Н. А. Не обсудить ли нам рыночную цену пресловутой правой руки, которая, видите ли, – только она – никогда вам не изменит, будучи неутомима. (Несколько двусмысленная формулировка; боюсь, на зоне нас не поймут. А кстати, как вы думаете: отчего Провидение всегда действует одной рукой? И – левой или тоже правой? Не сердитесь, я просто пытаюсь вас отвлечь; и отчасти загладить мою неуместную выходку: не стоило упоминать Марлинского, я не прав, не прав.) Так и вижу объявление на хлипком боку водосточной трубы: продаётся рука мастера, в рабочем состоянии, звонить вечером.

Всё, всё, давайте серьёзно. Пишете вы красиво, кто же спорит, хотя лично для меня ваш слог высоковат. Немножко – как бы это сказать – карамзи́нист, – даром что вы антикарамзинист. Немножко старомоден, а притом – и отчасти потому – узнаваем с первого взгляда. В книге это плюс, а в журнале – скучно. Беллетристика, и критика, и библиография, и смесь, и т. д., вплоть до рубрики мод, оформлены, так сказать, одним почерком. Понятно, что это не от хорошей жизни, а оттого что гонорарный фонд пуст. Но когда на каждой странице раздаётся один и тот же голос... Причем усталый. (Ещё бы: это же – как сочинять каждый месяц по большому роману.) Причём, извините, немолодой. Нет, не ра́вно-, а добродушный, что гораздо хуже... Сплошной здравый смысл да набитая сведениями память – кого они способны увлечь? Ну да, тысячи две подписчиков наберётся, но дальше-то – провал.

Короче, хотите полезный совет? Пока не поздно, заведите вторую правую руку. Верного легионера. Молодого. Тоже пишущего хорошо, быстро и много, – как вы, – но с фантазией, с ожесточением. Отдайте ему критику и библиографию, и пусть воюет с «Библиотекой» и с «Лит. прибавлениями».

Такой человек есть, и вы его знаете. Даже обещали, когда уезжали из Москвы, найти ему здесь работу. Он талантливый и надёжный. Вы для него вечный – он так и говорил, помните? – вечный образец журналиста. Если вы с ним будете работать вместе – «Сын отечества» превратится в лучший русский журнал, много ярче даже «Телеграфа». И вам обоим поставят когда-нибудь памятники (из гипса, но раскрашенные под бронзу) в каждом школьном сквере. Как Герцену и Огарёву. Как Сакко и Ванцетти. Потолкуйте со Смирдиным – ну что для него, даже теперь, лишний доп. расход, какие-нибудь три тысячи в год? Эй, что вы делаете? Остановитесь! Это очень сильная невынужденная ошибка.

«...Важное обстоятельство – поговори с Белинским, к которому, если успею, напишу теперь письмо. Я получил его письма. Но, ей-Богу, ничего не могу теперь сделать! Первое, моё положение теперь и самого меня ещё самое сомнительное. Надобно дать время всему укласться, и затягивать человека сюда, когда он притом такой неукладчивый (и довольно дорого себя ценит), было бы неосторожно всячески, и даже по политическим отношениям. Второе – что́ он может делать, и уживёмся ли мы с ним, при большой разнице во многих мнениях, и когда начисто ему поручить работы нельзя, при его плохом знании языка и языков и недостатке знаний и образованности? Всё это нельзя ли искусно объяснить, уверив при том (что́, клянусь Богом, правда), что как человека я люблю его и рад делать для него что́ только мне возможно. Но, при объяснениях, щади чувствительность и самолюбие Белинского. Он достоин любви и уважения, и беда его одна – нелепость...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю