412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Салават Булякаров » Мой фюрер, вы — шудра (СИ) » Текст книги (страница 1)
Мой фюрер, вы — шудра (СИ)
  • Текст добавлен: 9 февраля 2026, 14:30

Текст книги "Мой фюрер, вы — шудра (СИ)"


Автор книги: Салават Булякаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Салават Булякаров
Мой фюрер, вы – шудра

Глава 1. Гид Фабер: Тени былого величия

Макс Фабер зажмурился, но черно-белые лица не исчезали. Они плясали у него под веками. Истеричные, восторженные. А потом сквозь шум проектора пробился первый звук.

Тихий, далекий.

– Зиг…

Фабер резко открыл глаза. В комнате никого не было. Только пыль танцевала в луче проектора.

– …Хайль! – донеслось уже четче, будто из-за стены.

Он с силой потерел лицо ладонями. «Нервы, – сказал он себе. – Просто нервы. Надо выйти на воздух».

Через час он уже стоял перед Рейхстагом, подняв зеленый зонт над головой собравшейся группы туристов. Мужчина в тёмно-синей ветровке был худым, чуть сутулым, с усталым взглядом из-под очков в тонкой оправе. На вид ему можно было дать лет сорок. Но взгляд – старше. Выцветший. Волосы, когда-то тёмные, были густо испещрены сединой у висков, словно мысли буквально выедали из него цвет.

– Добро пожаловать в тур «Тени истории», – его голос был ровным, без эмоций, как зачитанный протокол. – За три часа пройдем около пяти километров. От символа современной Германии к призракам её прошлого. Пожалуйста, следите за зонтом.

Он указал зонтом на стеклянный купол.

– Стекло и сталь. Работа Нормана Фостера, 1999 год. Символ прозрачности власти после объединения. – В его голосе прозвучала чуть слышная, горькая нота. – Теперь сюда водят экскурсии на хинди и путунхуа. Иногда кажется, что настоящих берлинцев здесь меньше, чем туристов из Азии.

Он сделал паузу, дав группе осмотреться.

– Но само здание – наша старая боль. Здесь в 1933 году горел Рейхстаг. Что дало нацистам повод для чрезвычайных полномочий. А в 1945-м советские солдатики оставляли на стенах надписи. Граффити, которые мы сохранили. Немцы до сих пор спорят – убирать их как память о враге или оставить как свидетельство. Если подняться внутрь – видно, как работают те, кто сидит внизу. Прозрачность вместо тайн.

Потом он повёл их к Бранденбургским воротам. Речь лилась отрепетированным, безжизненным монологом.

– Квадрига наверху – копия. Наполеон увез оригинал в Париж в 1806-м. После разгрома прусской армии. Вернули в 1814-м. Для нас это не просто трофей. Это символ унижения и последующего возрождения. Во время войны она была полностью уничтожена.

Он обвел взглядом площадь, где толпились люди с селфи-палками.

– В конце 1950-х её восстановили по сохранившимся эскизам, но из-за возведения Берлинской стены в 1961 году она оказалась в пограничной зоне. За колючей проволокой, разделяя нацию. Когда их открыли вновь в 1989-м, люди плакали.

– Можете сделать селфи. Отсюда наиболее выигрышные виды. – Его взгляд скользнул по разноязычной толпе, и в нём мелькнула тень презрения. – Раньше здесь маршировали. Пусть и по темным причинам. Но это было наше. Немецкое. А теперь… мировой базар. Фотографируйтесь. У вас есть несколько минут.

Он замолк. Его взгляд словно устремлялся сквозь время, туда, где прусские солдаты хоронили своих павших.

Он повел группу дальше, к мемориалу. Голос вновь стал безразличным.

– Мемориал памяти убитых евреев Европы. 2711 бетонных стел. Мы десятилетиями спорили. Достойны ли мы, немцы, такого памятника в центре столицы. Не слишком ли абстрактно? Не кощунственно ли детям бегать между этих плит? Но он стоит. И это наш долг – помнить. Тишина, пожалуйста.

Он остановился у входа, дав группе время, достал бутылку с водой, отпил. Взгляд его скользнул по серым плитам, но не задержался, будто обжигаясь.

– Вернемся на Унтер-ден-Линден.

Он кивнул направо.

– Справа – посольство РФ. До 1918 года – посольство Российской империи. Немцы смотрят на него порой с тревогой. История, увы, иногда возвращается. – «А мы, немцы, всё пытаемся каяться и каяться, пока другие пишут историю заново», – промелькнуло у него в голове.

Он повёл группу дальше. Зонтик плыл над головами, как знамя уставшего полка.

– Дальше – Берлинская государственная опера. Основана Фридрихом Великим. Её бомбили. Восстанавливали. Она пережила всех кайзеров и вождей. Для многих берлинцев это символ того, что культура переживает политику. Но билеты дороги. Простой немец ходит сюда редко.

– Слева – Немецкий исторический музей. Здание бывшего арсенала, 1706 год. Для нас это место памяти о двух диктатурах. При нацистах здесь была выставка «Вечный рейх». При ГДР – Музей немецкой истории, где прославляли социализм. Сейчас пытаемся показать всю нашу сложную историю. Без прикрас. Это трудно.

Он перевел группу на Музейный остров.

– Слева Пергамский музей. Строился с 1910 по 1930 год. Эти колоссы – Пергамский алтарь, ворота Иштар – привезены сюда в эпоху, когда немецкая археология была лучшей в мире. Сегодня смотрим на них с гордостью, но и с вопросом: не трофеи ли это колониальной эпохи? Греция требует назад фриз Пергамского алтаря. Споры не утихают.

Путь лежал к стройплощадке, уже успевшей превратиться в новый дворец.

– Справа Берлинский дворец. Резиденция королей. Снесён правительством ГДР в 1950-м. Как символ прусского милитаризма. Для восточных немцев – победа над старым режимом. Для западных – варварство. Сейчас построили копию – «Гумбольдт-форум». И снова спорим: зачем возрождать призраков прошлого? Может, лучше было оставить парк?

Он усмехнулся про себя.

– Стоимость – более миллиарда евро. Каждый немец знает эту цифру. И имеет о ней мнение. – «Миллиард, чтобы построить призрак, – с горькой иронией подумал он. – Мы умеем тратить деньги на памятники прошлому, но разучились создавать великое в настоящем».

Когда группа вернулась, он кивнул.

– Теперь воспользуемся автобусом. За 15 минут он довезёт нас от сердца города к его недавнему шраму.

По дороге он молчал. Глядел в окно на мелькавшие неоновые вывески. Выйдя у Остбанхофа, повёл группу к остаткам стены.

– Галерея East Side. Её длина – 1316 метров, самая длинная в мире художественная галерея под открытым небом. 106 картин, 118 художников из 21 страны. Кто-то из восточных немцев ностальгирует по той жизни. Кто-то проклинает. Западные до сих пор платят «налог солидарности» на восстановление Востока. Эта Стена до сих пор в наших головах.

Он опустил зонтик.

– На этом экскурсия завершена. Спасибо.

Раздав визитки, он пошёл прочь. Шёл сутулясь, и его силуэт быстро терялся в вечерней толпе. Возле вокзала его окликнули на ломаном немецком, спрашивая дорогу. Он, не глядя, махнул рукой и ускорил шаг.

«Великая Германия, – с горьким уколом пронеслось в голове. – Страна поэтов и мыслителей. Теперь её главный экспорт – чувство вины. А главное население – те, кто приезжает эту вину эксплуатировать. Мы так боимся своего прошлого, что у нас не осталось будущего».

Он зашагал быстрее, вжимаясь в темноту переулков.

«Мы построили идеальное, удобное, толерантное общество на руинах своей идентичности. И самое ужасное, что я, копаясь в прошлом, понимаю – та сила, та воля, что двигала этой нацией, была чудовищна. Но она была. А теперь… тишина. Тишина склепов. И бесконечные толпы, для которых Бисмарк и Гёте – просто странные слова на вывесках».

Фабер захлопнул дверь квартиры. Бросил ключи в металлическую чашу на тумбе. Звон отозвался в пустоте. Он не включал свет. Прошёл в гостиную, ощупью найдя знакомый путь между стульями и книжными стопками.

Подошёл к окну. Берлин внизу не спал, но и не жил – тлел. Жёлтые огни фонарей выхватывали из мрака разбросанный мусор, блестящие следы от пива на асфальте, скомканные спальные мешки в дверных проемах. Двое мужчин в грязных куртках копошились у перевернутого мусорного бака. Где-то вдали кричали на непонятном языке. Туристы с рюкзаками, шатаясь, искали свой хостел.

Фабер прислонился лбом к холодному стеклу. Его отражение – бледное, размытое – наложилось на картину упадка.

«От железа и крови… до этого». Мысль обожгла изнутри. «От Вильгельма… От Бисмарка, строившего империю, которую уважали, которой боялись… Чьи памятники теперь стоят слепые. И смотрят на… на что? На этих оборванцев? На этих идиотов с селфи-палками, тыкающих в историю, как в зоопарке?»

Он закрыл глаза. Но образы не ушли. Не солдаты в касках, не руины – это было понятно. Это была логика войны. Его преследовало другое. Лицо. Истеричное, с прядью волос на лбу. Искаженное гримасой речи. Гипнотическое.

«Как?» – вопрос бился в висках, как мотылек о стекло. «Как один безумец смог завести всю нацию, как дешевый часовой механизм? Не армию – всю страну. Ученых, инженеров, домохозяек, учителей. Всех. Радостно. С песнями».

«Мы были нацией поэтов и мыслителей. А стали нацией палачей. И всё из-за него. Из-за этой… ошибки. Случайного сбоя в разуме целого народа».

Внизу засигналила машина. Кто-то крикнул проклятие. Фабер открыл глаза. Дыхание запеклось на стекле мутным пятном.

«И теперь мы… что?» Он смотрел на бродяг, деливших найденную корку хлеба. «Мы каемся. Мы открыли двери всем, чтобы доказать… что? Что мы не они? Что мы исправились? Мы замаливаем грех, которого сами не помним. И наше покаяние съедает нас самих. Наше прошлое отравляет настоящее».

Он отшатнулся от окна. От своего отражения. В квартире было тихо, пусто и идеально чисто. Как склеп.

«Мы вычистили свои дома, – подумал он, – но не смогли вычистить свою историю. И теперь она просачивается отовсюду. Как эта грязь за окном. Как этот хаос. Мы дошли от величия… до этого. И самый ужас в том, что я не знаю, что было страшнее – та гипнотическая сила тогда или эта… беспомощность сейчас».

Фабер отшатнулся от окна, словно стекло обожгло ему лоб. Повернулся спиной к ночному городу. Двинулся вглубь квартиры, и его силуэт растворился в пространстве, заваленном стопками книг.

Опустился в кожаное кресло перед массивным столом. Кресло с привычным вздохом амортизаторов приняло его вес. Рука потянулась к нижнему ящику, выдвинув его со скрипом.

Оттуда он извлёк тяжелую бутылку с темно-золотистой жидкостью. Массивный граненый стакан. Налил – ровно, методично. Золотистая влага заполнила стакан, поймав отсвет с улицы. Первый глоток был обжигающим и горьким. Он не поморщился. Лишь глубже вжался в кресло.

Другой рукой включил старый проектор. Аппарат застрекотал, зашумел вентилятором. Ослепительный луч разрезал пыльную тьму комнаты. На белой стене дрогнуло черно-белое изображение.

Крупный план. Лицо. Женское. Запрокинутое, рот полуоткрыт в крике. Но это не крик ужаса – экстаз. Глаза широко раскрыты. Смотрят куда-то вверх, за кадр. Со слепым, животным обожанием.

Он вглядывался в эти пиксели. В зернистую тень. Пытался разглядеть не человека, а механизм. Как это работает? Как мыслящий индивид превращается в частицу ликующей массы?

Кадр сменился. Другой ракурс. Море поднятых рук. Не в приветствии – в судорожном порыве. Лес рук. И снова лица – не солдат. Обычных людей. Бюргеров, женщин в платьях. На всех – один и тот же гипнотический восторг. Одна и та же пустота в глазах.

Он изучал не историю. А патологию. Тот вирус безумия, что передавался через взгляд. Через интонацию. Через ритм.

Сделал еще один глоток. Алкоголь уже не горел. Лишь разливал внутри ровное, тяжелое тепло. Его собственное отражение слабо виднелось в темном экране монитора, накладываясь на кадры ликования.

