355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Руслан Тотров » Любимые дети » Текст книги (страница 3)
Любимые дети
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:24

Текст книги "Любимые дети"


Автор книги: Руслан Тотров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

– По машинам! – командует Миклош, будто всю дивизию ведет за собой или полк по крайней мере.

Карабкаемся один за другим, оскальзываясь в негнущихся валенках, забираемся в кузов, задергиваем зеленый полог, усаживаемся на продольные скамейки, слышим, как хлопает дверца, – это Миклош занимает свое место в кабине, – как взвывает стартер, и машина трогается и, проехав немного, останавливается у высоких железных ворот возле КПП. Ворота повизгивают, открываясь, и сквозь визг этот доносится до меня знакомый голос дежурного:

– Коля, опоздавший тоже едет?

– Да, – отвечает Миклош, или Коля, как зовут его сослуживцы, – едет, а что?

– Я бы не допускал его к оружию. Он не в себе, по-моему. Может, алкоголик?

– Нет, – усмехается Миклош, – он не пьет. Он вообще такой.

Какой? Какой?

– Смотри, тебе виднее, но я бы поостерегся.

Мигают светофоры, красные, желтые, зеленые огоньки, но мы не видим их из-под тента, не видим дороги и не знаем, куда нас везут. Мы молчим, завороженные движением, свистом ветра, слепым стремлением вперед. Но вот уже город позади, и машина перестает спотыкаться на перекрестках и набирает ход. Нас потряхивает, колотит друг о друга, и мы оживляемся понемногу, устраиваемся поудобнее, и двое заводят разговор о перепелах, зайцах, кабанах и медведях, о различных способах их умерщвления, и мы привычно подшучиваем над ними, охотниками, пятеро против двоих, а машина мчится по шоссе, рассекая застывшее пространство, и все умолкают вдруг, ощущая в себе страстный позыв, неодолимое желание озвучить скорость песней. Из глоток вырываются коротенькие, спазматические вокализы; разноплеменное общество наше – четыре осетина, ингуш, армянин и русский – ощупью пробирается к единству, и, наконец, оно найдено: друзья-охотники запевают с отчаянной лихостью, и остальные подхватывают громоподобно:

 
А если что не так, не наше дело,
Как говорится, Родина велела.
Как славно быть ни в чем не виноватым,
Простым, как я, солдатом, солдатом…
 

Ревет мотор, ветер полощет тент над нашими головами, и мы сидим, тесно прижавшись друг к другу, и самозабвенно поем; и я сижу на скамейке в больничном коридоре, разглядываю щербинки на противоположной стене и слушаю мать Зарины, и это не стало еще прошлым, но уже и не настоящее.

«Меня зовут Фируза, – говорит она, словно взвешивая свое имя. – Друзья Зарины называют меня тетей Фирузой. – Она сомневается – ей лет сорок пять, мне около тридцати – «тетя» тут явно не годится. – Фируза Георгиевна», – предлагает она, оставляя за мной право выбора.

«Алан», – говорю я.

Очень приятно, рад познакомиться, судьба счастливо скрестила наши пути, скрестила-совместила, и вот мы сидим и ждем, а где-то рядом люди в белом свершают таинство процедур над распростертым телом Зарины, и она тоже ждет, прислушиваясь к себе, надеясь и не веря. Она гимнастка, – узнаю, – ушиблась на тренировке, потеряла сознание, а когда пришла в себя, встать не смогла. Головной мозг не поврежден, опорно-двигательный аппарат цел и невредим, симптомы-синдромы-рентгеноскопия, врачи ничего не могут понять и тоже ждут, и это тянется уже почти два месяца.

«Почему именно с ней такое случилось? – Фируза Георгиевна смотрит на меня, словно я скрываю что-то. – Почему?»

«Если вам понадобится моя помощь, – говорю, – не стесняйтесь, я всегда к вашим услугам».

«Что вы, мы и так вам благодарны».

Подумав, она достает из кармана записную книжку и говорит:

«Дайте на всякий случай номер вашего телефона».

«Нет его у меня, – вздыхаю, – три с половиной года стою на очереди, но все не ставят».

«Да? – оживляется она. – Я имею к этому некоторое отношение… Ну-ка напишите здесь фамилию, имя, отчество и свой адрес».

Пишу, склонившись, вывожу свои опознавательные знаки и вижу вдруг краешек белого халата, появившийся передо мной, краешек халата и полные, крепкие ноги. Поднимаю голову – это знакомая медсестра, одна из тех двух, но теперь уже не румяная, как прежде, а бледная, осунувшаяся, усталая.

«Мы закончили, – говорит она. – Машина у вас есть?»

«Должна быть, – отвечаю, – сейчас проверю».

Выхожу на улицу, озираюсь, но теплолюбивого друга моего нет как нет, им даже не пахнет, и я в сердцах проклинаю род его до седьмого колена.

И снова мы едем молча, смотрим прямо перед собой – бегущие дома, заиндевелые деревья, – и теперь вздыхает другой таксист, вздыхает и вопросительно поглядывает на меня, не смея обернуться и встретиться взглядом с девушкой, и вот уже я несу ее на руках, поднимаюсь по ступенькам – двадцать пятая, двадцать шестая, – и Фируза Георгиевна открывает передо мной дверь, и я протискиваюсь боком, боком миную прихожую, вхожу в комнату и опускаю Зарину в ее кресло.

«Вот и все, – говорю, отдышавшись, и к ужасу своему добавляю казенное: – Выздоравливайте».

«Спасибо, – кивает Зарина. – Простите, что побеспокоила вас».

«Ну, что вы, – улыбаюсь с наигранной бодростью, – я всегда готов, только скажите».

«Это вам быстро надоест», – говорит она.

«Как тебе не стыдно?!» – восклицает мать.

«Не хочу зависеть от случайностей, – говорит Зарина, – ни от кого не хочу зависеть. Пусть уж лучше выносят меня на носилках».

«Зачем вам это?» – начинаю и осекаюсь, поняв двусмысленность своих слов.

«Прощайте», – отворачивается она.

САНИТАРЫ ТОРЖЕСТВУЮТ ПОБЕДУ.

Опускаюсь по лестнице, легкий и быстрый, бегу, торопясь, а Зарина остается, и мне вспоминается дикая груша, лежащая на мокрой земле, и я бегу, и двое на костылях печально смотрят мне вслед, и жалобно смотрит мать Зарины, и где-то корчится в муках совести проклятый мной таксист, и я бегу, и зеленый тент полощется над моей головой, полощется от крика моего, от разудалого пения.

КАК СЛАВНО БЫТЬ СОЛДАТОМ.

Грузовик останавливается, и снова слышится повизгивание железных ворот, слышится голос Миклоша Комара, и еще чьи-то голоса, и в кузов к нам ловко запрыгивает молоденький лейтенант с двумя пистолетами на поясе. Он здоровается с нами, усаживается на краешек скамейки, и снова мы едем, но не поем больше, – молчим, предчувствуя конец пути, и машина останавливается вскоре – пункт назначения. Один за другим пробираемся к заднему борту, переваливаемся через него, прыгаем на землю.

Белесое поле простирается перед нами. Белесое солнце тускло светится в белесом небе. Белесые холмы предгорий вздымаются вдали, и заиндевелые деревья на их склонах поблескивают, как морозные узоры на стекле. Главный хребет почти не виден, он словно размазался в белесом воздухе, потерял очертания, и только смутно проглядывают в высоте сероватые пятна – обдутые ветрами, обесснеженные выступы скал.

Поле, на краю которого мы стоим, – это место стрельбищ, тир, огороженный от мира высоким бетонным забором. Слева от нас, метрах в тридцати, опустившись на колено, стреляет из спортивной винтовки сержант в теплой меховой куртке. Винтовка вздрагивает в его руках, бьет звонко и оглушительно, и эхо подхватывает выстрел и бестолково мечется между бетонными стенами. Сержант приникает к стереотрубе и бесконечно долго, как целился только что, разглядывает далекую мишень, и лейтенант с двумя пистолетами спрашивает:

– Ну, как, Петраков?

– Неважно, – после долгого молчания отвечает тот.

– А вот и мы приступаем. Наша мишень стоит совсем рядом, до нее, кажется, рукой можно достать.

– Мало патронов даете, – жалуются охотники. Они отстрелялись первыми – 22 очка и 23 – слабовато для опытных зверобоев.

– Два пристрелочных, три зачетных – вполне достаточно, – говорит лейтенант, оставшийся с одним пистолетом.

