Текст книги "Любимые дети"
Автор книги: Руслан Тотров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
– И заявку уже сделали? – интересуется директор.
– Да, – говорит Эрнст, – я проследил за тем, чтобы заявка на изобретение была составлена, отмечена в нашем бюро информации и своевременно отправлена в Комитет по делам изобретений и открытий.
– Быстрые ребята, – покачивает головой Васюрин.
– А вы бы хотели, чтобы какая-нибудь буржуазная фирма опередила нас? – спрашивает Эрнст. – Они ведь тоже работают в этом направлении.
– М-да, – задумчиво произносит Васюрин, – действительно работают.
Он встает и начинает расхаживать по кабинету, от стола к двери и обратно, и снова к двери, словно стремясь куда-то, но сдерживая себя изо всех сил. В бюро технической информации торопится, думаю я, наблюдая за ним, хочет проверить, оформлена ли заявка. Наконец он берется за дверную ручку и произносит озабоченно:
– У меня есть еще одно дело, – и, выдержав паузу для большей значительности: – Меня ждут, – и добавляет, усмехнувшись: – А вы можете пока обсудить свои внутренние проблемы.
Он выходит и, зная его крейсерскую скорость, я как бы следую за ним шаг за шагом, словно в поле зрения держу, а директор, помолчав немного, вдруг выдает неожиданную сентенцию:
– Мы, осетины, непростой народ.
– Да, – улыбаюсь, не упуская Васюрина, – если мы собираемся числом более одного, то либо песни поем, либо затеваем беседу о своем историческом прошлом.
– А знаешь почему?
– Мы – древний народ, а старики ведь любят вспоминать молодость.
– Ты прав, сынок, но дело еще и в другом. Мы тщеславие свое подогреваем, каждый хочет аланом себе казаться, могучим и гордым, а нас ведь полмиллиона всего, нам бы помягче быть, потрезвее.
(Васюрин идет по коридору.)
– У малых народов есть одно преимущество перед большими, – улыбаюсь. – Мировые проблемы отстоят от нас дальше, но сам человек заметнее, каждый чувствует себя первым парнем на деревне.
– И мировые проблемы недалеки от нас. Мы и с немцем воевали, как большие, и технологию новейшую создаем, и природу преобразуем…
(Васюрин входит в бюро технической информации.)
– Ну и как вам кажется, теряем мы при этом или приобретаем?
– Участвуем в историческом процессе, сынок.
– И рассуждаем об этом по-русски, – мне овечка белая вспомнилась, старик из автобуса и таксист-клятвопреступник.
– А по-осетински вы и не смогли бы поговорить так содержательно, – насмешничает Эрнст.. – Образование мы все на русском получили, а осетинский – это язык для домашнего обихода.
– Стал таким, – отвечаю, – раньше-то было по-другому.
(Васюрин заходит в отдел технической информации, просит журнал, в котором регистрируются заявки, и начинает листать его.)
– Раньше мы овец пасли, – говорит директор, – дальше своей деревни носа не высовывали и не то что о высшей математике, об алгебре представления не имели.
– Знаете, – усмехаюсь, – я иногда завидую пастухам.
(Васюрин находит в журнале мою фамилию.)
– То, о чем ты беспокоишься, сынок, это временное явление. Мы так быстро развиваемся, что сами не поспеваем за собой. Но постепенно все выравняется, придет в равновесие, поверь мне.
– Вашими бы устами да мед пить, – говорю, и директор собирается возразить, но я опережаю его: – Он уже вышел.
– Кто? – удивляется директор. – Откуда?
– Васюрин, – отвечаю, – из бюро технической информации.
– Вот-вот, сынок, об этом я и начал разговор. Не умеем мы уступать. Лезем в драку, когда этого и не нужно совсем. А все от гордыни, от неуверенности своей.
– Вы о Васюрине? – интересуюсь.
– Он ведь хочет как лучше, а вы на дыбы сразу.
– Один мои знакомый так же рассуждал, Понтий Пилат. Может, слышали о нем?
– Слышал, сынок, я ведь тоже книги читаю, – кивает директор. – Вы, конечно, всего не знаете, а Васюрин немало сделал для нашего предприятия.
– Внимание! – предупреждаю. – Сейчас он войдет!
Они умолкают, и я веду обратный отсчет в тишине:
– Девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один, ноль!
Дверь открывается, и в кабинет входит Васюрин.
– Законченные прохвосты, – ворчит директор.
– Слушай, – обращается к нему Васюрин, – вышел я отсюда и вот о чем подумал. Мы много говорим о нашей молодежи, инициативной и талантливой, но как доходит до дела, умолкаем тут же и весь груз стараемся взвалить на собственные плечи. Но почему, спрашивается? Откуда эта инерция недоверия?
Он говорит бодро и весело даже, не администратор уже, а свой в доску рубаха-парень.
– Если они сумели придумать амортизационное устройство, – продолжает он в том же духе, – почему бы им не довести работу до конца? Не скрою, были у меня некоторые опасения, но, пораскинув мозгами, я устыдился, признаюсь. Вместо того чтобы поблагодарить их за неформальный творческий подход к делу, мы козью рожу состроили – сумеют ли, справятся ли? Короче говоря, я снимаю прежнее свое предложение и выдвигаю новое. Вы конструируете, изготавливаете и проводите испытания макета вашего устройства, а я сразу же по приезде в Москву составлю и вышлю вам техзадание на него. Организационные вопросы мы решим по ходу дела. К работе можете приступить хоть сегодня, тем более что она срочная… Ну, ребята, – улыбается он, – довольны?
Улыбка застывает на его лице, ждущая и требующая, и я откликаюсь, но не с восторженной благодарностью, как жена его, Людок, а с нарочитым безразличием:
– Наше дело бабье, как мужики скажут.
Пропустив мою реплику мимо ушей, он подбадривает нас:
– Слово за вами! – теперь это мудрый и добрый наставник. – Не подкачайте, ребята!
– Ладно, – говорит Эрнст, – будем делать макет. – Он встает и, повернувшись к директору, спрашивает: – Мы свободны?
– Конечно, сынок, – кивает тот. – Разве кто-нибудь посмеет вас неволить?
– Юрий Степанович, – обращаюсь к Васюрину, – у меня к вам просьба.
– Слушаю вас.
– Я бы хотел поговорить с директором по личному вопросу.
– Пожалуйста, – усмехается он, – оставляю вас наедине. – Идет следом за Эрнстом к двери, оборачивается у порога: – Это ненадолго, надеюсь?
– Нет, – отвечаю, – секунд двадцать – больше не потребуется.
Он выходит, а директор сидит себе спокойненько и не поймешь, доволен он результатами совещания, или переговоров, вернее, или нет, и я подвигаюсь к нему и говорю с чувством:
– Знаете, я долго думал об этом, но только сегодня понял…
Делаю паузу, и он спрашивает, торопя:
– О чем ты, сынок?
– Я понял, почему вы позволяете подшучивать над собой и вообще ведете себя с нами, как с равными.
– Ну?
– Потому, что править р а в н ы м и приятнее, чем шушерой всякой, рабами, подхалимами…
– Пошел вон, подлец! – обрывает он меня, хватается за любимую пепельницу. – Убью!
Вылетаю из кабинета в приемную, а там Эрнст и Васюрин о погоде толкуют:
– Такой зимы у нас еще не было.
– Что с тобой? – удивляется Майя.
– Да вот, – развожу руками, – пытался уговорить директора, чтобы он отпустил тебя в мой гарем.
– Ну и как?
– Ни за что не соглашается.
– Как жаль, – томно вздыхает она. – Я так надеялась.
– Майя, – с ретивостью козлика подскакивает к ней Васюрин, – вы только Алану позволяете так с собой разговаривать?
– Да, – отвечает она строго, – только ему, – и добавляет, словно сокровенным делится: – У нас любовь.
ТАКАЯ ИГРА.
Возвращаемся с Эрнстом в отдел, идем, не торопясь, и он говорит вдруг:
– Знаешь, почему меня зовут Эрнстом?
– Нет, – отвечаю, – я же не присутствовал на твоих крестинах.
– Когда выдали свидетельство о моем рождении, отец написал на обратной его стороне: «Называю сына Эрнстом в честь Эрнста Тельмана, вождя немецкого пролетариата, пламенного борца за свободу трудящихся». Это было в сороковом году, а в сорок первом он ушел добровольцем на войну и в сорок первом же погиб. Надпись осталась как завещание, и я всегда помню о ней, – Эрнст останавливается и поправляет очки. – Помню и участвую в таких представлениях, как только что. Вряд ли это понравилось бы отцу.