Он искал в этих лицах ответ. Ключ к той чудовищной силе. Силе, что могла заставить целый народ радостно маршировать в пропасть.

Проектор шумел. Выбрасывал в комнату призраков. Он сидел неподвижно. Вглядывался в искаженные восторгом лица. Искал корень той болезни, что отравила его настоящее.

Фабер впился взглядом в искаженное экстазом лицо на стене. Пальцы судорожно сжали пульт. Перематывал назад. Снова и снова. Поднося стакан к губам механическим движением.

Искал трещину. Момент сомнения. Проблеск разума в этом море слепого поклонения. Но находил только одно и то же – единый, гипнотический порыв.

– Почему? – его голос прозвучал хрипло и громко в тишине комнаты. – Экономика? Унижение? Нет… Слишком просто.

Он вскочил с кресла. Задел стопку книг, которые с глухим стуком упали на пол.

– Это был вирус, – прошептал он, глядя на дрожащее изображение. – Инфекция. Поразившая не тела, а сознание. Зараза, передававшаяся через взгляд. Через ритм маршей…

Его научный подход рассыпался в прах. Годы систематизации – перед иррациональной стихией. Он не мог вскрыть этот феномен, как чертеж. Разложить на причины и следствия. Эта сила лежала за гранью логики. В области темного гипноза.

Его собственная одержимость предстала перед ним такой же болезнью. Таким же заражением. Только обращенным внутрь. Он не изучал безумие – он впитывал его. День за днем. Пока оно не стало его единственной реальностью.

С резким, отчаянным жестом он швырнул пульт в стену. Пластик треснул. Батарейки выкатились, закатились под стол. Изображение замерло. Застывшая маска восторга навсегда впечаталась в комнату.

В этот момент зазвонил телефон. Резкий, настойчивый трезвон врезался в тишину. Фабер вздрогнул. Оторвался от призрака на стене. Смотрел на мигающий экран. Не решаясь ответить.

Трубка оказалась в его руке сама собой.

– Йо, Фабер! – бодрый голос коллеги Маркуса. – Сидишь, на стены, как обычно, пялишься? Бросай свои пыльные фолианты! Пошли в «Цум шлюсселю». Новое пиво привезли, отменное!

Голос Маркуса был простым. Невероятно далеким от того мира, в котором только что существовал Фабер. Он говорил о пиве. О футболе. О симпатичной официантке. Каждое слово било по нервам. Как молоток по стеклу.

– Я… не могу, – голос Фабера прозвучал чужим, плоским. – Работа.

– Какую работу? Уже десять вечера! Живи немного, старик! Мир не крутится вокруг твоих архивов.

Мир. Тот простой, понятный мир Маркуса. Состоящий из пива и футбола. Показался Фаберу картонной декорацией. Лишенной объема и смысла. Плоской, как открытка.

– В другой раз, – монотонно произнес он. Положил трубку, не дослушав.

Звонок оборвался. Тишина снова сгустилась. Но теперь она была иной – тяжелой и осознанной. Он остался один на один с застывшим ликом. С разбитым пультом. С холодным осознанием, что пропасть между ним и «нормальным» миром стала непроходимой.

Фабер медленно опустил телефон. Гулкая тишина снова поглотила комнату. Стала лишь громче после нелепого вторжения того, другого мира.

Взгляд скользнул по осколкам пульта. Снова уставился в стену. Проектор, оставшийся включенным, выхватывал из тьмы черно-белое лицо. Но теперь это был не восторженный зритель. А сам Демиург хаоса. Худой. С прядью на лбу. С полоской усов под носом, узнаваемых во всем мире. С горящими фанатичным огнем глазами.

Он не видел политика. Полководца. Тирана. Он видел механизм. Ключевую шестеренку. Ту самую, что сдвинулась с места с оглушительным скрежетом. И повлекла за собой всю адскую машину.

«Убить бы его». – пронеслось в сознании, четко и ясно.

«А смысл? – тут же появился контраргумент. – Не он, так другой будет. Времена были тяжелые, люди готовы были пойти за любым, кто даст идею».

Ноги сами подкосились. Он тяжело рухнул в кресло. Голова откинулась на спинку. Взгляд уставился в потолок, где плясали пыльные тени от проектора. Рука бессильно свесилась. Пальцы почти касались пола. Полупустой стакан с остатками виски он поставил на стопку книг. Коричневые переплеты сливались в темноте. Только золотистые буквы названия на верхней – «Борьба с большевизмом» – тускло отсвечивали в луче.

Веки сомкнулись сами. Тяжелые, как свинцовые ставни. Это был не сон. А отключение. Побег нервной системы от непосильной нагрузки. От вируса, который он так и не смог изгнать из сознания.

В комнате, залитой призрачным светом хроники, воцарился ровный, тяжелый звук его дыхания.

Тишина комнаты начала заполняться гулом. Сначала далеким. Как шум моря в раковине. Он нарастал. Просачивался сквозь сон. Невнятный ропот тысяч голосов. Фабер ворочался в кресле. Пальцы судорожно вцепились в подлокотники.

Гул уплотнялся. Отдельные крики сливались в общий ритм. Как капли, собирающиеся в поток.

И вот из хаоса вырвалось первое, хриплое:

– Зиг…

За ним – второй голос. Третий. Десятки. Тысячи:

– …Хайль!

Еще удар:

– Зиг…

И ответный грохот. Уже не голосов, а целого народа:

– …Хайль!

Ритм ускорялся. Становился механическим. Нечеловеческим. Это уже не были крики – это была вибрация. Исходившая из стен. Из пола. Наполнявшая кости.

– Зиг…

– …Хайль!

– Зиг… – …Хайль!

– Зиг… – …Хайль! – Зиг… – …Хайль!

Фабер почувствовал, как его сердце начало биться в такт. Гулкий удар в груди – «Зиг». Выдох, выталкивающий душу, – «Хайль».

Он слышал, как нарастающий гул толпы сливался в чудовищный ритм: «Зиг…» – «Хайль!». От этого звука стыла кровь, и он понял, как рождается ад. Он пытался отшатнуться. Зажать уши. Но звук был внутри. Он пульсировал в висках. Стучал в сосудах.

Весь мир свелся к этому ритму. Всепоглощающему. Гипнотическому. Не оставляющему места для мысли.

– Хва-а-а-а-а-ти-т, – его голос прозвучал хрипло и тихо в пустоте. – Хватит.

Фабер сжал кулаки. Ногти впились в ладони до боли.

«Один шанс, – прошептал он, глядя в горящие глаза на стене. – Мне нужен всего один шанс. Одна пуля. Чтобы всё это закончилось, не успев начаться».

Он сказал это вслух. Четко и ясно. И эти слова повисли в комнате, став заклинанием. Молитвой. Обещанием.

Только после этого его ноги подкосились, и он рухнул в кресло, в беспамятстве, которое уже было не сном, а шлюзом в иное время.

Глава 2. Пробуждение в кошмаре

18 Сентября 1934 г., Берлин.

Ритм продолжал биться. Зиг. Хайль. Зиг. Хайль. Он не был снаружи. Он пульсировал внутри черепа, совпадая с ударами сердца. Фабер попытался открыть глаза, но веки были свинцовыми. Ритм начал меняться. Теперь в него встроился мерный, дробный стук. Топот. Сотен подошв по твёрдому покрытию. Раз-два. Раз-два.

Die Fahne hoch! Die Reihen fest geschlossen.

Макс застонал и вжал голову в подушку. Не подушку. Во что-то жесткое, пахнущее пылью и дешевым мылом. Мелодия резала мозг. Голова раскалывалась, но это было второстепенно. Главным был пронизывающий, костный холод, въевшийся в каждый сустав.

A marschiert mit ruhig festem Schritt.

Он открыл глаза. Над ним была серая штукатурка, потрескавшаяся звездой. От угла ползла жирная трещина. В комнате стоял ледяной воздух, и дыхание вырывалось изо рта белым облачком. Фабер сбросил колючее шерстяное одеяло и сел, ощущая, как мир плывёт и раскачивается. Он спал одетый. Воротник сорочки жёстким валиком врезался в шею. Брюки, надетые поверх длинного нижнего белья, казались панцирем из ледяного вельвета. Ткань, отсыревшая снизу от вчерашней уличной слякоти, за ночь не высохла, а лишь закостенела, стягивая колени и голени холодными, негнущимися трубами. Носки на ногах были ледяными и влажными, словно он так и не снял их после лужи.

Прямо напротив кровати стоял стол. На нём – графин с водой, неполная бутылка шнапса, пустой стакан. На тарелке лежал кусок хлеба, уже тронутый задубевшей корочкой. Рядом со столом – стул, на спинке его висела одежда. Слева от кровати – окно, затянутое плёнкой конденсата. Висели старые темные шторы из дешового ситца. Справа, в углу, – фаянсовый умывальник с жёлтым подтёком. Над ним полочка со стаканом, куда были воткнуты зубная щётка и бритвенный станок, и маленькое старое зеркальце в потрескавшейся раме. У дальней стены громоздился тяжёлый дубовый шкаф, темный, как гроб.

Kam’raden, die Rotfront und Reaktion erschossen,

Песня гремела теперь прямо под окном. Голоса, молодые и хриплые, орали в унисон, выбивая ритм каблуками. подошел к окну. Пальцы нашли край пожелтевшей занавески из дешевого ситца. Он дёрнул.

Свет был грязно-серым. Улица внизу была заполнена коричневой массой. Колонна штурмовиков. Его взгляд, ещё мутный после сна, скользил по лицам. Они были разными, но орали и шагали как один. Еще не проснувшись до конца, сознание Макса, привыкшее анализировать, начало отмечать детали на автомате: это не парадный расчёт, форма потрёпанная, не все сапоги начищены, идут неровно, молодые. Красные повязки со свастикой на левых рукавах…. Он это изучал. Теперь это двигалось и орало под его окном.

Marschier’n im Geist in unser’n Reihen mit.

Впереди колонны молодой штурмовик, почти мальчик, нёс высоко древко с огромным флагом. Кроваво-красное полотнище со свастикой в белом круге хлопало на ветру, как парус на адской лодке. Дома по обе стороны улицы были увешаны такими же флагами. Свастика на балконах. Свастика на фонарных столбах. Свастика на растяжке над мостовой: «Германия, проснись!».

Он видел такое только на плёнках. Вживую цвета были грубыми, ядовитыми. Мелькнула мысль «...вероятно снимают исторический фильм…». По другому такое было запрещено. Он отпрянул от окна, чтобы не попасть в кадр. Прикрываясь занавеской, снова выглянул, шаря глазами по крышам, подъездам – ни камер, ни операторов, ни щитов с софитами. Только грязный фасад дома напротив и тусклое осеннее небо. В памяти всплыли обрывки ночного кошмара: ритм, лицо в проекторе…

Сердце забилось сухо и часто, где-то в горле. Он сделал несколько коротких вдохов. Потрогал лицо. Щетина. Кожа была его кожей, но под ней всё дрожало. Он посмотрел на руки. Те же самые руки. Но одежда была не его. Серая от давности помятая рубаха, такие же помятые брюки из тонкой шерсти, Но комната была чужой. Узкая, с дубовым шкафом и фаянсовым умывальником с жёлтым подтёком.

– Сон, – прошептал он, и голос его прозвучал хрипло и глухо. – Реконструкция. Кино.

Он ущипнул себя за тыльную сторону ладони, сильно, до боли. Кожа покраснела. Он не проснулся. Шум на улице не стих. Он снова подошёл к окну, украдкой, краем глаза.

Колонна прошла, но улица не опустела. По тротуару шли двое в длинных чёрных шинелях и фуражках с мёртвой головой. Эсэсовцы. Один из них остановил пожилого человека с тростью, что-то коротко, отрывисто сказал. Старик замер, потом медленно, с трудом, будто суставы скрипели, выпрямил спину и поднял руку вперёд.

– Хайль Гитлер, – можно было четко прочитать по губам.

Фабер отвернулся от окна, прислонился к стене, закрыл глаза, снова сделал глубокий вдох. Глубокий вдох не помог. Когда он открыл их, ничего не изменилось. Та же комната. Тот же холод. Его взгляд упал на пол. Возле кровати валялся смятый лист газеты. Он наклонился, поднял его. Бумага была грубая, шершавая, пахла дешёвой краской. Заголовок бил в глаза жирным готическим шрифтом: «ЕВРЕЙСКИЙ ЗАГОВОР РАСКРЫТ! ПРЕДАТЕЛИ СРЕДИ НАС!» Ниже: фотография Гитлера на трибуне, рука занесена в приветствии. Фабер отшвырнул газету, как обжегшись, и тут же, задохнувшись, поднял снова. Его пальцы дрожали, когда он разгладил лист. Взгляд прилип к углу – к дате. 17 сентября 1934 года.

Газета выпала у него из пальцев, шурша, как осенний лист. Поднял её, сложил, положил на стол. На спинке стула возле стола висел пиджак. Не его пиджак. Серая шерсть, покрой другой, старомодный. Он пошарил по карманам. Внутренний карман. Пальцы наткнулись на книжечки в твёрдом переплёте.

Первая – паспорт (Reisepass). Тёмно-синяя обложка, золотое тиснение: «Deutsches Reich». На пожелтевшей странице – его собственная фотография. Имя… Иоганн Фабер. Родился в Мюнхене. Семейное положение: холост. Никаких особых отметок. Вторая – трудовая книжка (Arbeitsbuch), уже потрёпанная. Там, в графе «Профессия», было каллиграфически выведено: «Историк, научный сотрудник». А ниже – штамп мюнхенского университета и дата увольнения: август 1934. Штамп о въезде в Берлин. Всё было правильно. И всё было чудовищно неправильно.

Он положил документы на стол, продолжил шарить по карманам. Нашел складной кожаный бумажник. А в его отделениях – хрустящие банкноты: несколько десяток, пара пятёрок, на дне, звенела мелочь. Рейхсмарки и пфенниги. На одной стороне – орёл, раскинувший крылья. На другой – свастика в дубовом венке. Он провёл большим пальцем по рельефу монеты. Металл был холодным и очень настоящим.

В дверь постучали. Три отрывистых, требовательных удара.

Фабер замер, сжав монеты в кулаке. Постучали снова, настойчивее.

– Герр Фабер? Вы там? – Женский голос, грубоватый, с берлинским акцентом.

Он решился на действие. Открыл.

На пороге стояла дородная женщина в цветном переднике. Щёки обвисли, глаза маленькие, оценивающие. В руке – тетрадь в клеёнчатом переплёте.

– Вы здесь, – сказала она, не улыбаясь. Ткнула коротким, грязным ногтем в страницу. – Я уже думала, что не достучусь, вы спите как убитый. Вы вчера пришли поздно, весь какой-то бледный… Вы должны внести плату за неделю. Три марки пятьдесят. Вы въехали в прошлый понедельник. А на дворе уже вторник…

Фабер молчал, глотая воздух. Его взгляд скользнул по коридору за её спиной. На стене висел календарь с огромной свастикой и датой: Сентябрь 1934. Число «18» было обведено жирным кружком. «Газета была вчерашней» мелькнула мысль.

– Ну? – женщина протянула ладонь. – У меня дела. Плата раз в неделю, это правило. В новое время порядок должен быть во всём. Вы же не из тех, кто против порядка?

В её голосе прозвучала лёгкая, но чёткая угроза.

– Я… конечно, нет, – наконец выдавил он. Голос звучал чужим. – Просто… голова. Я принесу.

– Сегодня вечером, герр Фабер. Не позже, – кивнула она, делая пометку в тетради. – Да, вот еще что, сегодня придут из жилкомиссии. Проверяют регистрацию. У вас всё в порядке? Паспорт, анкета?

– В… в порядке, – пробормотал он.

– То-то же. – Она бросила взгляд через его плечо в бедную комнату, высматривая что-то. – И не шумите. У меня порядочный пансион. Для порядочных немцев.

– Ordnung muss sein, (Порядок должен быть) – сказала она, уже разворачиваясь. И зашлёпала вниз по лестнице.

Фабер закрыл дверь, прислонился к ней лбом. Дерево было холодным и шершавым. Из-за двери доносились её шаги и голос, обращённый, видимо, к кухне:

– Марта! Эти жильцы – одна головная боль! То не заплатят, то бумаги не в порядке. Нет, прав герр Гитлер, в стране бардак потому, что некоторые не стремятся выполнять правила. Ну ничего, скоро только истинные арийцы останутся, вот увидишь!

Он медленно прошел обратно в комнату, опустился на стул у стола. На улице снова загремел марш, другой, но такой же бравурный, а через стену, из соседней комнаты, донёсся скрип радиоприёмника и шипящий голос диктора: «…фюрер сказал о несокрушимой воле немецкого народа к свободе и жизненному пространству…»

Фабер сидел какое-то время неподвижно, в ступоре, просто глядя на свои руки. Чистые, без мозолей, руки интеллектуала, а не рабочего. Руки, которые вчера листали оцифрованные архивы. А сегодня…

Вспомнились слова женщины «Вы вчера пришли поздно, весь какой-то бледный…»

Он поискал взглядом зеркало, он помнил, что оно было. Зеркало нашлось над умывальником, в углу, возле двери, маленькое, в потрескавшейся раме. В нём Макс увидел себя. Слегка бледного, в помятой сорочке, когда то бывшей белой, с тёмными кругами под глазами и сединой в тёмных волосах на висках. В глазах отражения была растерянность. Фабер медленно сжал кулаки, стараясь успокоиться, сосредоточиться.

Из репродуктора за стеной голос сменился бодрой военной музыкой. Где-то далеко, на другой улице, взвыла сирена, но не тревоги, а словно для сбора.

Он подошёл к окну. Посмотрел вниз, вдавливая лоб в холодное, слегка запотевшее стекло. Внизу, в грязновато-сером свете сентябрьского утра, жизнь нового дня шла своим чередом, словно по заведённому, безрадостному ритуалу.

По мокрому булыжнику, оставляя на нём чёрные влажные следы, шли редкие прохожие. Женщина в полинялом пальто с капюшоном тащила по блестящим камням пустую тележку для покупок, её плечи были сгорблены под невидимой тяжестью. Старик в котелке и коротком драповом пальто, от которого, казалось, несло нафталином и безнадёжностью, шаркал, уперев взгляд в землю у своих стоптанных башмаков. Взгляды всех были прикованы к брусчатке, к ближайшим трём шагам перед собой – чтобы не оступиться, не вляпаться в лужу, не встретиться глазами с тем, кого лучше не замечать.

С глухим рокотом простучал по мостовой грузовик Opel Blitz с деревянным кузовом. Из его выхлопной трубы вырывались клубы густого, сизого дыма, которые медленно таяли в сыром воздухе. На брезентовом тентовании кузова не было никаких опознавательных знаков, но это отнюдь не делало его менее зловещим.

Из двери пивной напротив, над которой висела вывеска «Zum Alten Fritz», с лязгом колокольчика вышли двое в коричневых рубашках. Вышли развалистой, уверенной походкой хозяев жизни. Один, покрупнее, в уставном коричневом кителе, но расстёгнутом поверх рубашки, закуривал папиросу, прикрыв ладонью от моросящей измороси. Второй, помоложе и тоньше, был лишь в рубашке и бриджах, и его пробирала дрожь, но он старался этого не показывать, напялив на голову кепку вместо фуражки. Они что-то говорили, и крупный хрипло рассмеялся, бросив взгляд на убегающую спину старика в котелке. Его смех, резкий и пустой, на секунду перекрыл шум города. Они не спешили, наслаждаясь своим правом не спешить. Пока они стояли, мимо них, почти прижимаясь к стене, проскользнула девчонка-служанка с бидоном. Она даже не взглянула в их сторону, лишь ускорила шаг.

Фабер отодвинулся от окна, оставив на стекле расплывчатый отпечаток своего лба.

Снаружи, под аккомпанемент нового марша, залаял репродуктор, вещая о славе и крови.

На столе лежала газета с лицом Гитлера. Фабер взял её, медленно, аккуратно разгладил скомканный лист. Он смотрел на фотографию, на искажённое ораторским криком лицо, на этот безумный, гипнотический взгляд.

– Хорошо, – тихо сказал он пустой комнате. – Ты здесь. И я здесь. Посмотрим, кто кого.

Он много раз хотел что то изменить. Много раз размышлял, чтобы он сделал, если бы он оказался здесь, в этот период. Он просил шанс. И он этот шанс получил. Шанс и свой приговор. Ошибаться нельзя. И единственное оружие против приговора – знание того, что будет дальше.

Его день только начинался. Первый день. Он здесь. Значит, это не сон. Это не случайность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю