Текст книги "Мой фюрер, вы — шудра (СИ)"
Автор книги: Салават Булякаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
Глава 3. Прогулка по прошлому
Для начала стоило осмотреться, куда его занесло. Фабер надел чужой пиджак. Он сидел мешковато, пах нафталином. Положил документы во внутренний карман. И проверил все карманы еще раз. В карманах лежали Reisepass, Arbeitsbuch, кошелек с деньгами и ключ. Больше ничего. Вышел в коридор и прошел на лестницу.
В коридоре пахло капустой, мышами и сыростью. На первом этаже, из-под двери в комнату хозяйки, лился радиоголос: «…наше терпение лопнуло! Международный еврейский капитал душит германский народ…»
Он вытолкнул тяжёлую входную дверь на улицу.
Воздух ударил его, как физическая пощечина. Это был не просто холодок сентября. Это была смесь запахов: угольной гари из тысяч печных труб, кислого запаха мокрой штукатурки, дешевого табака и чего-то гнилостного – возможно, от ближайшей скотобойни или переполненных мусорных баков.
Макс пошел на Унтер-ден-Линден, где уже несколько лет водил экскурсии. Берлин был другим. Не тем городом, который он знал. Здания здесь на тех же местах, но они казались тяжелее, темнее. На лицах людей не было надежды. Лишь усталость. И злоба.
Каждый звук – гудок автомобиля, окрик газетчика, далёкую команду – его мозг тут же переводил на язык катастрофы. Сейчас 1934 год. Это за год до введения Нюрнбергских законов. Через два года – аншлюс. Через пять – война. Знание стучало в голове набатом.
По бульвару гремели сапоги. Шли колонны. Коричневые рубашки, тупые, злые лица. Они пели хриплым хором. Люди на тротуарах останавливались. Кто-то смотрел с одобрением. Кто-то с опаской. Большинство – с безразличием. Как на неизбежную погоду.
Макс смотрел на липы. Те же деревья что в будущем, только моложе. Под ними в его времени гуляли влюбленные, катались дети на самокатах. Сейчас под ними шли строем люди с дубинками. А другие люди надеялись на них.
Он стоял на тротуаре и смотрел. Дома, которые сверху казались просто серыми, вблизи были покрыты слоем вековой копоти и грязи. Штукатурка осыпалась, обнажая кирпич, похожий на больные зубы. На многих окнах вместо штор висели одеяла или мешковина. У подъезда, свернувшись калачиком, спал подросток в рваной куртке, подложив под голову узелок. Его лицо было серым от уличной пыли.
Фабер пошел. Его шаги по булыжнику казались слишком громкими. Он прошел мимо витрины булочной. За стеклом лежали скудные ряды буханок, темных и плотных. Цена была написана мелом на маленькой дощечке. Он мысленно перевел в современные евро – это было ничто. И все же женщина в стоптанных башмаках и с потрепанной сумкой долго смотрела на этот хлеб, прежде чем, опустив голову, побрела дальше.
Он видел нищету. Протертые до дыр пальто. Пустые витрины с жалким товаром. Голодный блеск в глазах. Он водил экскурсии по истории, рассказывал о годах кризиса, о цифрах безработицы. Но цифры – это не запах пустого желудка. Не дрожь в руках отчаявшегося человека. Сейчас он видел это наяву, без цифр.
Но главное были не вещи. Главное были глаза.
Он ловил взгляды людей, спешащих по своим делам. И видел не ненависть или фанатизм. Он видел усталость. Глубокую, въевшуюся в самое нутро усталость, которая ссутулила плечи, сделала походку шаркающей, а взгляд – потухшим, направленным куда-то в землю перед собой. Это был взгляд людей, которые давно перестали ждать чего-то хорошего.
На углу, у закопченной стены, стояли трое мужчин, возраст за сорок, в поношенных пиджаках и кепках. Их лица были испещрены морщинами, руки – в мозолях. Они о чем-то говорили. Фабер замедлил шаг.
– …а я тебе говорю, в Дортмунде уже закрыли, – сказал один, самый плечистый, выплевывая окурок. – Триста человек на улице. И где они теперь? Под забором.
– У нас пока держится, – пробормотал второй, худой, с впалыми щеками. – Мастер сказал, до Рождества контракт есть.
– До Рождества! – первый фыркнул. И в его фырканье была целая вселенная горечи. – А потом? Опять по биржам? У меня уже пятый ребенок родился, Ганс. Пятый. Чем кормить?
Они замолчали, глядя куда-то в пространство перед собой. В их молчании было больше отчаяния, чем в любом крике.
– Раньше хоть знать было кого ненавидеть, – негромко, почти себе под нос, сказал третий, самый старший. – Французы, англичане… А теперь кто? Свои же банкиры-евреи, говорят. А толку? От этого в кошельке не прибавится.
– Зато флаг в окошке повесишь – и уже как будто не нищий, а боец какой, – с горькой иронией процедил первый. – Зато маршируют красиво. Зато говорят красиво. Слушаешь их – и вроде сила в жилах появляется. А потом домой приходишь, на пустой стол смотришь… и опять ничего.
Он слушал разговоры. Обрывки фраз доносились из очередей, из открытых дверей пивных.
«…Весь мой Gewerbe(бизнес) рухнул. Ничего не осталось. Этот Версаль… Они высосали из нас все соки…»
«…Мой сын три года искал работу. Теперь он ушел в СА. Хотя бы кормят и форма есть…»
«…Хоть новый fuhrer что-то делает. Он говорит прямо. Он обещает поднять страну. Другие только болтали…»
Имя «Гитлер» звучало часто. Не как ругательство. Как последняя надежда на улучшение. Фабер замирал, прислушиваясь. Это были не политические споры. Это была боль. Голая, животная, бытовая боль от невозможности прокормить семью.
И эта боль искала выхода. Находила его в простых словах о «предателях» и «возрождении». Яд падал на благодатную почву не идеологии, а пустых желудков.
Он шёл дальше, и его привело к маленькой, душной пивной. Сквозь запотевшее окно он увидел внутри мужчин. Они сидели за столами, перед ними стояли кружки с темным пивом. И один из них, краснолицый, с развязанным галстуком, что-то горячо доказывал, стуча кулаком по столу.
Фабер вошел. Запах дешевого табака, прокисшего пива и пота обволок его, как одеяло. Он сел в углу, заказал кружку того же темного. Пиво было горьким и тепловатым.
– …и они нам диктуют! – гремел краснолицый мужчина. Его голос был хриплым от пива и гнева. – Версаль! Позор! Нас, великий народ, поставили на колени! И кто? Торгаши! Банкиры! Те, у кого вместо крови – чернила из счетных книг!
Слушатели, такие же рабочие или мелкие служащие, мрачно кивали. В их глазах, налитых пивом и обидой, горели тлеющие угли унижения.
– А теперь нам говорят – поднимайтесь! – оратор вскинул кулак. – А мы поднимемся! Силой! Кто нам мешает – того смести! У нас есть Вождь (Führer), который не боится сказать это прямо! Он один из нас! Он знает нашу боль!
Он знает нашу боль. Вот оно. Ключ. Магия. Не экономические программы, не логика. Эмпатия к боли. Признание её легитимности и обещание катарсиса через насилие.
Фабер допил свою горькую кружку. Горечь была не только во рту. Она была во всем: в воздухе, в глазах людей, в их словах. Это была горечь отчаяния, ищущего хоть какого-нибудь, самого дикого выхода.
И вдруг, глядя на всё это, Макс с ужасной ясностью вспомнил строки из старой книги, которую он читал когда-то студентом. Книги о другом мире, погружающемся во мрак. Мысли того, кто наблюдал со стороны: «…Я бы делал что? Я бы прямо спрашивал: грамотный? На кол тебя! Стишки пишешь? На кол! Таблицы знаешь? На кол, слишком много знаешь!…»
Уже звучат те же интонации. Уже ищут виноватых – тех, кто «слишком много знает», кто думает иначе, кто не в строю.
По булыжной мостовой – грррум, грррум, грррум – застучали сапоги. Шла колонна штурмовиков. Коренастые, красномордые парни. Не с топорами, но с тем же каменным выражением на лицах. И из толпы, от дверей пивной, где пахло дешевым пивом и тушеной капустой, донесся пьяный, восторженный крик, такой знакомый по тому самому тексту:
«Братья! Вот они, защитники! Разве эти допустят? Да ни в жисть! А мой-то, мой-то… в первых рядах! Да, братья, это вам не смутное время! Прочность, благосостояние, спокойствие и справедливость! Ура! Слава нашему фюреру!»
Другой голос, хриплый, подхватил, обращаясь к служанке: «Эльза, еще две кружки! И порцию сосисок!»
Схожесть была чудовищной. Сытое, довольное бормотание за столиком – и мерный, железный шаг тех, кто пришел этот сытый покой обеспечивать. Навсегда.
Максу стало физически плохо. То, что он видел, было не текстом из романа. Это была инструкция, воплощающаяся в жизнь у него на глазах. Тот самый мир, где «жизнь пошла чудесная» для одних, начался с того, чтобы поставить других к стенке. Или – на кол.
Он видел нищету людей на улицах, проклятия Версальскому миру, голодный блеск в их глазах. Он понимал, откуда берется этот восторг перед силой. Отчаяние – плодородная почва для ненависти. И они, эти люди в пивной, уже готовы были кричать «Deutschland über Alles!», веря, что топор падет только на чужие шеи.
Он вышел на улицу. Сумерки сгущались, и в окнах зажигались тусклые, желтые огни ламп. Где-то вдалеке снова заиграла бодрая маршевая музыка из репродуктора. Воздух на улице был холодным и влажным. Фабер шёл, опустив голову. Его пиджак плохо грел. Он остановился у витрины книжного магазина. Стекло было грязным. На полках внутри лежали аккуратные стопки одной книги. На каждой обложке было одно и то же название: «Майн Кампф». Рядом лежали тонкие брошюры. На них были картинки: сильные мужчины, свастики, строгие лица.
Над витриной висел большой плакат. На плакате был изображён человек. У него была прядь волос на лбу и маленькие усы. Он смотрел куда-то вдаль. Его взгляд был твёрдым.
По тротуару шла женщина с мальчиком. Мальчику было лет пять. Он нёс в руке деревянную игрушку – солдатика.
– Смотри, – сказала женщина. Она указала пальцем на плакат. – Это наш фюрер. Он сделает нашу страну сильной. Он вернёт нам уважение.
Теперь он понимал. Это не страна фанатиков. Это страна раненых. Страна, где боль стала национальной валютой, а гнев – единственным доступным лекарством. И кто-то гениальный и страшный предложил им простой рецепт: превратить боль в ненависть, а ненависть – в силу.
Максу пришло наконец понимание того, как появился Гитлер. А что хуже всего он понял, что убийством Гитлера ситуацию не исправить. Не будет Гитлера, его место займет кто-то другой. Народ жаждал фюрера. Того, кто поведет их против тех, кто виноват в их тяжелой жизни. А его имя не имело значение.
Он шёл обратно, и каждый потухший взгляд прохожего, каждый звук безнадёжного спора из открытой форточки, каждый ребенок в явно не по размеру одежде ложился в его сознание тяжелым, нестираемым слоем.
На углу стоял киоск. Пожилой человек в поношенном пальто выкладывал на прилавок газеты. Фабер подошёл ближе. Заголовки кричали: «ВОЛЯ ФЮРЕРА – ЗАКОН НАЦИИ», «СОЦИАЛ-ПРЕДАТЕЛИ ВЫЯВЛЕНЫ В БОРЬБЕ С ГЕСТАПО».
– «Völkischer Beobachter», свежий, – хрипло сказал торговец, заметив его взгляд. – Десять пфеннигов. Правда о врагах рейха внутри.
Фабер молча положил монету, взял газету.
– Вы не здешний? – спросил торговец, разглядывая его.
– Приезжий, – коротко бросил Фабер.
– Из провинции? С работой туго? Если совсем плохо будет в СА записывайтесь, – старик кивнул куда-то за угол. – Там вербовочный пункт. Кормят, выдают форму. Армия – вот дело для настоящих немцев.
Фабер промолчал, кивнул, свернул газету, сунул в карман. Он пошёл по улице, против течения. Мимо него проходили люди. Многие – быстро, не поднимая глаз. Женщина тащила сетку с брюквой, её пальцы были красными от холода. Двое молодых парней в кепках и без галстуков громко спорили о футболе. Их смех был слишком громким, нервным.
На перекрёстке стоял полицейский в зелёной шинели. Не обычный Schutzmann (сотрудник охранной полиции в Германии до 1945 года), а офицер. Он наблюдал за потоком, руки за спиной. Его взгляд, плоский и невидящий, скользнул по Фаберу, задержался на лице на секунду, оценил пиджак, обувь, и так же безучастно отпустил.
Фабер свернул на более широкую улицу. Здесь движение было оживлённее. Грузовик с солдатами на скамьях простучал по булыжнику. На борту – та же свастика. На остановке трамвая висела афиша: «ВЕЛИКИЙ МИТИНГ. ВСЁ ЗА ФЮРЕРА!». Рядом, на стене, был наклеен другой, порванный плакат. На нём угадывались серп и молот и слова «Классовая борьба». Кто-то старательно замазал их чёрной краской, но не до конца.
Он остановился у витрины кафе. Сквозь стекло было видно несколько столиков. За одним сидел мужчина в форме СА, пил кофе и что-то писал в блокноте. Официантка, совсем девочка в белом переднике, застыла рядом, боясь пошевелиться. Штурмовик что-то сказал, не глядя на неё. Она кивнула, побелела и почти побежала к стойке.
Он купил в лавке булку и кусок сыра и вернулся в пансион. На лестнице его обогнал молодой человек в коричневой рубашке, без повязки, но с торчащей из кармана кобурой. В реке держал папку с какими-то бумагами.
– Ищете кого? – неожиданно для себя спросил Фабер. Голос прозвучал ровно.
Молодой человек обернулся. Лицо было пустое, скуластое.
– Жилкомиссия. Ваш номер?
– Четвёртый.
– Фабер?
– Да.
Штурмовик достал из папки листок, пробежал глазами.
– В порядке. Кто в пятой комнате живет знаете?
– Не знаю. Хозяйка на кухне, она знает.
Парень кивнул, поднялся выше. Фабер зашёл в свою комнату, закрыл дверь. Он прислушался. Сверху, через потолок, донёсся стук, потом приглушённые голоса. Мужской, отрывистый. Потом короткий звук борьбы. Перестук по лестнице подошв подошедших ещё. Еще звук борьбы. И женский возглас – высокий, испуганный. Потом звук волочимого по полу. Ещё один удар. Тишина.
Через несколько минут по лестнице спустились шаги. Тяжёлые, неторопливые. Они затихли внизу. Дверь на улицу хлопнула. Потом еще шаги двух человек. Взрослого и ребенка. Снова хлопнула дверь на улицу.
Фабер стоял возле двери прислушиваясь к звукам в коридорах за дверью, сжимая в руке позабытую булку. В коридорах затихло. Тогда он перешел к окну. На улице перед подъездом стояла женщина лет сорока. Она держала чемодан. Возле нее стояла девочка, держась за её юбку. Женщина оглянулась на дом, потом посмотрела на окна. Фабер почему-то трусливо спрятался за занавеской. Но потом поймав себя на этой не правильной реакции, он перестал прятаться и посмотрел в окно. Женщина взяла ребёнка за руку и быстро зашагала по улице, склонив голову. Фабер заметил, что на другой стороне дороги, над пивной, тоже были наблюдатели. И там тоже прятались за шторами, боясь быть замечанными.
Он отступил от окна, сел на кровать. Булка с сыром лежали на столе. Сыром не пахло. Пахло страхом. Им пропитались стены, этот пиджак, этот воздух.
На столе лежала газета, купленная у киоска. Фабер развернул её. Вторую полосу занимал указ о «защите германской крови и германской чести». Предварительный проект. Он знал каждую его строчку. Значит, уже скоро.
Он читал, и пальцы сами сжимали газету всё сильнее, мня грубую бумагу. Потом он отложил её, встал, подошёл к зеркалу над умывальником.
В потрескавшемся стекле на него смотрел бледный мужчина в чужой одежде. Он поднял руку, медленно провёл пальцами по щеке. Отражение повторило движение.
– Иоганн Фабер, – тихо сказал он стеклу. – Историк.
Он повернулся, его взгляд упал на газету, на лицо Гитлера. Потом на пустую тарелку, на жалкую булку. На стене висела дешёвая репродукция – альпийский пейзаж. Идиллия.