– Вы не учиться сюда прибыли, а зачет сдавать, – поясняет Миклош Комар.

Гремят выстрелы. Методично поражает цель сержант Петраков, суетясь, дырявят мишень мои сопризывники.

…Вижу – после каждого выстрела бурыми чешуйками осыпается кора с сухостойного вяза. Чешуйки скользят по стволу дерева, мягко ложатся в подножье, в редкую невысокую траву. Смотрю на вороненый «Вальтер» в руке Чермена, слежу за самой рукой, за медленным движением ее – рука поднимается, тянется к вязу, и я жду, затаив дыхание, готовлюсь, но выстрел каждый раз застает меня врасплох, и я вздрагиваю и жмурюсь, оглушенный, а чешуйки сыпятся беззвучно, исчезают в траве. Мы одни в густом предгорном лесу, Чермен и я, и никто не знает о нас, не догадывается о нашей тайне, и причастность к запретному возбуждает, волнует меня, я с нетерпением жду, когда Чермен разрядит пистолет и даст его мне, и вот уже он у меня в руках, тяжелый, теплый; я не понимаю еще его истинного предназначения, но кровь бросается мне в лицо, и я целюсь, тычу пистолетом в разные стороны и кричу – бах! ба-бах! – кричу звонко и радостно. Верю – когда я подрасту, мне будет позволено

СТРЕЛЯТЬ ПО-НАСТОЯЩЕМУ,

и я целюсь в дерево, представляя себе, как посыпятся вниз на траву бурые чешуйки омертвевшей коры.

Это я представляю себе, но вижу другое – отец стоит посреди двора, держа наш «Вальтер» за ствол, а мы, понурившись, смотрим себе под ноги, я и Чермен, разглядываем облупленные носки своих ботинок. Собираясь что-то чинить или просто взглянуть как там крыша, отец забрался утром на чердак, но, обнаружив случайно наш тайник, тут же спустился, вышел во двор и кликнул Чермена. Увидев пистолет, я тоже подошел, хоть меня и не звали, и вот мы стоим, невеселые братья, и отец спрашивает хриплым от ярости голосом:

«Где ты его взял?!»

Чермен еще ниже опускает голову, молчит, и я, чтобы взять часть вины на себя, хочу ответить за него, признаться в своей осведомленности, сказать, что он нашел пистолет в брошенном окопе, во время войны – тогда много чего можно было найти, – хочу сказать это, но не могу, не смета открыть рта. Не дождавшись ответа, отец поворачивается и, хромая сильней обычного, идет к уборной, распахивает дверь, входит, и зловонная жижа, тяжко хлюпнув, глотает наш «Вальтер». Выйдя, отец подходит к нам, останавливается на прежнем месте и, глядя на Чермена в упор, говорит:

«Если тебе не терпится, если так хочется стрелять, можешь достать его оттуда».

Как страшно он произносит это слово – с т р е л я т ь.

И вдруг, словно впервые заметив меня, отец рявкает:

«А тебе что нужно?! Ну-ка, марш домой!»

Свет меркнет в моих глазах, и последние слова я слышу уже на ходу – ноги сами срываются с места, сами несут меня к дому, и, преследуемый отцовским взглядом, холодея от жути, я перескакиваю через ступеньки, пробегаю веранду, толкаю дверь, стремясь скорее к матери, к ласковому теплу ее и спокойствию.

…Гремят выстрелы. Сопризывники мои выбивают по очереди 18 очков, 21, 22, 19…

– Вольные стрелки, – усмехается Миклош Комар. – Пистолет, как рогатку, держат.

– Миклош, – спрашиваю вежливо, – а сам ты умеешь стрелять?

– Я?! – взвивается он. – А ну иди, стань по перед мишенью, если не боишься! Пули у тебя по-над ухом цвиркнут и все в десятку лягут!

– Иду, – пожав плечами, трогаюсь с места.

– Линию огня без команды не переходить! – вскрикивает лейтенант.

Останавливаюсь, возвращаюсь.

Миклош стягивает перчатку, берет пистолет и трижды стреляет навскидку. 28 очков.

– Ковбой, – восхищаюсь я, – гроза прерий.

– Не то, что некоторые, – сплевывает он. – Которые только языком могут трепать.

– Подожди, – говорю, – теперь моя очередь.