– Вряд ли, – соглашаюсь. – Меня зовут Аланом, и мне тоже все это не нравится.
Рабочий день заканчивается, и я собираю бумаги со стола, складываю инструменты в готовальню, карандаши в коробку, спускаюсь на первый этаж, в гардеробную, снимаю пальто с вешалки, с той самой, которую спроектировал некогда – ах, ампир, рококо, барокко! – одеваюсь, выхожу на улицу, в мороз, шагаю к трамвайной остановке, к толпе гудящей, и народ все прибывает:
ЧАС ПИК,
а трамвая не видно, только рельсы чернеют в снегу, убегая в сизые сумерки, и где-то здесь стоит и ждет меня отец Зарины – мы должны встретиться, если вы помните, – и я вглядываюсь в лица, пытаясь найти в ком-нибудь сходство с девушкой, которую нес однажды на руках, но не нахожу, да и ее облик представляю себе довольно смутно, и, поняв безнадежность своей попытки, делаю шаг в сторону, чтобы выделиться из толпы, себя выставляю па обозрение.
Рельсы оживают, начинают звучать, и тут же из сумерек выскакивает трамвай, болтаясь и подпрыгивая, словно на ухабах, и толпа, приумолкнув, готовится, и вот уже все бросаются к раскрывшимся дверям – крики, гомон, смех, – и вагоны покачиваются на рессорах, а ко мне подходит, останавливается передо мной человек средних лет, чем-то похожий на того, толстомордого, который купил меня когда-то вместе с недвижимостью.
– Только мы, двое, не интересуемся трамваем, – произносит он, глядя на меня пытливо.
– Да, – улыбаюсь, – точно подмечено.
– Алан? – спрашивает он для верности.
– Алан, – подтверждаю.
– Герас, – представляется он.
Значит, дочь его – Зарина Герасимовна.
К остановке стекаются люди, собирается новая толпа, все повторяется, и, когда трамвай выскакивает из сумерек, я спрашиваю:
– Будем садиться?
– Не стоит, – отвечает он, Герас. – Лучше пешком пройтись, для здоровья полезнее. Вам в какую сторону?
Называю свою улицу.
– До моста дойдем вместе, – говорит он, разъясняя, – а дальше мне прямо, а вам направо, за Терек.
– И снова точно, – усмехаюсь, – направо и за Терек.
– Вы знаете, – жалуется он, – с тех пор как у меня машина, я стал меньше ходить и сразу почувствовал себя хуже. Отложение солей, одышка…
– «Жигули?» – спрашиваю, чтобы поддержать беседу.
– «Жигули» – это машина для молодежи, – говорит он. – У меня ГАЗ-24. Хочу мерседес купить. Один знакомый достал – солидная машина. Сорок тысяч отдал за нее.
– Не дорого? – интересуюсь.
– Она того стоит.
Идем, не торопясь, по тротуару, а сумерки сгущаются, и сразу становится морознее, или это мне кажется, – ах, пальтишко на рыбьем меху, туфельки бальные! – и я не могу ускорить шаг, чтобы согреться, к спутнику своему приноравливаюсь, а он моцион совершает, заложив руки за спину, ступает с тяжеловесным достоинством.
Скрежещет снег под ногами.
– Хороша жизнь, когда ты в кальсонах! – замечаю, постукивая зубами.
– Да, – слышу в ответ, – кальсоны обязательно надо носить. Молодежь смеется над ними, но это глупый смех, он оборачивается потом радикулитом, ишиасом…
– Ужас, – передергиваюсь, – подумать страшно!
