Текст книги "Любимые дети"
Автор книги: Руслан Тотров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
– Да не голодный я, – мне и правда не хочется есть, – сказал же тебе!
– Ты что, до вечера будешь ждать? Отец и Чермен обедать не придут – уехали в райцентр за семенами. Мать тоже с ними, сестру проведать, давно не была. А у меня выходной, вот и будем пировать вдвоем. Она медсестра, работает в больнице.
– А мальчишки? – спрашиваю.
– За них не бойся, – улыбается она. – Вон пошли уже.
Смотрю в окно – шагают по улице, портфелями помахивают, обсуждают что-то.
– Ну, идем, – зовет она.
– Дина, – прошу, – лучше бы ты на гармошке сыграла.
– Сыграю, – кивает она, – поедим и сыграю…
И вот уже крепкие пальцы ее бегут по клавишам, и гармошка отзывается – ах, как отзывается она! – и звучат мелодии, которые слышал еще мой дед, и слышали те, что лежат в склепе в Далагкау, и мне вспоминается слепой Урызмаг: «Горы спасли наш народ», а в другой, заимствованной памяти моей волнуется степной ковыль, но те же мелодии звучат, те же самые, только гармошки еще нет, она появится позже, в горах уже, в тесноте скал и крепостных башен, и играть на ней будут женщины, и потому, наверное, столько грусти в этой музыке, столько печали об уходящем времени, о жизни, которая так прекрасна и быстротечна – ах, играй, Дина, играй! – эта музыка, как огонь, но сколько тоски в голосе пламени, стремящегося к концу…
– Тебе приятно играть, – говорит она. – Ты хорошо слушаешь.
– Спасибо, – улыбаюсь в ответ. – Играй еще…
Это болезнь такая,
НОСТАЛЬГИЯ,
хоть от нее, как и от скарлатины, никто уже не умирает.
Потом, когда все вернутся домой и Чермен зайдет в мою комнату, я спрошу его:
«Что это за книги на столе?»
«Учебники», – пожмет он плечами.
«Чьи?»
«Я занимаюсь, – признается он смущенно. – Перед детьми неудобно, скоро больше меня будут знать».
Он помолчит, походит по комнате, постоит у окна и скажет:
«Ты только не смейся»…
«Не буду», – пообещаю я.
«В этом году сдам за десятый класс и пойду в заочный сельскохозяйственный. Колхозу нужен полевод»…
«А если бы не нужен был?» – спрошу, вздохнув.
«Что у вас за привычка с матерью?! – вспылит он. – Смотрите на меня так, будто виноваты в чем-то!»
Усаживаемся за стол, все живые и отец, оставшийся в живых, садимся на привычные места, по старшинству: отец, мать, Чермен, я, Таймураз, Дина, Беса и Алан, взрослые и дети, три поколения сразу – трогательная картинка, если взглянуть со стороны, сбывшаяся мечта,
ЦВЕТЕНИЕ ГЕНЕАЛОГИЧЕСКОГО ДРЕВА-ДЕРЕВА,
но если присмотреться повнимательнее, можно заметить некоторую напряженность в поведении ужинающих: все знают, зачем я пожаловал, и ждут моего слова, и молчат, ожидая, а я все не решаюсь начать, боясь нарушить покой, идиллию, раек взбудоражить семейный, и тоже молчу, и, глядя в тарелку, повода дожидаюсь, чтобы вступить налегке, так, между прочим, шутя и посмеиваясь, но не получается у меня, не выходит, и, разряжая обстановку, Чермен, а не я, вступает, говорит, словно к самому себе обращаясь:
– Подморозило к вечеру, еще холоднее стало.
– Да, – подхватываю с готовностью, – такой зимы у нас еще не было.
Жду – сейчас кто-нибудь скажет: «Была в тридцать втором», а я поправлю: «В тридцать третьем», и мы, не споря, придем к соглашению: «С тридцать второго на тридцать третий». Так принято в этом году, так мало-помалу и завяжется разговор.
– Да, – вздыхает отец, – морозы ударили рано, снег выпал поздно, и все озимые повымерзли. Придется пересевать.
Умолкаю, смущенный, а мать, словно вступаясь за меня, спрашивает:
– Что будете сеять?
– Я же тебе говорил, – отвечает отец, – кукурузу… В эту зиму у меня совсем не болит нога, даже хромать перестал. – Он улыбается: – Люди могут подумать, что я притворялся все это время.
– Вот и хорошо! – оживляюсь. – Слава богу, что не болит!
– Потому что сухо, очень сухо все это время, – продолжает отец. – Чувствую, и весна будет такая – пропадут хлеба, сгорят.
Ах, я опять промахиваюсь, все в молоко попадаю, в молоко!
– Да, – подтверждает Чермен, – метеослужба дает неважный прогноз.
– Мне и без них все ясно, – отец похлопывает себя по ноге, – мой прибор точнее… Хорошо, если только у нас так, а если по всей стране?
– Раскаркались как вороны! – сердится мать. – Так и правда беду можно накликать!
– Беда уже вот она, – отвечает отец, – озимые-то пропали…
– В этом году, – говорит Таймураз, – если все будет нормально, мы заявим новый сорт кукурузы.
– Кто это «мы»? – интересуюсь.
– Школа, – объясняет он, – все ребята участвовали, от первого до десятого класса.
– Но начинали-то вы втроем – Абхаз, Ольгерт и ты…
– Они не обидятся, – улыбается Таймураз, – ту же школу кончали… А вот название я предложил свое – «Бесагур—I», – он шутливо кланяется отцу, – и никто, заметьте, не был против. Уважают нашего папашу в селе, ничего не скажешь.
Папаша хмурится, но не протестует.
– Сначала дело сделай, – ворчит, – а имена потом придумывай.
– А следующий сорт можно назвать «Алан—2», – предлагает младший отпрыск Чермена.
– А почему «два»? – спрашивает его Таймураз.
– Чтобы ясно было, в честь какого Алана! – отвечает тот без промедления.
– И в кого он такой уродился? – удивляется, разводит руками Чермен. – Ума не приложу!
– Да-а, – качает головой отец, – в нашем роду таких не бывало, – и, пряча улыбку, спрашивает Дину: – Может, в вашем кто-нибудь был?
– Нет, – отмежевывается она от чада собственного, – и в нашем таких не было!
А может, в меня он пошел, думаю, дядюшку своего продолжает в таком лихом развитии? Это я думаю, а говорю, поддерживая общий тон беседы, но несколько меняя тему:
– Слышал я, – к Таймуразу обращаюсь, – что ты и кроме кукурузы собираешься кое-что заявить?
– Мальчики, – строго произносит мать, – посидели и хватит. Вам пора уже, идите к себе.
– Ну, да, – ворчит, поднимаясь, Алан, – как самое интересное, так мальчикам сразу пора…
Когда они выходят и Дина вслед за ними, я улыбаюсь матери:
– А ты с ними говоришь по-осетински, не то, что со мной.
– Ты знаешь, – жалуется она, – к старости я стала забывать русский. Иногда целый час вспоминаю какое-нибудь слово. А ведь выросла-то я в городе…
Ей было шесть лет, когда погиб ее отец.
Он стоял на плоской крыше своего дома, или сакли, как принято теперь называть их, и выстругивал держак для мотыги, а внизу, во дворе, гомонили, играя, его дети, и, строгая, он поглядывал на них и поглядывал на горы, на вершины их, ослепительно сверкающие в знойном небе. Когда держак был готов, он вытянул его перед собой и прищурился, проверяя на глаз, не кривой ли получился, а в это время внизу, по дороге, вьющейся над бурлящей речкой, скакали всадники, то ли белые, то ли красные, то ли преследовали кого-то, то ли спасались бегством, и, выскочив из-за отвесной скалы, из-за поворота, один из них увидел вдруг человека, стоявшего на крыше и державшего предмет, напоминавший издали старинное кремневое ружье. Решив, что человек этот целится в него, а может быть и ничего не решая, а рефлекторно уже – кто первый?! – всадник рванул из-за спины карабин и выстрелил.
ТАКАЯ ИГРА.
Услышав дальний выстрел и топот копыт, дети выбежали на улицу – может, свадьба, невесту везут?! – и увидели удаляющийся отряд, – все верхом на конях, все в черкесках и в папахах овчинных, – и дети долго стояли и смотрели им вслед, не зная еще, что отца их уже нет в живых и что скоро, через полгода всего умрет от нужды и горя их мать.
Осиротевших детей, трех сестер и двух братьев – один из них погибнет в сорок первом году, второй в сорок четвертом – приютил дядя, двоюродный брат отца, живший в городе. В городе мать окончила школу, потом учительские курсы в Ростове, и ее направили работать в наше село. Днем она учила детей, а по вечерам – девчонка в красной косынке – обучала грамоте взрослых. Называлось это:
ЛИКБЕЗ. (Такие были времена.)
Кто знает, может, на занятия ее ходил и тот человек, что так метко стрелял на скаку.
И ходил на эти занятия мой отец.
А в библиотеку мать перешла уже потом, перед войной…
– Да, – вздыхает она, – и говорить я стала с акцентом, сама слышу.
– Просто слух у тебя обостренный, – утешить ее пытаюсь.
– Нет, нет, – качает она головой, – я знаю.
Сидим некоторое время молча, вспоминая и думая, и, возвращаясь к теме, я спрашиваю Таймураза:
– Подтвердятся слухи о тебе или нет?
– Не заводи этот разговор, – обрывает меня отец. – Я уже все сказал. Сначала должен жениться старший.
– То есть я? – улыбаюсь.
– Да, – отвечает он, – так у осетин принято.
– С каких это пор ты так ревностно соблюдаешь обычаи?
– Дело не в обычаях, – говорит отец. – Человек все должен в срок делать. Родиться, повзрослеть, жениться и вырастить детей…
Ах, не укладываюсь я в сроки, не укладываюсь!
– В мае тебе будет тридцать лет, – продолжает он.
– Двадцать восьмого, – подсказываю.
– А ты все прыгаешь, как мальчишка!
Пытаясь отшутиться, я говорю:
– Но вы и сами виноваты. Все книжки мне подсовывали: «Читай, Алан, умным будешь». Вот я и начитался, и у меня сложилось мнение, что жениться можно только по любви.
– У тебя и своя голова есть на плечах! – сердится отец. – Заставь ее работать!
– Тут не в голове дело, – вздыхаю, – а в сердце скорее.
– Пока что у тебя работает только язык!
– Мне и это дается с трудом…
– Все! – завершает отец. – Я сказал! – и, обращаясь к Таймуразу: – Так что придется тебе подождать.
– Я-то готов ждать, – тот смиренно склоняет голову, – но боюсь, как бы у вас не появился незаконнорожденный внучок.
– Ого! – смеюсь. – Уже и до этого дошло?! – поворачиваюсь к отцу: – Вот тебе и обычаи, вот тебе и сро…
Договорить мне не удается – лязг, звон, подпрыгивают тарелки, опрокидываются чашки – отец, такой сдержанный обычно, ударяет кулаком по столу. Сидит, побагровевший, силится что-то сказать, но так и не сказав ничего, машет рукой, встает из-за стола и уходит к себе.
Молчим, потрясенные. Мать, закрыв лицо руками, шепчет:
– Какой позор…
– Встань, – говорит Чермен Таймуразу, тихо говорит, но так, что не ослушаешься, – иди к себе.
– Ну и семейка, – ворчит Таймураз, уходя, – пещерные люди…
– А все из-за тебя, – вздыхает Чермен, не глядя в мою сторону, – все из-за тебя.
– Ну, что мне, застрелиться, что ли?! – выкрикиваю в отчаянии. – Всегда и во всем я виноват!
– Никто тебя не винит, – он улыбается вдруг, – чего ты разорался?
Выждав немного, дав отцу поостыть, Чермен встает и отправляется в его комнату. Чуть погодя за ним следует мать. Я остаюсь один, сижу у разоренного стола, не зная куда податься, и в конце концов тоже иду к отцу, приоткрываю дверь, вхожу боязливо – как бы не выдворили! – и останавливаюсь у порога.
Отец сидит на железной своей кровати, мать и Чермен рядом на стульях – судья и народные заседатели, – и у них идет совещание, и я присутствую на нем без права голоса.
– Они учителя, – говорит Чермен, – нельзя, чтобы по селу пошли сплетни.
– Да, – соглашается мать, – люди должны уважать их.
– Значит, надо готовиться к свадьбе.
– Да, – кивает мать, – надо.
– Недели две нам понадобится, не меньше.
– Да, – вздыхает мать, – больше и нельзя.
– Значит, через две недели свадьба, – заключает Чермен, вопросительно глядя на отца, но тот молчит, словно все это его не касается.
– Через две недели, – мягко, но настойчиво повторяет Чермен.
– Живите, как вам нравится, – отвечает отец.
ТАКОЙ ПРИГОВОР. (Обжалованию не подлежит.)
– Все уладится, все будет хорошо, – говорит Дина, но разговор этот происходит не вечером, а рано утром. Отца и Чермена дома уже нет, и мать ушла с ними, какое-то дело ей срочное вспомнилось, а может, и нет его, этого дела, а просто отца проводить ей захотелось, успокоить его хоть немного, и я сижу, завтракаю в одиночестве – Таймураз и дети еще не встали – и представляю себе, как они идут втроем, хмурые, немногословные, и снег скрежещет под их ногами.
Встаю из-за стола, одеваюсь, к автобусу торопясь, а Дина сумку, набитую доверху, тащит – продукты, дары приусадебного участка.
– Не возьму! – отмахиваюсь. – У меня магазин рядом с домом!
– Знаю я ваши магазины!
– Что ты можешь знать? – поддразниваю ее. – Деревенщина!
– Знаю, что мать сидит по вечерам и думает: «Как он там один? Не голодный ли?»
– Все равно не возьму! – упорствую. – У меня уже не квартира, а склад ваших сумок! Хоть бы приехал кто-нибудь, забрал.
– Сам привезешь, – улыбается Дина. – Заодно и эту. – Становится в дверях: – Без нее я тебя не выпущу.
– Перестань! – сержусь. – На автобус опоздаю!
– А мне-то что? – пожимает она плечами. – Я о своем беспокоюсь.
– А мы еще гадаем, – ворчу, – в кого он такой уродился, Алан твой, сынок любимый. В тебя он весь, в маменьку свою настырную.
– Беспокоюсь я о нем, – вздыхает Дина. – Что из него получится?
– Вот так и обо мне говорили, – усмехаюсь невесело, – а что из меня получилось, до сих пор не могу понять…
Шагаю по улице, сумкой помахиваю, а в домах окна светятся, село проснулось, село живет. Голоса, лица знакомые…
– Здравствуй, Алан! Давно приехал?
– Уезжаю, – говорю, – уезжаю.
– А к нам чего не зашел?
– А к нам почему?
– Забываешь своих, забываешь.
– Зайду, – обещаю, – до свиданья.
А впереди автобус, сизый дымок из выхлопной трубы…
Скрежещет снег под ногами.
А вот и город, северная окраина его, пятиэтажные дома – близнецы унылые – и пасмурное небо над ними, день оживающий. Иду по тротуару – автобусная станция уже позади, трамвайная остановка впереди, а на часах без четверти восемь, но я договорился с Эрнстом, что приду попозже, знал, что сумку придется завезти домой – не на работу же с ней тащиться! – иду и вижу: тетя Паша стоит на углу, цветами торгует, крохотными букетиками, завернутыми в газетные кулечки. Присматриваюсь – это подснежники.
Значит, пригрело все же где-то, подтаяло!
Мне вспоминается стрельбище, мишень фанерная, и Миклош Комар в сапожках хромовых, в шинельке ладной, и где-то в Закарпатье ждет его невеста Магда, и безымянная женщина с чужим ребенком ждет его здесь, в городе – как недавно все это было и как далеко унеслось в прошлое! – и вспоминается мне тяжкий лет журавлей над замороженной землей, оцепенело вытянутые, окостенелые ноги их, усталое ворочанье крыльев…
Где они теперь, те журавли?
– Доброе утро, тетя Паша, – здороваюсь, проходя мимо.
Она вскидывает голову, смотрит на меня из-под надвинутого на лоб платка и отводит взгляд, не узнавая, а торговля ее идет бойко, нарасхват, и, пройдя несколько шагов, я останавливаюсь вдруг и возвращаюсь, становлюсь в быструю, веселую очередь и догадываюсь – это для Майи, и уже по инерции стою – подвигаюсь, разочарованный: она воспримет мой дар как продолжение занимательной игры.
У НАС ЛЮБОВЬ.
Иду – сумка в одной руке, букетик в другой – и знаю, что цветы останутся у меня дома. Будут на телевизоре стоять или на столе. Надо концы подрезать, соображаю, таблетку пирамидона в воду бросить…
Иду и слышу простуженный голос тети Паши:
– Па-а-адснежники весенние! Па-а-адснежники!
Иду по коридору, в туалет, прошу прощения, направляюсь, а перпендикулярно мне, по коридору административного крыла к тому же пункту приближается З. В., и на углу, у двери с буквицей «М» наши пути пересекаются.
– Здравствуйте! – восклицаю, растерявшись и обрадовавшись почему-то, и – вырвать бы язык мой! – добавляю: – Давненько не виделись.
– Здравствуйте, Алан Бесагурович, – он протягивает мне руку. – Как ваши дела?
НАЧАЛЬСТВО И В ОТПУСКУ НАЧАЛЬСТВО.
Мы отходим к противоположной стене, к окну – родные люди, встретившиеся после долгой разлуки, – и нам бы о жизни поговорить, новостями обменяться, а он спрашивает сухо и официально:
– Как подвигается работа?
(Амортизационное устройство, макетный вариант.)
– Стараюсь, – говорю, – общий вид почти готов.
– Так быстро? – удивляется он.
– Да, – улыбаюсь, а мне бы этот лист сорвать с доски, в ступе истолочь, на туалетную бумагу переработать, – вы знаете, как-то легко идет.
– Ну, и прекрасно, – кивает он и спрашивает вдруг: – А чем вы недовольны?
Ах, научился он все же улавливать оттенки моих речений!
– Не знаю, – мнусь, – машина запущена, ее уже не остановишь…
– Боитесь, что устройство окажется недееспособным?
– Нет, – отвечаю, – действовать-то оно будет.
– Так в чем дело? Вы ведь так настаивали…
– Я? – говорю. – Настаивал? Нет, – говорю, – к сожалению, в этом меня не обвинишь.
– А Эрнст Урузмагович? – интересуется З. В. – Какое у него складывается мнение?
– Ему нравится, – отвечаю, – А и Б сидели на трубе. Как и вам, впрочем, – усмехаюсь. – Вы же не зря отстаивали его на техсовете.
– От кого? Никто и не выступал против вашего амортизационного устройства.
– Но вы же сами были против!
– Да, – соглашается он. – и у меня была на то причина.
– Какая?
– Достаточно веская.
– Я с детства обожаю тайны!
– А я обожаю их хранить, – улыбается З. В.
– А все же?
– Вы знаете, – говорит он, меняя тон, – я много думал о вашей идее и сделал кое-какие выводы, если вам интересно…
– Конечно, – киваю, – сгораю от любопытства!
З. В. улавливает насмешку:
– Будьте попроще, – хмурится. – Зачем этот выпендреж?
– Простите, – склоняю голову, – больше не буду… Я слушаю вас.
– Сама идея взрывообразования хороша, – говорит он, – но ваше амортизационное устройство, несмотря на внешнюю элегантность конструкции, еще не решение. Это попытка, не больше, первый шаг… Вы понимаете меня?
– Да, – усмехаюсь, – это эмбрион, как сказал Васюрин, хоть и имел в виду нечто другое.
– А что именно?
– А это уже его тайна, – вздыхаю: – Только у меня нет тайн, по штату не положено.
Пропустив мимо ушей мой вздох, З. В. продолжает:
– Пока что у вас получается, как получилось бы с колесом, если бы, изобретя его, человек остановился на тачке и никак больше не пытался его использовать.
– Образно, – хвалю, – приятно слышать.
Но и обидно, надо признать, хоть я и предполагал, что отношусь к таким вещам спокойно. Амортизационное устройство, дитятко мое последнее, кажется мне незаслуженно обиженным, и если раньше я и сомневался в нем, и тревожился даже, как вы помните, то теперь, защищаясь, достоинства в нем ищу и нахожу, представьте, могу перечислить, если хотите, и, открывая счет и первый палец загибая – раз! – вдруг слышу голос матери: «Как-то не так я тебя воспитывала, раз ты получился такой», и думаю о том, что если бы с теми же словами к ней явилась соседка: «Как-то не так воспитала ты своего Алана», мать напряглась бы и нашла, пожалуй, две-три положительные черты в сыночке своем незадачливом, и следовательно, и в амортизационном устройстве, которое он придумал, и, размышляя об этом, я посмеиваюсь про себя, и мне становится понятен
ВЕЛИКИЙ ГУМАНИЗМ ПОДХАЛИМАЖА.
– Ну, и что вы предлагаете? – спрашиваю.
– Ничего, к сожалению, – разводит руками З. В.
– Жаль, – говорю, – а то потрудились бы на паях.
– Нет, – качает он головой, – больше нам не придется работать вместе.
– Почему? – интересуюсь. – Или это тоже тайна?
– Документы собираю, – отвечает он, – ухожу на пенсию.
Из-за меня?! – мелькает мысль.
– Вы шутите? – спрашиваю.
– Рад бы, – отвечает он, – но вы ведь знаете, с чувством юмора у меня неважно.
– Не разыгрывайте! – сержусь. – Не то настроение!
– Ухожу на пенсию, – повторяет З. В., и я бы на его месте не преминул добавить: «Вы довольны, надеюсь?», но он говорит проще: – Вот и все.
Вот и добежал он до последнего своего промежуточного финиша, и пришла пора сдавать казенный инвентарь: должность, словосочетание, определяющее его лицо – начальник конструкторского отдела, – и, облегченный, он выйдет на заключительную прямую, а там, в конце ее Костлявая ждет, секундомер выключить готовится. Но до щелчка еще, до остановки стрелок З. В. уйдет из моей жизни – только воспоминания останутся, эфир летучий, – и уход его подвинет меня вперед в той очереди, к концу которой он приближается, и я готов вешалки конструировать, стеллажи и печи для сжигания отходов, лишь бы восстановить то плавное течение времени, которое зовется постоянством, и готов сказать об этом вслух, но знаю:
ОН НЕ ПОВЕРИТ МНЕ.
И выходит на последнюю прямую полковник Терентьев, пистолет сдает, кобуру кожаную, но мундир оставляет при себе, погоны золотые, звездочки пятиконечные, оставляет как утешение, как память вещественную, как признак неокончательности – полковником он был, полковником и останется, разоружившись; но к славному его званию, к созвучию внушительному, прибавится канцеляризм некий, синоним слова «бывший», определеньице смурное – в отставке.
ПРОШЛОЕ ПРИ ВСЕХ РЕГАЛИЯХ.
А отец мой в ритме самого времени сеет и собирает хлеб, и он никогда не занимал никаких должностей, и ему нечего сдавать – казенного инвентаря за ним не числится.
(Когда-то, в славные доисторические времена, у осетин считалось неприличным доживать до старости, и пенсии, естественно, не назначались, и более того: доживших с помощью петли-удавки переправляли в лучший мир, или в Страну мертвых, как это называлось тогда, и делали это с чистой совестью, полагая, вероятно, что там существует широкая сеть домов для престарелых. Теперь же по горам и долам бродят геронтологи-подвижники, заносят в блокнотики фамилии долгожителей и на примере их призывают всех остальных не есть, не пить и не курить, чтобы прожить как можно дольше.
Но пока геронтологи поют гимны, восславляя здоровую и счастливую старость, в тихих конторах, оснащенных кондиционерами, в креслицах мягких сидят чиновники в сатиновых нарукавниках, сидят, на счетах щелкают, урожай будущей войны подсчитывают, и, представьте, не таким уж и большим он ожидается – лишь каждый десятый погибнет, а девять останутся жить. Но это в глобальном масштабе, это
ГЕРОИЧЕСКИЙ ВАРИАНТ,
а меня, простите, еще и с е н т и м е н т а л ь н ы й интересует: что будет с осетинами, которые и не помнят уже о петле-удавке? Слишком уж мизерная цель мы, нас ведь чохом можно, всех сразу, невзначай, одной Бомбы на весь народ хватит. Взорвется, и плакали ваши расчеты, господа чиновники, никого не останется. Был народ – и нет его.
А в мире и кроме нас немало таких целей…
А может, договоримся по-другому? Может, не каждого десятого следует убить, а одну десятую в каждом? А девять десятых к а ж д о г о пусть себе живет, если сможет.
ТАКАЯ АРИФМЕТИКА.
(Правда, геронтологам в этом случае делать уже будет нечего…)
– Тянулся я за вами, молодыми, сколько мог, – говорит З. В., – но, чувствую, выдохся уже, мешаю.
– Да вы устали просто! – спорить пытаюсь. – Используйте свой очередной профсоюзный, отдохните как следует, и все придет в норму!
– Не устал я, – качает он головой, – отстал. Знаете, почему я был против вашего амортизационного устройства? – усмехнулся: – Вы ведь любите тайны?
– Любил в детстве.
– Потому что не понял принцип его действия. Не дошло до меня, а когда дошло, я выступил на техсовете… Вот и вся тайна.
– Плевать, – говорю, – на это устройство. Хоть бы его и не было вовсе.
– Не скажите, – отвечает З. В., – придумано оно здорово. Но я бы посоветовал вам еще над ним поработать.
– Да, – обещаю, – конечно.
Он протягивает руку, прощаясь:
– Желаю удачи.
А я что могу ему пожелать?
– Всего хорошего, – говорю, – до свиданья.
Возвращаюсь в отдел, иду к своему кульману, к доске, к листу наколотому, к готовальне раскрытой, к карандашам заточенным, к сиденью винтовому, раскручиваю его до отказа вверх, взгромождаюсь, сижу, как филин, нахохлившись, и снова дверь с буквицей «М» вижу, возле которой мы словно свидание назначили – постояли и разошлись, – и голос З. В. слышу:
«Как ваши дела?»
И вопрос этот обретает высокий смысл, и в ответ на него надо сказать что-то главное о себе, и я слышу голос свой, глуповато-насмешливый.
«Стараюсь. Общий вид почти готов».
И слышу имя свое:
Алан!
Это Эрнст подошел.
– Ну? – отзываюсь нехотя. – Что случилось?
– Чего ты мрачный такой?
– Явился, – ворчу, – мысль спугнул.
– Значит, пустая была, дельную не спугнешь.
– Это теперь никто не узнает. Пропала мысль.
– Слушай, – спрашивает он, – можешь дать что-нибудь в деталировку? Шестая группа освободилась, они хоть сейчас готовы приступить.
– Нет, – отвечаю, – закончу общий вид, тогда и будем деталировать.
Но от Эрнста так просто не отделаешься. Протерев очки, он утыкается в чертеж и объявляет радостно, словно рубль нашел:
– Вот, пожалуйста, станину можно делать! На калечку перенесем – и вперед! А вот еще узелок! И еще!
– Я тебе такое могу сказать, что ты сразу об узелках забудешь.
– Ну? – он отрывается от чертежа.
– З. В. на пенсию уходит.
– Мог бы и пораньше уйти, давно пора.
– Ты знал? – спрашиваю.
– Конечно. Мы уже решили – преподнесем ему цветной телевизор, заслужил старик.
– Слушай, – говорю, – ты бездушный какой-то, железобетонный.
– А ты, видно, и не слыхал никогда, что люди на старости лет уходят на пенсию, а некоторые, я извиняюсь, даже умирают!
– Не слыхал, – отвечаю. – За то время, что я работаю, никто у нас в отделе не ушел и не умер, слава богу.
– Ладно, – отмахивается он, – хватит сопли распускать. Тебе ли по нему убиваться?
– Да я не в том смысле…
– Зато я в том! Он изжил себя, твой З. В., отделу от него никакой пользы уже, мягко говоря.
– А кто будет вместо него?
– Не знаю, – отвечает Эрнст. – Ходят слухи, что Васюрин нам кого-то подыскал. Из Нижнего Тагила человек…
Или из Вышнего Волочка.
ЧЕЛОВЕК СО СТОРОНЫ.
– Белиберда какая-то…
– Да, – соглашается Эрнст, – пакость.
Будь моя воля, я бы не п о с т о р о н н е г о кого-то, а именно его, Эрнста, сделал начальником отдела. Однако воли моей не так уж много, а по мнению директора, догадываюсь, он слишком молод еще, несолиден:
НИКТО НЕ НАЗЫВАЕТ ЕГО ПО ИМЕНИ-ОТЧЕСТВУ.
– Смотри, – улыбается Эрнст, – рабочий класс тебя требует.
Приоткрыв дверь, в отдел заглядывают, машут мне, вызывая, Алан и Габо.
– Заходите! – рявкаю, подбадривая их. – Смелее!
– Тише, ты! – шикает на меня Эрнст. – Люди работают!
Алан и Габо продолжают махать мне – через порог не переступают, стесняются.
– Иди, – говорит Эрнст, – а мы тут с твоего позволения станину перенесем на кальку.
– Может, я сам перенесу? – морщусь.
– Иди, – подталкивает меня Эрнст. – Ничего чертежу твоему драгоценному не сделается.
Выхожу, пожимаю мозолистые руки трудящихся.
– Ну, – говорю, – рассказывайте!
– Здесь? – мнется в нерешительности Алан. – В коридоре?
– Пошли в отдел, – предлагаю.
– Нет, – упирается он, – надо найти такое место, чтобы никого там не было.
Задумываюсь, но ничего придумать не могу. На предприятии таких мест нет – ни уголков укромных, ни комнаток уютных – не для того создаются промышленные предприятия. Разве что кабинет директора, улыбаюсь про себя, если его самого попросить выйти на минутку. Но директор может и не согласиться…
Заглядываю на лестничную клетку, в клуб наш пресловутый, но там коллеги мои, конструкторы-краснобаи сидят – фиеста продолжается! – сидят и, слышу, о гравитации толкуют, о медитации и левитации.
– Идем, – говорю, – единственное место – это чердак.
Поднимаемся по лестнице, и сидящие на ступеньках ворчат, пропуская нас, и, конечно, треп заводят:
– Куда путь держите, странники?
– Неужто на чердак?
– Они там самогонный аппарат монтируют!
– Нет, – отвечаю, – собираем прошлогодние ласточкины гнезда. Будем суп варить из ласточкиных гнезд.
– А подают его в бутылках?
– Дадите хлебнуть?
– Придет новый начальник, – обещаю, – тогда и хлебнете.
– Ой, как страшно!
– У нас зарплата слишком маленькая, чтобы чего-то бояться!
Смеюсь, вспомнив, как Алан-2, племянник мой, спросил однажды за столом:
«А что такое – безвременная кончина? Я в газете прочитал»…
Таймураз, просветитель великий, ответил, не задумываясь:
«Так пишут, когда умирает человек, у которого был большой оклад».
Открываю скрипучую, обитую жестью дверь, мы входим в полумрак – пыль, прошлогодняя паутина, – и я говорю:
– Вот вам и тихое место.
Алан достает из кармана листок, разворачивает его и подает мне. Смотрю – эскиз какой-то. Рацпредложение? Но я уже помогал ему оформлять рацпредложения, и, занимаясь этим, мы никогда не забирались на чердак. Приглядываюсь – нечто странное начерчено, не имеющее отношения к нашему производству – транспортное средство некое, коляска, попросту говоря.
– Ты извини, – говорит Алан, – я еще не узнал, где живет тот старик, лекарь. Помнишь, я обещал?
– Да, – киваю, – то ли в Зарамаге, то ли в Хумалаге… Спасибо, мы уже были у него.
– Ну и как? – спрашивает он.
– Никак, – пожимаю плечами, – хоть старик сам по себе и занятный.
Вот и проясняется все понемногу – колясочка-то для Зарины. Но и для меня отчасти, для полноты восприятия, для ощущения многомерности окружающего мира. «Я не муж» – слышу голос собственный и бормочу в задумчивости:
– Значит, коляска?
– Жалко девчонку, – говорит Алан. – Скоро весна, а она ни солнца не увидит, ни свежего воздуха…
– Ни того, ни другого, – подтверждаю задумчиво. – А коляски разве не продаются?
– Не такие, – отвечает он. – На этой можно спускаться и подниматься по лестнице. Видишь?
Подношу чертеж к свету, падающему через люк чердачный, к оконцу мутному, разбираюсь в замысловатой механике: коляска имеет две ходовые системы – может катиться, как ей и положено, но может еще и шагать.
– Значит, уселся прямо в квартире, – вздыхаю, – и посредством ручного привода двинул на прогулку.
– Да, – отвечает Алан, – и точно так же возвратился.
БЕЗ ПОСТОРОННЕЙ ПОМОЩИ.
Представляю себе – вот я усаживаюсь и, двигая рычагами, выкатываюсь из квартиры на лестничную площадку, поворачиваю маховичок, включая шагающие системы, и начинаю спускаться, и люди, идущие навстречу, останавливаются и, пропуская меня, жмутся к стене, ждут терпеливо, а коляска, насекомое железное, с неуклюжей медлительностью выставляет телескопические ноги – одну, вторую, третью и так далее, – и, двигая рычагами, я как бы вижу себя со стороны – бледное, напряженное лицо, капельки пота на лбу, – и вижу сострадание на лицах ждущих, и нажимаю на рычаги, стараясь избавиться от всего этого, и ноги железные нехотя ускоряют шаг, и еще ускоряют, и коляска покачивается на ходу, перекашивается, поскрежетывает, и люди смотрят на меня с тревогой, но ничего не говорят, а я еще нажимаю, как заведенный работаю, стараясь не видеть себя и никого не видеть, и ноги, копытца кованые, мелькают, постукивают – дробь барабанная! смертельный номер! – и одна из них оскальзывается со скрежетом, за ней вторая, третья и так далее, и коляска рушится вниз, скачет по лестнице, и я вываливаюсь и ребрами считаю ступеньки, лбом и носом считаю и, закончив счет, лежу бессильный, и люди бросаются ко мне, поднимают и несут, причитая, домой, туда, откуда я так чудесно выехал только что (без посторонней помощи), и следом коляску приносят, целую и невредимую, хромированную, никелированную, блестящую, и блеск этот убивает во мне надежду на будущее, обращает ее в прах…