…Спускаюсь в подвал, в наш институтский тир, тяну на себя тяжелую, окованную железом, дверь.

«Явился, – ворчит кудрявый тренер Бегма, – давненько не виделись».

«Зачеты», – улыбаюсь виновато.

«Нашел причину, – кривится он. – Ладно, – машет рукой, – раз пришел, стреляй».

Потом мы разглядываем мою мишень, и Бегма удивляется и сокрушенно качает седой головой.

«Ты же стрелок от бога, – вздыхает он. – Ходи каждый день, и года через два-три мы будем золото брать, мир повидаем».

На левой руке его вытатуирована женская головка с высокой довоенной прической. Под головкой крупные, аляповатые буквы: ЛЮБА-ЛЮБОВЬ. Документально зафиксированная, заверенная печатью,

НЕСБЫВШАЯСЯ МЕЧТА.

(Жену его зовут Клавдией Ивановной.)

«Хорошо, – киваю неуверенно, – с будущего понедельника»…

Мне видится наш с Черменом «Вальтер», вспоминается праздник в глухом лесу, игра, которую Бегма пытается оскопить, лишить волнующей прелести, превратить в обыденность, в ежедневный прозаический труд, возведенный в смысл жизни, и я слышу окрик отца: «Ты что тут делаешь?!» и голос директора школы: «Ему не хватит прилежания», и знаю, что не приду сюда завтра, и послезавтра тоже, и мне неловко перед тренером, и утешает меня только то, что на другой, на правой его руке еще не вытатуирована мужская голова с разлапистой подписью: АЛАН-ЧЕМПИОН.

Бегма с сожалением смотрит на меня.

«Не обижайся, – говорит, – но на инженера можно выучить любого дурака, а классный стрелок – это явление».

…Держу пистолет, привыкаю после долгого перерыва к его веской массе, обретаю его, и вот уже он не просто лежит у меня в руке, а рука как бы продолжается им, и это единство становится все органичнее, и взрывчатая сила, заключенная в нем, ощущается мной, как собственная, – кто знает, может, слияние это предопределено, заложено в мой генетический код? Ах, видно, предкам моим, к р е с т ь я н а м, частенько приходилось упражняться в стрельбе.

Трижды нажимаю на спусковой крючок, выбиваю 29 очков.

– Ну, – улыбаюсь Миклошу, – что вы скажете?

– Случайность, – отмахивается тот. – Ну-ка, дай пистолет!

Он тщательно прицеливается, но прежней уверенности в нем уже нет, есть только азарт и страх поражения. Три новых дыры появляются в мишени – 27 очков.

– Да-а, – сочувственно тяну я, – плоховато.

– От же хвастун! – злится Миклош. – От выставляется! – Он сует мне пистолет: – А ну, давай еще раз, если отвечаешь за себя!

Стреляю, и сопризывники мои ликуют – снова 29.

Лейтенант, безучастно наблюдавший за состязанием, расстегивает кобуру, достает пистолет, становится в позицию – все это ловко, изящно – и выбивает 30 очков. Честь армии спасена.

– Чемпион части, – уважительно сообщает о нем Миклош, – мастер спорта… Витя, – заискивающе обращается он к лейтенанту, – дай я из твоего попробую, этот плохо пристрелян.

Лейтенант застегивает кобуру:

– Свой пистолет и жену…

– Куркуль ты, Витя! – обижается Миклош. – Куркулем и помрешь!

– Не кипятись, – успокаивает его лейтенант, – все равно он лучше тебя стреляет.

– Он лучше меня?! – оскорбленно переспрашивает Миклош и собирается сказать еще что-то, но умолкает вдруг, и лейтенант тоже, и мои сопризывники, и даже Петраков откладывает винтовку – и мы все умолкаем, удивленно прислушиваясь к резким гортанным вскрикам, доносящимся сверху, задираем головы и смотрим в небо.

Там, в промозглой белесой высоте, нестройным клином летят журавли. Они уже прошли над горным хребтом, над вечной мерзлотой вершин, и это было самое трудное, и, оставшись позади, оно еще придерживает их за оцепенело вытянутые ноги, а внизу, в начале равнины не слышно журчания талых вод, и не цветут фиалки, и дальше на тысячи километров земля заморожена и заметена снегом, но журавли ворочают крыльями, словно обледеневшими веслами гребут, устало, через силу, подвигаясь к северу, и что-то безысходное есть в тяжкой их работе, в упорном стремлении к неясному, призрачному берегу.

– Одиннадцать, – шепотом считает лейтенант.

– В этом году все перепуталось, – вздыхает кто-то.

– Эй, как там тебя?! Петраков! – дурашливо орет один из охотников. – Можешь достать их из своей пушки?

– Я тебе достану! – срывает накопившееся Миклош Комар. – Так тебе достану – кишки свои не соберешь!

– Они же все равно на верную смерть летят, – оправдывается крикун.

– Нет, – говорит второй охотник, – раз летят, значит, знают где-то теплое озеро или болото.

– А может, вожак ошибся? Это с ними бывает, с вожаками.

– А я думаю, они потепление чуют. Иначе не сунулись бы в перелет.

– Старики говорят – весна должна быть ранняя в этом году.

– Если ранняя, то где же она?

– Чего захотел! Только февраль начался.

Слушаю, смотрю на журавлей, стою как в сказке у развилки трех дорог и думаю о том, что мог бы стрелять сейчас на первенстве страны или мира, и это был бы кто-то другой в моем обличье, с другими связями и образом жизни, и в том же самом обличье я мог бы консервировать овощи и растить внуков Бесагура, крепить нашу семейную цитадель, и это тоже был бы я, как и третий, отвергший первых двух и размышляющий теперь о том, закономерен его выбор или случаен, и если это пришло мне в голову, значит, я сомневаюсь? или просто любопытствую? или печалюсь о том, что не могу идти сразу по трем дорогам и, следовательно, обречен на сомнения? Сентиментальный вариант биографии – ах, кем бы я мог стать! Или героический? Прекрасная тема для детской радиопередачи:

УГАДАЙКА.

А журавли улетают все дальше, и крики их уже не доносятся до нас, и только черные точки можно еще разглядеть в морозной дали, а вот уже и точек не видно, но мы смотрим им вслед, в пустое белесое небо, стоим как завороженные, не можем опустить головы.

– Отбой! – командует Миклош Комар. – По машинам!

И снова мы едем, и зеленый тент полощется над нами, и можно вроде бы заводить песню, но сопризывники мои молчат, приуныв, каждый думает о своем. Один из них смотрит на меня, не отрываясь, он начал игру в гляделки еще на первой нашей перекличке, и лицо его тогда же показалось мне знакомым, и надо было сразу подойти к нему к спросить: «Где я мог видеть вас раньше?» – но я не решился, а потом уже и не хотел этого, противясь его настойчивости, и вот он сам подсаживается ко мне и улыбается.

– Ты не помнишь меня? – спрашивает.

– Нет, – говорю, – прости, – развожу руками.

– Мы учились в одном институте, – слышу укоризну в его тоне.

– МТИПП? – уточняю, надеясь на ошибку.

– Я поступил, когда ты был уже на четвертом курсе, – говорит он, – потому, наверное, и не пришлось нам познакомиться… Хетаг, – он называет себя и протягивает руку. – Лучше поздно, чем никогда.

Киваю, соглашаясь:

– Алан.

В полном соответствии со сценарием, утвержденным для подобных встреч, он спрашивает: «Ты помнишь?», и я спрашиваю: «Помнишь?», и мы добросовестно вспоминаем, и он рассказывает институтские новости трехлетней давности, и лирическая часть сценария подходит к концу, и я жду, когда же будет задан наконец, бабахнет дуплетом неизбежный вопрос: «Где ты? Кто ты?», в ответ на который я должен буду огласить последнюю запись из своей трудовой книжки, выставить себя, как индюка на торгах, – смотрите, щупайте, приценивайтесь. Имя мое поблекнет, увянет, потеряется в тени громоздкого словосочетания —

СТАРШИЙ ИНЖЕНЕР-КОНСТРУКТОР,

и я не знаю, во сколько это будет оценено, но чтобы назваться так, я шагнул за порог, переступил мечту отца о большом Доме, зачеркнул формулу, которую он вывел, пытаясь определить

СМЫСЛ ЖИЗНИ,

и это легло на одну чашу весов, а на другой подпрыгиваю я сам, подпрыгиваю и надеюсь, что потяжелею со временем, нагрузившись еще более громоздкими словосочетаниями, и чаши угомонятся наконец, и я войду в состояние равновесия.

А может, просто набрать в карманы камней?

– Помнишь? – спрашивает Хетаг.

– Помню, – киваю в ответ.

Он умолкает на мгновение и задает ожидаемый мною вопрос:

– Где ты работаешь? Кем?

– Я растратчик, – отвечаю, – скрываюсь от правосудия.

Он смеется, оценив шутку, говорит что-то, смеясь, и я вроде бы слушаю его и в то же время слышу другие голоса и речи, вижу другие лица, сижу и, глядя на трепещущее полотно тента, думаю о том, что сыграл сегодня две роли на выезде, Санитара и Стрелка, и это ушло – надолго ли? – отодвинулось в прошлое, и мне предстоит теперь выступить на основной сцене в роли Конструктора, и занавес не поднят еще, но из оркестровой ямы доносится уже, пробивается сквозь смех торопливое соло будильника.

Шагнув за порог и выскользнув, таким образом, из теплых пеленок отцовской идеи, я сел в автобус, приехал в город, сдал чемодан в камеру хранения и пошел бродить по улицам, читая объявления о найме на работу и присматриваясь к фасадам учреждений и заводов. В первый день я ничего подходящего для себя не нашел, а на второй мне приглянулось трехэтажное здание с колоннами – административный корпус предприятия, которое горожане называли КБ, и я уже слышал это название, но что за ним кроется, понятия не имел. Сосчитав колонны, – восемь, – я потянул на себя дверь, вошел и оказался в тесной выгородке, за остекленной стеной которой мелькали люди в синих и белых халатах и люди в обычной одежде. Я двинулся дальше, в широкий проем, ведущий к ним, этим людям, но меня остановил пожилой и суровый боец ВОХР.

«Куда?» – спросил он.

«В отдел кадров», – ответил я.

«Налево», – сказал он.

Я повернулся и увидел дверь в торце выгородки и табличку над дверью – ПРИЕМНАЯ ОТДЕЛА КАДРОВ.

«Постучись», – предупредил боец, воспитывая меня попутно.

Недовольно покосившись на него, я постучал.

«Войдите», – послышалось изнутри.

Я шагнул в небольшой кабинетик и остановился у письменного стола, перед полной смугловатой женщиной, олицетворяющей собой неизвестность, в которой скрывалось, возможно, и мое будущее. Поздоровавшись, я выложил все, что имел, – свое имя, которое никому здесь ни о чем не говорило, и диплом МТИППа, явно не подходящий к случаю. Женщина внимательно просмотрела его, перелистала толстую тетрадь с записями, подумала, глянула на меня и вздохнула.

«Люди нам нужны, – сказала она и улыбнулась виновато: – Но вы совсем из другой оперы».

«Смейся, паяц», – пропел я про себя.

«Почему вы не устраиваетесь по специальности?» – спросила она.

Не зная, как ответить, я пожал плечами.

Отрекшись от консервного завода в селе, я не мог теперь консервировать и в городе, не мог подвизаться в пищевых производствах вообще – Чермен произнес, вступившись за меня: «Не для того он учился, чтобы варить варенье, как женщина», и слова его обернулись приговором, и я должен был реабилитироваться, найти какое-то оправдание своему уходу из кирпичносаманного Дома, и даже не просто оправдание, а нечто большее – смысл, который устраивал бы отца и служил компенсацией за разбитую его мечту.

«Простите», – сказал я и протянул руку к диплому.

«Подождите минутку, – остановила меня женщина, – я попробую позвонить в конструкторский отдел».

Она сняла трубку и набрала номер, а я стоял, готовый уйти без промедления, и слушал на прощание доступную мне часть диалога:

«Заурбек Васильевич?.. Здравствуйте… Да… Нет, он уехал в командировку… Двенадцатого… Не знаю… Обязательно… Температура уже нормальная, поправляется… Спасибо, передам… Нет, не видела… Что вы сказали?.. Конечно… Да… Да… Приятный молодой человек… Нет… Пока ничего не слышно… Хорошо… В четвертом квартале… Да… Ну, хорошо».

«Садитесь, – сказала она, – сейчас он придет».

«Кто?» – спросил я.

«Начальник отдела. – Она улыбнулась ободряюще: – Хочет поговорить с вами».

Он вошел, невысокий, плотный, большеголовый, и голова его чуть ли не от висков переходила в короткую, расширяющуюся книзу, шею, а шея как бы продолжалась туловищем – головогрудь, успел подумать я, вставая ему навстречу, и он сказал, покосившись на меня серым, утонувшим в набрякшие веки, глазом, буркнул невнятно:

«…а-а-ов», – то ли поздоровался, то ли фамилию свою назвал.

«Здравствуйте», – ответил я на всякий случай.

«Трудовую книжку», – сказал он в пространство.

«Нет у него, – мягко вступила женщина, – не успел еще завести».

Он взял мой диплом, повертел в руках, раскрыл, глянул мельком и усмехнулся криво:

«М-да, кадры решают все».

Я проглотил это и понял, удивившись, что каким-то образом уже подпал под его власть.

«Как у вас с дисциплиной?» – спросил он вдруг.

«В каком смысле?» – заинтересовался я, вскипая.

«В смысле поведения», – сказал он.

Я помолчал немного и, будто вспомнив, сообщил радостно:

«Папа и мама учили меня слушаться старших, не лгать и не обижать слабых. – Он насторожился, и я добавил с удовольствием: – По дисциплине у меня всегда была пятерка».

«М-да, – протянул он и раздельно, по складам произнес: – Хо-ро-шие-у-вас-ро-ди-те-ли».

«Спасибо», – поблагодарил я и улыбнулся про себя, подумав, что он похож на возницу, упустившего вожжи.

Однако он был из тех, кто умеет подхватывать упущенное на лету.

«Наше предприятие, – заговорил он жестко, – конструирует и производит нестандартное оборудование для научно-исследовательских институтов и заводов отрасли. (Какой? – чуть не спросил было я, но сдержался вовремя.) Дело это непростое и достаточно ответственное, а у вас, как я понимаю, нет ни опыта работы, ни специальной конструкторской подготовки. Поэтому единственное, что я могу вам предложить, – это должность техника… – Заметив, как вытянулось мое лицо, он добавил: – Старшего техника».

«Но я инженер вроде бы», – в отличие от него я не умел подхватывать вожжи на лету.

«Именно вроде бы, – едва заметно улыбнулся он. – Пусть вас не смущает мое предложение. Поработаете три-четыре месяца, – в тоне его зазвучали отеческие нотки, и я догадался, что с техниками у него неважно, – освоитесь, втянетесь в работу, и все станет на свои места. Обещаю вам. Производство наше расширяется, перспективы для роста – прекрасные, – он начал тормошить дремлющее мое честолюбие, – старший инженер, руководитель группы, ведущий конструктор… Все будет зависеть только от вас».

Вместе с вожжами он держал в руках уже и меня самого, и, переметнувшись на его сторону, я помогал уговаривать себя: «Три-четыре месяца – пустяк по сравнению с вечностью, которая у тебя впереди», и, обескураженный собственным предательством, я рванулся в отчаянии:

«Учтите, я верю вам! Я вообще доверчивый!»

Он мягко, но решительно придержал меня:

«Как вас зовут?» – спросил.

«Алан», – послушно ответил я.

«А вашего отца?»

«Бесагур».

«Алан Бесагурович, – проговорил он, как бы утверждая меня в должности, и величественно протянул руку: – Заурбек Васильевич».

«Когда выходить на работу?» – спросил я помимо воли.

«Хоть завтра», – ответил он.

«Послезавтра, – уперся я на последнем рубеже своей свободы и оправдался тут же: – Мне надо определиться с жильем».

«Договорились, – сказал он и, повернувшись к женщине, покачал головой: – Ну, молодежь пошла, – усмехнулся, – мы были попроще».

Только на улице я вспомнил, что не спросил его о зарплате. Остановился было, спохватившись, но махнул рукой: десяткой больше, десяткой меньше – велика ли разница?