– М-да, – повторяет Герас, и, возможно, это обращено не ко мне, и встретиться он должен был не со мной вовсе, а с другим человеком, которого тоже зовут Аланом и у которого есть друзья-приятели на Чукотке, в Гренландии или на Аляске, которые могут снарядить небольшую экспедицию, убить белого медведя, снять с него шкуру и наложенным платежом выслать ее некоему Герасу, который купит к тому времени белый мерседес и, получив посылку, выстелет его изнутри белой шкурой безвинно погибшего зверя. Свести их должен был кто-то третий, общий знакомый, наверное, но на трамвайной остановке оказался другой Алан, то есть я, и, совершив ошибку и не догадываясь о ней, мы стоим посреди тротуара, беседуем на светские темы, и Герас все не решается перейти к делу, и это может длиться час или два – в зависимости от склонностей его и привычек, – а то и сутки или двое, и когда он заговорит о шкуре наконец, мне, окоченевшему, останется только руками развести – простите, мол, ошибка, – или сказать в утешение ему, что знакомых чукчей и эскимосов у меня нет, но есть приятели-масаи, которые запросто могут убить леопарда, снять с него шкуру и переслать ее с оказией все ему же, Герасу, который купит к тому времени золотистый мерседес и, получив посылку, выстелет его изнутри леопардовой шкурой. Поскольку я человек слова, а друзей среди масаев у меня нет, мне придется либо самому отправиться в Африку, чтобы исполнить обещанное, но это круто изменит мою судьбу и в результате появится третий Алан, копьеметатель и зверобой, либо, сохраняя свое естество, добыть в родных широтах суслика, но мерседес, белый или золотистый, выстеленный изнутри сусличьей шкурой, вряд ли произведет впечатление на уличных зевак и вместо предполагаемого восторга может вызвать недоумение и замешательство даже, и, опасаясь этого, а возможно, и подозревая ошибку, Герас произносит слова, которые могут служить хоть и запоздалым, но паролем:
– Спасибо, что вы не оставили мою дочь в беде.
Ситуация проясняется, по ошибка, как таковая, налицо: я не мог бросить его дочь в беде потому хотя бы, что до этого не был с ней знаком.
– О чем вы говорите? – отвечаю. – Какая тут может быть благодарность?
«Божеское дело делаем», – сказал о том же самом таксист-клятвопреступник.
– Когда муж оставляет семью, все его винят, – покачивает головой Герас. – Но и когда жена подает на развод, тоже во всем обвиняют мужа.
– Таков институт брака, – вздыхаю сочувственно.
– Фируза неплохая женщина, – говорит он, – но если двое не сошлись характерами, зачем искать виноватых? Зачем настраивать против меня дочь? Вы не поверите, но я узнал о несчастье от посторонних людей.
Снова вздыхаю, но молча на этот раз.
– У меня давно уже другая семья, – продолжает Герас, – двое сыновей подрастают, – он оживляется, – одного хочу по пушному делу пристроить, другого по кожевенному.
Ага, ликую, значит, не зря мне мерещились суслики, медведи и леопарды!
– Кожи и шкуры! – усмехаюсь. – А сами вы чем занимаетесь? – спрашиваю. – Если не секрет, конечно.
– Я между тем и этим, – отвечает он. – Заведую небольшим производством в системе местной промышленности.
– Шкуры и кожи? – веселюсь.
– Верный кусок хлеба, – откровенничает он.
– С маслом? – интересуюсь.
– Хочешь жить, умей вертеться, – пожимает он плечами.
– Тетю Пашу знаете, тетю Пашу? – дурачком прикидываюсь, под Канфета работаю.
– Нет, – он вопросительно смотрит на меня. – Кто такая?
– Старушка, – сообщаю, – тоже бизнес делает.
Он отворачивается от меня – обидевшись ли, озлившись? – и трогается с места, променаж продолжая, а тротуар здесь занесен снегом, сквозь занос пробита глубокая тропка, почерневшая от многих подошв, и Герас цепляет полами строгого профессорского пальто снежную крупу с высоких отвалов, а я иду следом, приплясывая и отогреваясь понемногу, и, слышу, он говорит, то ли жизнь обдумывая, то ли утверждая себя в ней, о детях своих рассказывает:
– Сыновьями я доволен. Воспитанные, послушные и учатся неплохо. Не отличники, конечно, но это и не нужно, я считаю. Голова у человека должна быть свежей, а то, знаете, как бывает: начитаются книг, запутаются и сами уже понять не могут, что им нужно от жизни.
– Книги только дураки читают, – соглашаюсь, – умному и так все ясно.
– Вы шутите, конечно, – говорит он, – но в каждой шутке есть доля правды. Вы слышали, наверное, такую загадку: что лучше, быть больным и бедным или богатым и здоровым?
– Тут уже не доля, – усмехаюсь, – тут все чистая правда.
– Сыновьями я доволен, – продолжает он, – но и от дочери не отказываюсь и не отказывался никогда. Она ведь первая у меня, Зарина. Вы знаете, что такое первый ребенок?
– Нет, – отвечаю, – я был вторым.
– Первый ребенок – это счастье, – произносит он мечтательно.
– Простите, – прерываю его, – но я вынужден задать вам нелицеприятный вопрос.
– Пожалуйста.
– Зачем же вы отказались от своего счастья?
– М-да, – вздыхает он. – Разве я отказывался? Ну, не сошлись мы характерами с Фирузой – что тут особенного? Люди и до нас расходились и будут расходиться, по все это можно делать по-человечески. А у Фирузы одно было на уме – отомстить. То, что она от помощи отказалась, денег не брала – это еще полбеды. Но она ведь дочь против меня настроила. Зачем, спрашивается? Чтобы показать мне, какой я подлый? Но в чем моя вина? Ушел к другой женщине? – он снова вздыхает: – Сердцу ведь не прикажешь… Уж лучше бы она подстерегла меня где-нибудь и зарезала, честное слово!
– Повесила, распяла, отравила, – перечисляю возможные варианты. – Вряд ли вам понравилось бы это.
– Ну, и чего она добилась в конце концов? – сердится он. – Кем вырастила дочь? – головой сокрушенно покачивает. – Как-то я пришел на эти гимнастические соревнования, посмотрел на Зарину и чуть не заплакал. Красивая взрослая девушка кувыркается, как маленькая, позорит себя перед людьми… Вот и докувыркалась…
Только бы не заплакал, опасаюсь, но он говорит вдруг спокойно.
– Подождите минутку, со знакомым поздороваюсь.
Навстречу нам идет человек средних лет, ведет хорошенькую девочку лет трех, внучку, наверное, а может быть, и дочь, и Герас наклоняется к ней, улыбаясь умильно:
– Здравствуй, Мадиночка.
Я прохожу мимо них, останавливаюсь неподалеку, ожидая, и слышу тоненький голосок:
– Здравствуйте.
Герас выпрямляется и, обменявшись рукопожатием то ли с дедом, то ли с отцом девочки, говорит:
– Ну, и мороз.
– Да, – отвечает тот, – таких холодов у нас еще не было.
– Были. В тридцать втором году.
– В тридцать третьем.
– В зиму с тридцать второго на тридцать третий.
Они говорят об этом не походя, как другие, а солидно и основательно. Стоят, оба невысокие, упитанные, краснощекие, и ведут разговор о стихийных явлениях. Когда тема исчерпана, они умолкают на мгновение и переходят к следующей.
– Как ваше здоровье? – спрашивает Герас.
– Ничего, спасибо, – с чувством отвечает его собеседник. – А ваше?
– Спасибо, ничего. А как здоровье супруги?
– Ничего. А вашей?
– Спасибо. Ничего.
Это не пустой, не светский разговор, понимаю, и о погоде, и о здоровье они толкуют но-хозяйски и на земле стоят по-хозяйски, крепкие, основательные мужчины.
– А ты как поживаешь, Мадиночка? – интересуется Герас.
– Хорошо, – нараспев отвечает девочка.
Он достает бумажник, вынимает из него десятирублевку, наклоняется к Мадиночке и засовывает дензнак в кармашек ее красивой цигейковой шубки.
– Не надо, – говорит то ли дед, то ли отец, – у нее все есть.
– Ничего, – отвечает Герас, – пусть у нее будут свои деньги, они ей не помешают. – Наклонившись к девочке, он улыбается: – Правда, Мадиночка?
– Правда, – пищит та.
– Скажи дяде спасибо, – подсказывает то ли отец, то ли дед.
– Спасибо, – слышится писк.
Герас делает шаг в сторону, уступая им дорогу:
– Счастливого пути.
– Всего хорошего.
– Передавайте привет супруге.
– И вашей передайте.
ДРУГИЕ ЛЮДИ, ДРУГАЯ ЖИЗНЬ.
Они расстаются, и, когда Герас подходит ко мне, я спрашиваю, не сдержав любопытства:
– Кто это был?
– Деловой человек, – уважительно произносит он.
Мы идем по тротуару, и я думаю о Мадиночке, у которой есть теперь ВСЕ и еще десять рублей впридачу, а Герас, настроившись, видно, на новый лад, говорит вдруг:
– Хочу вам сказать кое-что, только не обижайтесь ради бога.
– Ладно, – отвечаю, – попытаюсь.
– Прежде чем встретиться с вами, я расспросил кое-кого, и мне сказали, что вы конструктор, изобретатель, что у вас светлая голова…
– Тут есть преувеличение, – усмехаюсь, – но не обидное, скорее наоборот.
– И на такой хорошей голове, – продолжает он, – вы носите, как школьник, обыкновенную кроличью шапку.
– Как-то не думал об этом, – теряюсь.
– Люди все замечают, – говорит он, – а шапка у нас, осетин, не последняя вещь, вы и сами это знаете.
– Так, – киваю, – и что же мне делать теперь, как жить?
– Очень просто, – отвечает он. – Я позвоню нужному человеку, и он достанет вам ондатровую шапку. С переплатой, конечно, но недорого – рублей сто пятьдесят, не больше.
– Вы знаете, – говорю, – сто пятьдесят – это больше моего месячного оклада.
– Ну-у, – улыбается он игриво, – значит, у вас есть еще какой-то родничок.
– Ни родничка, – веселюсь, – ни ручейка, ни струйки. Так что спасибо вам большое, но я похожу пока в кроличьей. А там, глядишь, и зима кончится.
– М-да, – произносит он угрюмо и умолкает.
Подходим к мосту – мне направо, ему прямо, – и он говорит, остановившись:
– У меня есть к тебе просьба, Алан.
Определив мое
СОЦИАЛЬНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ,
он решил обращаться со мной на «ты».
– Слушаю тебя, Герас, – отвечаю небрежно. Он озадаченно смотрит на меня, и, чтобы успокоить его, я добавляю: – Считай, что мы выпили на брудершафт.
Он молчит, не зная, видимо, как реагировать на эти слова, молчание затягивается, и я вынужден прийти ему на помощь.
– Так что за просьба? – спрашиваю.
Хочет, наверное, чтобы я помирил его с дочерью, предполагаю, ввел его в покинутый им некогда дом.
– Есть один старик, – отвечает он. – Вылечивает таких больных, от которых отказываются врачи.
Ах, вот оно что!
– Да, мне уже говорили о нем, – усмехаюсь. – Где он живет, старичок-то? То ли в Хумалаге, то ли в Зарамаге? То ли в Садоне, то ли в Ардоне?
Я уже слышал об этом старике, если вы помните.
– Зря смеетесь, – качает он головой. – Народная медицина сейчас в почете. В травах и кореньях живая сила скрыта.
– Ладно, – киваю, – не уговаривайте. Я и сам уважаю всякого рода лекарей-знахарей-шарлатанов. Так где он живет все же?
Ловлю себя на том, что хоть и вскользь, мимолетно, но в голове моей хорошей все же мелькает надежда на чудо. Извечная, подспудная надежда человеческая.
– Я пришлю машину и оплачу все расходы, а ваше дело – поговорить с Зариной. Фируза считает, что только вы можете оказать на нее влияние… Ей, конечно, не надо знать, что все это идет от меня, а то она и слушать не захочет, сразу откажется.
– Хорошо, – соглашаюсь, – будем считать, что старичка нашел я.
– Если он ей поможет, – веселеет Герас, – то можно будет открыть правду.
Вследствие чего произойдет примирение.
– А если нет? – интересуюсь.
– Машина будет завтра или послезавтра, – обходит он мой вопрос. – Шофер знает, куда ехать, уже возил туда людей.
– Завтра или послезавтра, – повторяю, и слышится мне голос Васюрина: «К работе можете приступить хоть сегодня, тем более что она срочная», и, устыдившись сравнения – Зарина и амортизационное устройство, я говорю:
– Ладно, сделаем.
– Я уточню срок и вечером позвоню вам. Фируза дала мне ваш телефон.
Он протягивает руку:
– Всего хорошего. Приятно было познакомиться.
– Мне тоже. Счастливого пути.
Ему прямо, а мне направо, и когда он отходит немного, я окликаю его:
– Герас!
Он не слышит меня.
– Привет супруге!
Он не оборачивается.
– Привет детишкам!
Он ускоряет шаг.
Погода для прогулки холодноватая, и, дойдя до остановки, я сажусь в трамвай и попадаю к самому началу представления.
Впереди, под табличкой «Для инвалидов, престарелых и пассажиров с детьми» сидит на вполне законном основании пожилая дородная женщина в пуховом платке. Рядом стоит молоденькая, совсем еще девчонка, держит за руку сынишку лет пяти. Тут же, возвышаясь над ними, стоит другая пожилая женщина, долговязая и худая, в потертой шляпке из искусственного меха, стоит и пристально, испепеляюще смотрит на сидящую и, не выдержав наконец, заявляет требовательно:
– Могли бы посадить ребенка себе на колени!
– Я уже приглашала, – отвечает женщина в платке, – но мамаша отказалась.
– Если человек деликатным – значит, на нем верхом надо ездить?! – настаивает женщина в шляпке.
– Она больше тебя о ребенке думает, так что не вмешивайся! – осаживает ее женщина в платке.
Обе говорят с чудовищным акцентом, но по-русски, потому что население трамвая многонационально и каждой хочется быть понятой всеми, склонить на свою сторону общественное мнение.
– Все должны думать о детях! – заявляет женщина в шляпке.
– Правильно! – кивает женщина в платке. – Только ты почему-то не кормишь чужих детей, а только своих!
– Откуда вы знаете мое положение?! – возмущается женщина в шляпке.
– Твое положение я не знаю, а международное такое, что самый вкусный кусок ребенок получает из рук матери!
– Нет! – кипятится женщина в шляпке. – Не такое! В будущем времени не будут различать, кто чей, всех будут любить!
– Кампанелла! – слышится с задней площадки. – Сен-Симон!
Там стоят парни, студенты с виду, и, пока женщина в платке складывает в уме фразу, чтобы ответить достойно, один из парней проталкивается к женщине в шляпке и спрашивает, склонившись почтительно:
– Как вас зовут?
– Фатима, – отвечает та, растерявшись.
Студент поворачивается и молча идет обратно.
– Эй! – окликает его женщина в шляпке. – Зачем тебе мое имя?
Вернувшись к своим, он объявляет громогласно:
– Кампанелла, Сен-Симон и Фатима!
Студенты хохочут – ах, молодость легкомысленная!
– Видишь? – торжествует женщина в платке. – Люди над тобой смеются.
– Потому что ума у них нет! – отвечает женщина в шляпке. – Потому что головы птичьи!
Теперь уже весь трамваи хохочет. Молодая женщина наклоняется к сынишке, поправляет на нем шарф и спрашивает тихонько:
– Устал?
– Немножко.
– Ничего, – улыбается она, – ты же мужчина.
Прихожу домой, ужинаю – хлеб, сыр, яичница, – включаю телевизор, заваливаюсь на свою любимую раскладушку, жду звонка. Телефон молчит и, просмотрев вечернюю программу, я выключаю телевизор, умываюсь и укладываюсь спать. Утром иду на работу, становлюсь к кульману, начинаю вычерчивать общий вид амортизационного устройства (макетный вариант), и день проходит, как мгновение, а вечером все повторяется – яичница, раскладушка, телевизор, – а звонка все нет, и вот уже вторник позади, и среда, и постепенно я втягиваюсь в этот новый для себя ритм жизни – работа, телевизор, сон, – вхожу во вкус и сожалею лишь о том, что в конце телепрограмм не бывает передачи «Спокойной ночи, малыши» для взрослых. И снова иду на работу, и на листе уже начинает проглядывать бледный контур будущей конструкции, и я почти не отхожу от кульмана и даже в клуб не заглядываю, хоть фиеста в самом разгаре, но чем дальше, тем больше мной овладевает какое-то смутное беспокойство, и я еще не знаю его причины, но то, что вырисовывается на листе, кажется мне громоздким и неуклюжим, и я чувствую себя, как лесная пичуга, высидевшая кукушечье яйцо, и продолжаю чертить, но через силу уже, выращивая нечто неприятное и чуждое мне, и Эрнст подходит время от времени, и мы обсуждаем отдельные детали и саму конструкцию в целом, и все вроде бы в ней правильно,
ВСЕ ИДЕТ, КАК НАДО,
и я успокаиваюсь, но ненадолго, и, лежа на раскладушке у голубого экрана, пытаюсь объяснить свою тревогу затянувшимся ожиданием, и снова возвращаюсь к работе, которая подвигается неожиданно быстрыми темпами, и ворочаюсь, стараясь устроиться поудобнее, и посмеиваюсь над собой – А и Б сидели на трубе, – и думаю в отчаянии:
ЧТО-ТО ТУТ НЕ ТАК,
и не могу понять, что именно.
Телефон зазвонил в пятницу, а до этого даже не звякнул ни разу с того момента, как был поставлен – не для красоты же? – и, перебирая в памяти тех, кто мог бы набрать мой номер, я словно список коллег своих, конструкторов, прочитывал, но с ними я встречался ежедневно, и надобность в дополнительном, телефонном общении, таким образом, отпадала, а дальше за стенами отдела простирался Город, в котором я прожил семь с половиной лет и где, кроме меня, коллег моих, Канфета и тети Паши, обитало еще 250000 человек, и некоторые из них были мне знакомы, но не более, люди со своими давними, устоявшимися связями и устоявшимся укладом жизни, г о р о ж а н е, а я пришел извне, и, стараясь сблизиться с ними, словно на чужую территорию посягал, в чуждый ареал вторгался, и, чувствуя неловкость от невольной агрессивности своей, становился замкнутым вдруг и высокомерным даже, обрекая тем самым на неуспех любую попытку сблизиться с собой, и понемногу это стало привычным, переработалось в некий защитный рефлекс, и, хоть нельзя было понять от кого и что я защищаю, переступить какую-то грань, выйти из очерченного круга мне так и не удалось.
И вот раздается звонок, я подхватываюсь, вскакиваю с раскладушки и, надеясь вдруг, что это не Эрнст, не Фируза и не Герас, а кто-то из них, моих городских знакомых звонит, чтобы пригласить меня к себе или ко мне зайти, посидеть, поговорить, но не о деле, а так, о пустяках, о жизни, например, и злясь на себя – я ведь снова уперся бы, противясь желаемому! – хватаю трубку и рявкаю:
– Да!
– Алан? – слышу бодрый голос. – Приветствую тебя в этот чудесный вечер!
– Здравствуйте, – говорю, не узнавая.
– Герас беспокоит. Завтра будет машина…
– Послушайте, – обрываю его, – я всю неделю жду, как дурак, вашего звонка…
– Прости, дорогой, – он улыбается, слышу, – не до того было. У меня ревизоры сидели.
– Ах, вот оно что! – догадываюсь. – Посидели и ушли?
– Да, – подтверждает он горделиво, – разошлись с миром.
– И, конечно, закрепили мир в ресторане?
– А как же? Люди поработали, значит, надо их отблагодарить. Не нами это заведено, не нам и ломать!
Во хмелю он обращается со мной на «ты», держится уверенно и покровительственно даже.
– Так что вы сказали о машине? – спрашиваю, посуровев.
– Будет завтра с утра, в девять, – повторяет он. – Дай-ка свой адрес, чтобы он знал, куда подъехать.
– Записать хоть сумеете?
– Не беспокойся, – говорит он. – Герас крепко стоит на ногах.
Диктую адрес, повторяю несколько раз, чтобы не вышло ошибки, и, записав наконец, он спрашивает, но уже потише:
– Зарина согласна?
– Да, – успокаиваю его, – все в порядке.
– Молодец! – радуется он и, взбодрившись, заводит благодарственно-прощальную речь: – Дай бог тебе многих лет без печали, болезней и нужды! – он словно тост произносит, из ресторана вынесенный. – Пусть дом твой полнится изобилием, а все пути ведут тебя к счастью!
Отвечаю с чувством:
– Желаю тебе, супруге твоей и сынишкам, один из которых по пушной части, а другой по кожевенной, вволю накататься на белом мерседесе, выстланном изнутри шкурой белого медведя!
– Слушай, – подхватывает он, загоревшись, – дело говоришь! У тебя, случайно, нет кого-нибудь, кто может достать шкуру? За любые деньги – это для меня не важно!
– Есть, – обещаю, – достанем! Только не медвежью, а сусличью или хомячью в крайнем случае.
– Хороший ты парень, – вздыхает он, помолчав, – но в жизни тебе придется нелегко.
– Уже приходится, – усмехаюсь, – не беспокойтесь об этом.
Кладу трубку, и аппаратик мой серенький шлет ему короткие гудки-приветы.
Итак,
ЗАВТРА В ДЕВЯТЬ ПРИДЕТ МАШИНА.
Снимаю трубку, накручиваю диск – одна цифра, вторая, третья, четвертая, пятая:
– Да? – это Зарина отзывается. Стою, замешкавшись, и слышу: – Так и будем молчать?
Нажимаю на рычажок, размыкаю связь.
Я еще не говорил с ней и не знаю, как она относится к знахарству вообще и в применении к себе в частности, но понимаю, что в ее положении