Фабер снова подошел к окну и встал так, чтобы штора его прикрывала. Он так и простоял у окна до самых сумерек, разглядывая улицу, жителей, прохожих, лавочников, что пили в пивной напротив и приветствовали кружками колонны штурмовиков.
Когда стемнело, он спустился вниз и отдал хозяйке три марки пятьдесят. Та молча взяла деньги, поставила в тетради галочку.
– Завтра будет тише, – буркнула она, смягчаясь. – Этих из пятого номера выселили.
Она сказала это без сочувствия, как констатацию погоды.
– Что они сделали? – спросил Фабер, и сам удивился ровности своего тона.
Женщина пожала плечами.
– Кто их знает. Документы проверили – не сошлось что-то. Не по-арийски. В новое время чистоту надо блюсти. Вы-то свои документы в порядке держите?
– Безупречно, – сказал Фабер.
Он снова поднялся к себе, зажёг керосиновую лампу, что увидел в углу на полке, поставил на стол. Свет заплясал по стенам, удлиняя тени. Из кармана он достал несколько монет, оставшихся от сдачи, с пяти марок, положил их в ряд. Орлы. Свастики.
Потом взял газету, что купил днем, развернул, начал внимательно изучать. На последней странице в углу, он нашёл маленькое объявление:
«Общество по изучению наследия предков приглашает к сотрудничеству ученых-патриотов (историков, филологов, археологов, этнографов), глубоко заинтересованных в изучении праистории индогерманского духа, символики дохристианских культов и наследия северо-атлантической прародины.
Требуются специалисты для работы с древними рукописями, проведения полевых изысканий по народным обычаям и анализа сакральной символики. Особый интерес представляют кандидаты, владеющие древними языками и знакомые с методологией сравнительного религиоведения.
Заявления с указанием научных трудов и расовой принадлежности направлять в бюро Общества по адресу: Берлин, Дармштеттерштрассе, 2–4.
Председатель: д-р Герман Вирт.»
Доктор Герман Вирт. Как много в этих трех словах для тех, кто знаком с историей. Вирта можно считать отцом-основателем Аненербе, которое появится летом 1935 года – Общество изучения арийского наследия с адресом Берлин, Принц-Альбрехт-штрассе, 8.
Принц-Альбрехт-штрассе, 8 (с 1933 года) был одним из самых зловещих адресов в мире – штаб-квартира гестапо (Тайной государственной полиции) и главное управление СС. Аненербе – «общество по изучению наследия предков», псевдонаучный институт, формально находилось в одном здании с машиной террора. Ему показалось, что это идеально отражает суть нацизма: смесь безумной «науки», мистики и абсолютного насилия под одной крышей.
Макс, долго смотрел на это объявление. Потом сложил газету так, чтобы объявление оказалось сверху. Положил рядом с монетами. Снова достал паспорт из кармана, открыл. Иоганн Фабер. Историк….
За окном Берлин 1934 года погружался в тревожный, нищенский сон. А в комнате под номером четыре горел слабый огонёк.
Макс. Нет, теперь Иоганн Фабер сидел за столом, глядя в пустоту перед собой, крутил в руках паспорт, и вспоминал, думал, анализировал. Мысли не могли успокоиться, план не складывался. Он погасил лампу. Встал у окна и смотрел из темноты комнаты на улицу, размышляя.
В темноте ещё долго виднелся его слабый силуэт у окна, стоящий неподвижно, уставившись в темноту, за которым ждало его новое прошлое. И будущее, которое теперь предстояло переписать.
– Хорошо, – его голос прозвучал в тишине комнаты чётко, почти деловито. – Историю не изучают. Её пишут.
Глава 4. «Окно Овертона»
19 сентября 1934 г., Берлин.
Ночь была длинной и тревожной. Фабер ворочался на жесткой кровати. Он проваливался в короткий, тяжелый сон, и сразу же просыпался от звуков: гудка автомобиля на улице, крика пьяного, скрипа половиц в коридоре. Ему снились лица из проектора, но они смешивались с лицами прохожих, которых он видел днем.
Когда за окном чуть посветлело, он окончательно открыл глаза. Голова была тяжелой, во рту стоял горький привкус. Все тело ломило, будто после долгой дороги.
Он встал, потянулся. В комнате было холодно. Он подошел к умывальнику в углу, повернул кран. Вода вытекла ржавой струей, потом побелела и стала ледяной. Он плеснул ее в лицо, резко вдохнул. Холод обжег кожу, но ясности не принес.
Фабер посмотрелся в зеркало.
В тусклом утреннем свете из окна он увидел свое отражение. Бледное лицо. Темные круги под глазами. Щетина, серая будто от пыли, усталость. В глазах – пустота и какая-то растерянная настороженность. Он смотрел на этого человека и не узнавал себя. Тот, кем он был вчера, казался чужим, почти нереальным. Как персонаж из плохо запомнившегося сна. На полочке над умывальником лежал бритвенный станок, кусок засохшего мыла, помазок. Он намылил лицо, взял бритву. Движения были механическими. Лезвие скользило по коже, снимая серую щетину. Под ней проступало чистое, бледное лицо. Но отражение от этого не изменилось.
Мысли крутились медленно, туго, как заржавевшие шестеренки. «Я знаю, что будет. Я знаю даты, имена, события. Но я знаю это… уже после. После того, как все кончилось. После того, как все было переписано, объяснено, расставлено по полочкам».
Он сполоснул бритву, вытер лицо жестким полотенцем.
«Что я знаю о сегодняшнем дне? О том, что думают эти люди на улице? Что они читали вчера? Во что они верили позавчера? Какие слова они слышали по радио на прошлой неделе?»
Отражение смотрело на него тем же пустым взглядом. Он повернулся от умывальника, его взгляд упал на лежавшую на столе вчерашнюю газету. Жирный шрифт, знакомое лицо.
«Мне нужны не выводы. Мне нужны факты. Сырые. Те, что еще не стали историей. Те, из которых эту историю делают».
Он быстро оделся в тот же пиджак, пахнущий нафталином. Похлопал по карманам, проверяя на месте ли документы, кошелек с деньгами. Перед тем как выйти, он еще раз посмотрел на комнату: узкую кровать, тяжелый шкаф, пустую тарелку. Это было не его место. Но сейчас оно было единственной точкой опоры.
В коридоре он столкнулся с хозяйкой. Она несла ведро с водой.
– Раненько, – бросила она, оглядев его. – На работу?
– Да, на работу, – не глядя на женщину ответил Фабер, проходя мимо. «Теперь всё вокруг стало моей работой» – продолжил он в мыслях.
Она фыркнула ему вслед, но ничего не сказала.
Фабер вышел из пансиона рано. Над улицей висел мокрый, серый туман. Воздух на улице был холодным и влажным. Осенние сумерки еще не рассеялись, казалось, что весь мир окрашен в серый цвет, в окнах горели тусклые, желтые огни ламп. Где-то вдалеке снова заиграла бодрая маршевая музыка из репродуктора. Фабер шёл, опустив голову. Его пиджак плохо грел.
Он свернул на Унтер-ден-Линден, направляясь к зданию Staatsbibliothek zu Berlin (Государственной библиотека Берлина).
Библиотека на Унтер-ден-Линден массивное здание в стиле неоклассицизма, была в прошлом, будет стоять и в будущем, и в ещё более отдалённые времена. Он зашагал быстрее, присоединившись к потоку людей, спешивших по своим делам. Его шаги по брусчатке отдавались в такт шагам других. Но мысли его были отделены от этой толпы. Они были сосредоточены на одной простой цели – «нужна информация. Не та, что он получал в будущем, тщательно заретушированная после победы над фашизмом, а настоящая. Та, что происходит сейчас и происходило совсем не давно». Ему нужно было прочитать то, что еще не стало исправленным учебником.
Его взгляд скользнул по фасадам, по вывескам. На одном из зданий он увидел недавно повешенную табличку. Она была выведена причудливым, угловатым шрифтом, который он хорошо знал по архивным документам – готическим шрифтом Fraktur. Слова на вывеске «Buch– und Schreibwaren» («Книги и канцелярские товары») казалось вырубленным из черного дерева. Он остановился у витрины книжного магазина.
Остановившись, Фабер вспомнил. Январь 1934 года. Декрет. «Единственный истинно немецкий шрифт». Он вспомнил, как его коллеги из будущего с иронией писали о будущих декретах, которые объявят этот готический шрифт единственно верным, а привычную антикву – «еврейской». Теперь он видел, как начинается этот процесс. Всюду будет этот средневековый курсив – в газетах, в учебниках, на вывесках.
«Бедные дети, – мелькнула у него мысль, холодная и отстраненная. – Теперь им придется мучиться с этой новой каллиграфией вместо нормального письма».
Мысль тут же сменилась другой, практической. Он шел в библиотеку, где придется что-то конспектировать, а конспектировать ему было не на чем и нечем. У него не было ни блокнота, ни карандаша. Эта маленькая бытовая необходимость вдруг стала очевидной и насущной.
Стекло магазина было грязным. На полках внутри лежали аккуратные стопки одной книги. На каждой обложке было одно и то же название: «Mein Kampf». Рядом лежали тонкие брошюры. На них были картинки: сильные мужчины, свастики, строгие лица. Над витриной висел большой плакат. На плакате был изображён человек. У него была прядь волос на лбу и маленькие усы. Он смотрел куда-то вдаль. Его взгляд был твёрдым.
За стеклом, в глубине, виднелась стойка с канцелярией. Дверь магазина звякнула колокольчиком. Внутри пахло свежей типографской краской и пылью.
– Вам что? – спросил продавец, не глядя. Он вышел к покупателю из-за серой шторы, отгораживавшей заднюю комнату.
Фабер подошел к стойке. Там лежали ручки, перья, деревянные пеналы, стопки плотной бумаги и тетради в крапленых обложках.
– Тетрадь потолще, – сказал Фабер. – И карандаш. Простой.
Продавец обернулся, оглядел его с головы до ног. Взгляд задержался на поношенном, но чистом пиджаке.
– Для записей? – уточнил он, уже доставая с полки пачку линованных листов. – Карандаш… – Он помедлил, потер подбородок. – Карандаш? Для черновых заметок сгодится, конечно. Но для серьёзных записей, для документа – только перо. Карандаш стирается, грязнится. Вам, если для деловых записей, лучше перо. Выглядит солиднее. Берете блокнот, перо, чернильницу-непроливайку – и вы человек с положением. Особенно если работу ищете.
Он протянул Фаберу деревянную ручку со стальным пером. Предмет был тяжеловатым, холодным на ощупь.
– С пером ловчее, – добавил продавец, следя за его реакцией. – И исправить можно. А карандаш стирается, смазывается. Ненадежно.
Фабер повертел ручку в пальцах. Ему, человеку эпохи шариковых ручек, а потом и клавиатур компьютеров, мысль о чернилах, о кляксах, о необходимости носить с собой чернильницу казалась неудобной.
– Нет, – сказал он твердо, кладя перо обратно на прилавок. – Карандаш. И бумагу. Обычную, без линеек.
Продавец нахмурился, разочарованно хмыкнул.
– Как знаете, – пробормотал он, доставая с нижней полки деревянный карандаш и пачку дешевой, сероватой писчей бумаги. – Ваши деньги. Сорок пфеннигов.
Фабер отсчитал монеты. Продавец взял их, не глядя.
– Успехов, – бросил он уже без всякой теплоты, поворачиваясь спиной. – Только с карандашом-то… солидности не добавит.
Фабер вышел на улицу, сунул тетрадь под ремень брюк, а карандаш во внутренний карман пиджака. Твердый грифель уперся ему в ребра через ткань. Это был правильный выбор. Перо требовало чернил, уверенности, неизменности написанного.
В Берлинской публичной библиотеке на Унтер-ден-Линден внутри стоял тихий, пыльный холод. Дежурный, пожилой человек в потертом пиджаке, поднял на него глаза.
– Чем могу помочь?
– Мне нужны подшивки газет с 1920 года для изучения… развития научной мысли в Германии. Особенно в области биологии и антропологии.
Библиотекарь медленно положил газету, которую читал.
– Десять лет? Это большой объем. Есть конкретная тема?
Фабер задумался на секунду.
– Общественная жизнь. Дискуссии в прессе. Научные… новости.
– Научные, – библиотекарь безразлично повторил, вставая. – Читальный зал на втором этаже. Подшивки выдаются под залог. Удостоверение личности есть?
Фабер кивнул, достал паспорт. Библиотекарь тщательно сверил фотографию, проверил штамп о регистрации (Meldebescheinigung), затем пристально – на самого Фабера, прежде чем записать имя.
– Вам для чего эти материалы? – продолжал допрос библиотекарь, – простой регистрации не достаточно.
– Я вольнослушатель в Университете, интересуюсь историей науки.
Библиотекарь скептически потеребил свой ус, задумчиво и с подозрением разглядывая Фабера с ног до головы и, наконец решившись, сказал – Место у окна свободно. Не шумите. И не пачкайте. Бумага ветхая.
Читальный зал был почти пуст. За другим столом сидел студент, что-то лихорадочно конспектирующий. Фабер сел. Вскоре библиотекарь принес первую стопку: «Völkischer Beobachter» за 1925–1926 годы. Бумага была желтоватой, пахла плесенью.
Он начал листать. Передовицы о политических боях, о уличных столкновениях. Он переходил к менее заметным заметкам. В разделе с научными заметками за март 1926 года его взгляд зацепился за заголовок: «Наследственность и будущее нации». Он придвинул газету ближе.
Автор, некий доктор Гросс, писал сухим, наукообразным языком: «…принципы селекции, столь успешно применяемые в животноводстве, должны быть осмыслены и для человеческого общества… Необходима система учета наследственных болезней… Общественная гигиена будущего должна включать в себя контроль над воспроизводством неполноценных элементов…»
Фабер перевернул страницу. Через несколько месяцев, в той же газете, уже более крупная статья: «Евгеника – путь к оздоровлению расы». Тон был увереннее. Цитировались британские и американские ученые. Упоминался «Закон о стерилизации», принятый в одном из штатов Америки.
Он отложил «Фёлькишер Беобахтер», попросил другие издания: либеральные газеты конца двадцатых. Библиотекарь принес «Берлинер Тагеблатт».
Здесь тон был иным, насмешливым. В 1928 году журналист иронизировал: «Нашлись пророки, желающие лечить общество, как породистых собак. Их теории, к счастью, остаются достоянием маргинальных кружков».
Но уже в 1929 году, в той же газете, появилась серьезная полемическая статья. Один профессор медицины спорил с другим. Вопрос был не «нужна ли евгеника», а «какой именно она должна быть». Дискуссия. Границы спора смещались.
Фабер листал быстрее, его пальцы оставляли серые следы на пожелтевшей бумаге. 1930 год. Кризис. Заголовки кричали о нищете, безработице. И тут, среди репортажей о голодных маршах, он нашел маленькую заметку в «Фёлькишер Беобахтер»: «Общество расовой гигиены открывает новую секцию в Берлине. Всех заинтересованных в чистоте немецкой крови приглашают на лекцию».
Он откинулся на стуле. В зале было тихо. Студент за соседним столом зашелестел страницами. Фабер закрыл глаза на мгновение, потом снова открыл. Он попросил у библиотекаря не газеты, а научные и околонаучные журналы конца двадцатых.
Ему принесли «Archiv für Rassen– und Gesellschaftsbiologie» (Архив расологии и социальной биологии). Он открыл наугад. Сухие таблицы, измерения черепов, графики. Затем его взгляд упал на брошюру, вложенную между журналов. Брошюра называлась: «Нордическая душа: призыв к пробуждению». На обложке был стилизованный орнамент, похожий на свастику, но более сложный.
Он пролистал брошюру. Мистический бред о крови, о памяти предков, о затерянной Арктике. И в самом конце, в сноске, ссылка: «Заинтересованным в глубинных истоках рекомендуем труд Г. Вирта «Происхождение человечества». Г. Вирт.
Он аккуратно сложил журналы, поднялся и подошел к библиотекарю. Тот дремал, положив голову на руки.
– Извините, – тихо сказал Фабер. Библиотекарь вздрогнул.
– Что еще?
– У вас есть книга «Der Aufgang der Menschheit» работы некоего… Вирта? Герман Вирт?
Старик нахмурился, потер переносицу.
– Вирт… Вирт… Кажется, был такой. Мистик, оккультист. Маргинал. Думаю, в отделе философии что-то есть. Но это не научный труд, предупреждаю.