Оказалось – десяткой меньше, а три-четыре месяца растянулись почти на два года, и я освоился, и Заурбек Васильевич сдержанно похваливал меня на собраниях, ценя, видимо, за неприхотливость, и в то же время чуткой рукой натягивал поводья, стараясь и губы мне не порвать, и удила дать почувствовать, и неопределенность уже начала тяготить меня, но я не взбрыкивал и не взвивался на дыбы, зная, что последнее слово в любом случае останется за мной. Через год бесплодного ожидания, поняв, что ничего кроме комплекса неполноценности мне не дождаться, я решился наконец сказать это слово, запечатлеть его на листе желтоватой конторской бумаги, написать размашисто и весело – ПРОШУ ОСВОБОДИТЬ МЕНЯ ОТ ЗАНИМАЕМОЙ ДОЛЖНОСТИ ПО СОБСТВЕННОМУ ЖЕЛАНИЮ. Поставив точку, я вздохнул было с облегчением, но тут же сообразил, что заявление это перечеркивает не только мое знакомство с неким З. В., неудавшееся и невозможное более, – оно перечеркивает заодно и целый год моей жизни, отрицает его, отбрасывает меня назад во времени, толкает вспять к родительскому порогу.

(Счастье – иметь такого сына.)

Размышляя и сомневаясь, я носил заявление во внутреннем кармане пиджака, словно камень за пазухой держал, камень, которым чуть было не угодил себе самому в лоб, носил, пока оно не истерлось на сгибах и не упокоилось в мусорном ящике.

Внутренний бунт мой, по-видимому, каким-то образом проявлялся внешне, и З. В., приметив это, то и дело поглядывал на меня, беспокоясь. Он ждал, наверное, резкого выпада с моей стороны и хотел, чтобы все обошлось по-хорошему, чтобы я подошел к нему, деликатно напомнил о себе, п о п р о с и л, и он осмотрел бы меня как собственное произведение, как чурбан, от которого отсечено все лишнее, и задумался бы, всем своим видом показывая сколь тяжки сомнения истинного художника. Он мог бы удовлетворить мою просьбу или отказать, оставшись на высоте и в том и в другом случае, но я молчал, и теперь уже он томился ожиданием, и мы общались  т е п е р ь  посредством мимики – я дарил ему сыновние улыбки, обескураживающие и раздражающие его, а он прятал глаза, стараясь не замечать меня и стараясь остаться незамеченным, неслышной тенью проскальзывал мимо моего кульмана, и я улыбался, вычерчивая несложные узлы и детали, пока не понял, что невинное развлечение мое изрядно попахивает мазохизмом.

Послав З. В. последнюю, прощальную улыбку и разоружившись тем самым, я взгрустнул, беззащитный, и подумал, грустя, о том, как славно было изобрести небольшой аппаратик, способный улавливать тот роковой миг, когда в сером веществе человеческого мозга начинает зарождаться

ДУРНОЙ ПОМЫСЕЛ.

Уловил этот миг и зафиксировав, аппарат незаметно развеивал бы дурное, успокаивал пациента, убаюкивал и навевал ему

СВЕТЛЫЕ СНЫ ДЕТСТВА.

Ах, мечты мои, птички отважные!

Такой аппаратик, возможно, появится в будущем, но вслед за его появлением неизбежно возникнет проблема морально-этического свойства, требующая точного ответа на вопрос: что такое Дурной Помысел вообще и какими данными пользоваться при его опознании? Известно, что Дурной Помысел, наряженный в праздничные одежды, может выглядеть добрее Доброго, а Зло – и это тоже известно – нередко творится как бы во имя грядущего Добра. И наоборот, и еще раз наоборот. И если бы кто-то непристрастный спросил З. В., зачем он два года выдерживал меня в техниках, как выдерживают в бочках вино, З. В. наверняка бы ответил, что делал это исключительно для моей же пользы, воспитывая и доводя меня до кондиции. И я, контрвоспитывая его при помощи лучезарных улыбок, тоже желал ему добра, и оба мы в конце концов оказались правы: после полуторагодовой выдержки я сумел сконструировать нечто не слишком значительное, но единственное в своем роде, нигде и никогда в  м и р е  до этого не существовавшее, а З. В., который вручал мне авторское свидетельство, выданное Комитетом по делам изобретений и открытий, сумел вполне душевно поздравить меня. Таким образом, помогая друг другу, мы поднялись над самими собой.

Авторское свидетельство – лист гербовой бумаги – я отвез в село и предъявил отцу как индульгенцию, отпускающую все мои грехи. Отец долго разглядывал красивую бумагу, пытаясь вникнуть в суть сотворенного мной и определить его истинную ценность, и, прочитав вслух мою – и свою, естественно, – фамилию, напечатанную крупно, сказал наконец, словно флажком отмахнул на промежуточном финише:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю