Текст книги "Юродивый (СИ)"
Автор книги: Руслан Ромальдович
Жанр:
Попаданцы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Старик уточнил:
– "У нас" – это где же?
Я спохватился.
– А, ну... Во Пскове, само собой.
Старик кивнул.
– Само собой. Во Пскове-то... А заработать – это ты о чём?
Я задумался. Умею-то я много, а вот как это воплотить...
– Ну вот гляди. Руки-то не болят?
Василич согласился:
– Не болят. Вот с утра голову ломаю, не колдовством ли себя осквернить позволил?
Я преувеличенно возмущённо сказал:
– Да брось, какое колдовство? То просто... Погода хорошая, вот тебя и отпустило!
– Погода... Вот и ладно, что погода, а то за колдовство, знаешь, можно и...
– На костёр, ага. Слыхал уже. Не, Василич, богом тебе клянусь, колдовства и прочей дряни тут нет. А костями, сильно подозреваю, у вас тут многие хворают. Ты бы сам за такое исцеление деньгу заплатил бы?
Старик задумался.
– Деньгу... Коли за деньгу, на то грамота особая нужна. Есть у тебя грамота? По уму делать надо, а то и до плахи недолго. Слухи быстро расходятся. Значит, коли надо, и повторить можешь?
– Вот что я в тебе уважаю, Василич, так это деловой подход. Могу повторить. Ты давай вот мозгами пораскинь, что да как ловчее устроить, а с меня... погода хорошая. Смекаешь?
Конечно, я рисковал, вываливая вот так всё практически прямым текстом, но Иван Васильевич казался как раз таким человеком, который в силу обстоятельств может правильно все понять и оценить.
Василич задумчиво пожевал губами.
– Смекаю... Опасное дело. Можно и заработать, а можно и последнего лишиться. Крепко обдумать надо. Ты покудова молчи, не высовывайся, понял? Никому ни полслова чтобы. А то я, получается, тоже повязан буду, коли что не так сложится. А мне того не надобно.
Я согласно кивнул.
– Само собой, Василич, я же не враг себе.
Пока все шло неплохо, старик вроде бы уловил не озвученную вслух идею, и даже задумался, а не побежал сломя голову звать стрельцов вязать поганого колдуна. Впрочем, стрелецкий десятник после пожара тоже пел сладко, а в итоге вон что вышло. Ну да теперь я воробей стреляный, буду настороже.
– И в церковь сходишь. Покаешься да причастишься, а допрежь ничего и слышать не хочу. Не приведи Господь мне на старости лет грех на душу брать.
– Да не вопрос, Василич. Мне скрывать нечего.
Я протянул старику руку. Тот помедлил, пристально глядя на меня, а потом протянул свою пожал в ответ. Хоть и больные у него были руки, а все равно сильные.
Глава 12
Боярин Василий Фёдорович Скопин-Шуйский, первый наместник псковский, пребывал в крайне дурном состоянии духа. Его человек, поставленный им год назад в Стрелецкой слободе нарочно для пригляда, не вышел на связь. А ведь боярин наведался в слободу под предлогом встречи со старыми боевыми товарищами именно для того, чтобы повидаться с ним. В ответ на нарочито небрежный вопрос боярина новый слободской голова Мстислав лишь разводил руками да погано скалился. Мерзкий тип, у боярина так и чесались руки своротить ему челюсть на сторону. Прояснить ситуацию смог лишь сотник, с испугом поведавший, что товарищ Василия Фёдоровича по весне на пьяную голову утоп, о чем он, сотник, лично сделал запись в стрелецкой книге, и направил весть в Стрелецкий же приказ. Проверять книгу боярин не стал.
Не верилось ему в нелепую кончину старого товарища, а ныне доверенного и надёжного человека. Тот, тоже Василий, но Кожевников, хмельного сроду в рот не брал, а уж плавал лучше любого. Оттого и мрачен был боярин, что выглядело дело странно, если не сказать прямо – паршиво. А расспрашивать да вызнавать нельзя: враз подозревать станут.
Да и некогда было вызнавать, хотя на человека своего боярин крепко надеялся, и очень нуждался в информации, которую тот мог раздобыть. После второго Ливонского похода и взятия войсками Батория Полоцка многие отличившиеся служивые, в том числе псковские, получили в поощрение перевод на службу в Москву. Оказался среди них и Кожевников, с которым молодой боярин вместе ходил в первый поход под руководством самого государя Иоанна Васильевича и сына его царевича Иоанна Иоанновича. Вместе бились они под Людзеном и Динабургом, а после пировали в Валмиере. Василий Фёдорович тогда командовал сторожевым полком, а Кожевников ходил у него в подчинённых, и был одним из лучших разведчиков – ловким, сильным, хитрым. Немало ценных сведений раздобыл тогда Кожевников, и немало вражеских языков взял. Потому и доверил ему боярин нынешнее важное дело.
Официальная же причина визита первого наместника в Москву была иной, и тоже нерадостной. Войска польского короля Стефана Батория после военного совета в Чашниках двинулись вперёд, и уже взяли крепость Велиж. Лазутчики донесли, что защитники крепости сдались без боя многократно превосходящему гарнизон числом польскому войску. Впереди у Батория находилась крепость Усвят, но Василий Фёдорович знал: долго ей не выстоять. Затем – Смоленск и Великие Луки. После них откроется дорога на Псков и Новгород, либо Москву и Тверь, а русские войска окажутся разделены надвое. Боярин оставил во Пскове своего младшего родича Ивана Петровича Шуйского, наместника, и теперь намеревался нижайше просить у государя солдат, пушек и провизии для обороны Пскова. Надеяться выстоять своими силами не приходилось.
Аудиенции надлежало пройти в Грановитой палате. Государь любил это место: здесь он принимал иноземных послов, проводил совещания, наградные церемонии и отмечал праздники. Кто будет присутствовать, Василий Фёдорович не знал, но был уверен, что не обойдется без Годунова.
Годунова Василий Фёдорович невзлюбил со времён все того же первого Ливонского похода три года назад, хоть и лично близко знаком не был. Тогда боярин крепко сдружился с царевичем Иоанном Иоанновичем, которого служивые любили и уважали. Царевич солдатской жизнью не брезговал: спал у костра, ел простую пищу, в бою на рожон не лез, но и за спинами не прятался. Государю такое приходилось не по нраву, и отношения между отцом и наследником были напряжёнными. Царевич тогда пожаловался Василию Фёдоровичу, что, дескать, Годунов забрал власть великую, и государь к нему всячески прислушивается, хотя тот даже не был ему родичем, а приходился всего лишь зятем покойному Скуратову, главе опричников. Дошло до того, что Иоанн Васильевич пожаловал Годунову честь передвигаться в походе на своем любимом коне.
Высшей точкой стал победный пир в Валмиере, когда государь повелел посадить Годунова ошую от себя вместо воеводы Фёдора Мстиславского, как то полагалось. Царевич Иоанн тогда вспылил, заявил, что Годунов почётного места не заслужил, а потому он, царевич, сидеть одесную отказывается, и потребовал себе места среди простых воевод, которые добыли славу русскому войску честным оружием. Что и говорить, государь и его наследник друг друга стоили – оба резкие, жёсткие, вспыльчивые. Быть бы крепкой ссоре, а то и драке, да вмешался сам Годунов. Он пал ниц перед государем, и умолял его, безродного, хоть высечь, хоть повесить, а на почетное место не сажать, дабы не оскорблять тех, кто этого места действительно достоин. Другой бы государь таким поступком восхитился, осыпал бы скромного ласками да милостью, но не таков был Иоанн Васильевич. Он разозлился, что ему посмели перечить, и от души отходил Годунова царским жезлом. Потом, впрочем, быстро раскаялся, и в Москву из похода Годунов вернулся в положении, ещё более близком к царю. В назидание же царевичу Иоанн Васильевич по возвращению повелел якобы под предлогом бездетности насильно постричь его жену Феодосию в монахини и сослать в монастырь на Белоозере. После этого отношения отца и сына вовсе сошли на нет.
Вражда между царевичем и Годуновым сложилась тихая, молчаливая, но оттого только более страшная – не не жизнь, а на смерть. Царский фаворит не мог не понимать, что царевич, взойдя на трон, мигом лишит его всех милостей и положения, а то и головы. Царевич же, в свою очередь, был уверен, что Годунов сделает все, чтобы на престол его не допустить. Тем более, что младший царевич, тихий и мягкий Фёдор Иоаннович, с Годуновым вполне ладил. После ситуации на пиру Иоанн Иоаннович лишь сильнее убедился, что Годунов хитёр, коварен, и ради своих замыслов готов стерпеть даже унижения и царские побои.
Спустя ещё год Василий Фёдорович, сидя наместником во Пскове, получил от царевича послание с личной печатью. Царевич писал, что государь стал совсем подозрителен, раздражителен, всех бояр от себя удалил прочь, кроме Годунова, и теперь, не посоветовавшись с ним, никаких решений не принимает, и даже патриарх Дионисий оказался бессилен. Недовольных таким положением, и осмеливавшихся недовольство высказывать, было поначалу много, а вот затем как-то внезапно число их уменьшилось: кого сослали прочь из Москвы, а кого и укоротили на голову. Писал царевич и о том, что Годунов уже совсем осмелел, и вслух говорит, что дескать, Фёдор Иоаннович для русского престола предпочтительнее, и что есть среди боярских родов те, кто встал на его сторону – Бельские, Нагие, Трубецкие и Юрьевы-Захарьины. В конце послания царевич писал, что доверять в Москве боле некому, а потому вынужден он просить Василия Фёдоровича, с которым не раз хлебали кашу из одного походного котелка, вспомнить о старой дружбе, и выяснить, не готовит ли Годунов бунта против наследника. Василий Фёдорович о старой дружбе не забыл, о присяге на верность государю и земле русской тоже, и так в московскую Стрелецкую слободу отправился Кожевников, с поручением вызнать, какие настроения ходят среди служивых, и на чью сторону те, в случае чего, встанут.
Свиту свою боярин оставил в Стрелецкой слободе. Ради аудиенции Василию Фёдоровичу пришлось сменить привычные простые рубаху, штаны и короткие мягкие сапоги-ичиги на приличествующее боярину и первому наместнику одеяние: красный парчовый кафтан на меху с серебряным шитьём, и длинными, до земли рукавами, высокую бобровую шапку, и сапоги, украшенные жемчугом, с твердой подошвой и подкованными каблуками. Поднимаясь по ступеням Грановитой палаты, молодой боярин тоскливо утёр рукавом капли пота с лица. Несмотря на высокий чин, подобных условностей он не понимал и не любил. Можно подумать, шапка делает его другим человеком. Да и бесполезному короткому кинжалу в расписных ножнах, болтавшемуся на поясе, Василий Фёдорович всегда предпочитал простую честную саблю.
Окованные каблуки громко щёлкали по гранитным ступеням, когда боярин поднимался к тяжёлым дверям. Двое стражников, стоящие с двух сторон от входа с угрожающего вида алебардами в руках, при его приближении склонились почтительно, а затем с неторопливо открыли створки, каждый свою, и впустили Василия Фёдоровича внутрь. Боярин, не задерживаясь, двинулся сквозь сени, и вошёл в главный зал.
Людей в просторном помещении оказалось намного больше, чем надеялся боярин. Он-то рассчитывал изложить просьбу царю не с глазу на глаз, конечно, но в присутствии разве что двух-трёх ответственных чиновников. Здесь же собралась, казалось, вся верхушка знатнейших боярских родов Москвы. Теперь приём затянется, придётся много говорить и отвечать на бессмысленные вопросы людей, не сведущих в военном деле, но имеющих весомое слово при дворе.
Резной трон государя стоял ровно посреди палаты, у центрального столба, который украшала резьба в виде геральдических животных и птиц. Василий Фёдорович неприятно поразился тому, как изменился великий князь Иоанн Васильевич. Царь выглядел измождённым, худым, под тяжёлой шубой в золоте и самоцветах словно вовсе не было никакого тела. На осунувшемся остром лице темным огнём сверкали глаза. В руках государь держал скипетр и державу. С двух сторон от трона недвижными каменными изваяниями стояли высокие и широкоплечие телохранители-рынды. Справа от царя стоял Годунов, и он напротив, раздался, раздобрел, борода лоснилась блеском. Годунов поймал пытливый взгляд Василия Фёдоровича, и едва заметно усмехнулся краем рта.
Присутствовали и другие. Василий Фёдорович увидел Дмитрия Хворостинина, знакомого по Ливонскому походу. Воевода чуть кивнул боярину в знак приветствия. Фёдор Михайлович Трубецкой, Иван Михайлович Воротынский, Андрей Петрович Хованский – все были здесь, стоя у государева трона в первом ряду, и Василий Фёдорович на мгновение озадачился. Разве не должны быть они со своими полками, оборонять рубежи..? Не его же ради выдернули их в Москву? А вот царевичей, ни старшего, ни младшего, боярин в палате не увидел, хотя как раз сыновьям следовало бы стоять первыми у отцовского престола. Вдоль стен, расписанных фресками с библейскими сюжатами, стояли, опустив глаза в пол, дьяки и думные люди Разрядного приказа.
Тишину нарушил зычный голос придворного:
– Боярин Василий Фёдорович Скопин-Шуйский, первый наместник псковский, царю и великому князю Московскому, государю Иоанну Васильевичу челом бьёт!
Царь пошевелился на троне, и вперил в боярина цепкий пытливый взгляд. Василий Фёдорович понял, что ещё мгновение, и его промедление будет сочтено за невежество, а там уже не то, что просьба – голову бы сохранить. Он быстро прошёл вперёд, опустился на колени на специально обозначенном на полу пятачке, склонился, и коснулся лбом пола. Выпрямившись, увидел, что царь передал скипетр рынде, и молча протягивает ему правую руку. Боярин поднялся, подошёл и приложился губами к царской руке, сухой и худощавой, похожей на когтистую птичью лапу. После этого отступил, и вновь опустился на колени.
В тяжёлой тишине проскрежетал голос царя:
– Говори, с чем пожаловал, Василий Фёдорович. Дозволяю.
Скопин-Шуйский собрался с духом, перекрестился, и, не поднимая глаз, начал:
– Государь, милости твоей прибыл просить. Не для себя, для людей псковских. Польское войско двинулось в поход на нашу землю. Велиж пал, на Усвят идут. А за ними Великие Луки... Коли падут, государь, полякам торная дорога на Псков открыта.
Боярин перевёл дыхание и продолжил:
– От всех людей псковских прошу тебя, государь: дай людей, пушек и провизии. Велико войско польское. Встанут под стенами – долго не продержимся.
Под сводами палаты раздался звучный голос с оттенком насмешки:
– А для чего же ты, первый наместник, волей государя над славным градом посажен? Отчего же не подготовился, не запасся?
По палате пронёсся сдавленный то ли вздох, то ли стон присутствующих. Вообще-то за подобное без рассуждений лишали головы. Открыть рот в присутствии царя без его дозволения считалось тяжелейшим проступком. Но обладателю голоса, видимо, здесь теперь многое сходило с рук. Василий Фёдорович поднял глаза.
Хорош собой был Годунов, чего греха таить. Часто такое бывает: снаружи статен, а внутри гниль да плесень. Высок и широкоплеч был царский советник, светловолос, а бороду ровно подстригал, чего у самого Василия Фёдоровича, да и у любого в его окружении, рука бы сделать не поднялась. С немалого роста своего Годунов глядел на коленопреклонённого просителя сверху вниз, с презрением и насмешкой на красивом лице.
Боярин молчал и ждал реакции царя. Одёрнет ли наглеца, укажет на место? Но царь тоже молчал, лишь постукивал пальцем по подлокотнику трона да глядел пристально, словно проверяя выдержку и смирение первого наместника. И тогда Василий Фёдорович рискнул, и произнёс негромко:
– А пошто же ты, Борис Фёдорович, допрежь государя слово держишь? Да ещё речи дерзкие боярину говоришь? По тебе ли такое право?
Царь резко выпрямился на троне, отчего богатая шуба его зашуршала, и звякнули золотые цепи:
– А ты, Василий Фёдорович, мнишь, что государь твой сам за себя сказать не может? Знай, не далее, как три седмицы назад, нашей государевой волей пожаловали мы любимому нашему Борису Фёдоровичу титло боярское, а сестра его сосватана за царевича Фёдора Иоанновича. Вот и думай, кто кому теперь ровня. А на вопрос поставленный ответа жду. Отчего город, тебе доверенный, к осаде не готов? Что скажешь? Отчего доверие государя твоего не оправдываешь?!
Под конец фразы Иоанн Васильевич почти сорвался на резкий крик и закашлялся.
Василий Фёдорович медленно вдохнул и выдохнул. Крут государев норов, за одно и то же может и одарить щедро, а может и лишить всего. Тут крепко думать надо, чтобы неаккуратным словом гнева на себя не навлечь.
Он осторожно начал:
– Государь, во Пскове нынче с детьми да бабами два десятка тысяч людей едва наберётся. Служивых, с казаками да татарами, четыре тысячи. Пушек у нас два десятка. Зерна на год хватит со старыми запасами. А у Батория войско в пятьдесят тысяч солдат, государь, так мои лазутчики доносили.
Царь фыркнул:
– Уж не думаешь ли ты, Василий Фёдорович, что лазутчики только у тебя есть? Про войско польское мне ведомо. А только где же мы тебе служивых да пушки возьмем? Не только с твоей стороны неспокойно, нынче по всем рубежам оборону держим. Верно ли говорю, Дмитрий Иванович?
Хворостинин, зрелых лет мужчина, крякнул и озадаченно огладил густую с проседью бороду. Василию Фёдоровичу стало даже жаль главного воеводу. Попробуй, царя поправь, скажи, что тот ошибся, и мигом отправишься на задворки царства управлять захудалым городишком, а имя твоё в Москве и называть забудут.
Но Дмитрий Иванович царю служил давно, характер его знал, и смутить его было не так-то легко. Звучным голосом он неторопливо заговорил:
– Мыслю так, государь. Ни Усвяту, ни Лукам против войска польского не выстоять. Неравны силы. Но Луки просто так не взять, потреплют поляков, подержат. А там дожди зарядят, дороги размоет. После и снеги падут. Баторий не дурак, зимой на Псков не пойдет. Лагерем встанет, зимовать будет. Ко Пскову если и подойдут, то по весне, не раньше. А за зиму, ежели стены хорошо укрепить да провизии завести, то и людей шибко много не нужно будет. Осаду выстоит, коли будут еда да вода. Вот мое слово, государь: не служивых с пушками надобно дать, а рабочих, да провизии. Дерево да кирпич на месте добыть можно. Прав Василий Фёдорович, государь, за Псков нам крепко радеть надобно, за ним весь север русский. А как там дела обстоят, он всяко лучше других знает.
Это было не то, за чем приехал Скопин-Шуйский, но царь, очевидно, всерьёз слова боярина об угрозе не воспринял, а потому Хворостинин сделал то, что было в его силах. Василий Фёдорович улыбнулся старшему воеводу с печалью и благодарностью, а тот в ответ коротко кивнул – потом, мол, потом.
Иоанн Васильевич задумался ненадолго, и стукнул кулаком по подлокотнику.
– Твоему слову, Дмитрий Иванович, верю, ты у нас в ратном деле первый. Коли говоришь, что выстоит Псков, значит, так тому и быть. Повелеваю: дать Пскову людей рабочих для укрепления стен, да провизии вдоволь на каждый рот.
Дьяки вдоль стен зашумели, зашептались. Умные люди дела вершат, а уж как то сделать, сколько обозов, да чего, да куда направить – то уж их работа. Каждая пушка в Разрядном приказе учтена, каждая пара рук посчитана.
Годунов же после слов царя недовольно скривил лицо, и Василий Фёдорович про себя поразился, пытаясь подавить поднимающуюся изнутри ярость: да что же себе позволяет пёс лукавый?! Как терпит его государь, за какие заслуги? Или, помилуй, Господи, прав царевич Иван, и подлец колдовством балуется, да государя околдовал?!
Прервал аудиенцию и размышления боярина торопливый топот ног в сенях. Резные двери распахнулись, и в палату влетел молодой гонец – взмыленный, растрёпанный, тяжело дышавший. Все замерли. Стало понятно: случилось что-то нехорошее. Гонец бухнулся лбом в пол прямо на пороге, и, не вставая, и не поднимая глаз на собравшихся, простонал:
– Не вели казнить, великий государь, вели слово молвить!..
Иоанн Васильевич коротко бросил:
– Говори!
Парнишка, по-прежнему не поднимая головы, глухо произнёс, и слова его эхом разнеслись под сводами палаты:
– Государь, Усвят пал... Поляки уже под Луками стоят!
Глава 13
Следующие два дня прошли в том же режиме. К разговору мы по некоему обоюдному и молчаливому согласию не возвращались. Иван Васильевич поднимал меня среди ночи, мы пекли три десятка калачей, съедали по тарелке каши из овса, а чуть после рассвета старик и внук отправлялись на рынок. Я оставался наедине сам с собой, тренировался, и даже честно пытался медитировать, чтобы нащупать неуловимые пока что потоки силы. Несмотря на то, что я дважды видел их в момент «лечения», повторить это по своему желанию пока что все равно не получалось.
Утром третьего дня, перед тем, как Василич и Стёпка выехали, я подошёл к ним.
– Слушай, Василич, а нет ли у тебя какого-нибудь молитвенника, что ли?
Василич ответил недовольно, укутывая шерстяным одеялом калачи в повозке:
– А у меня здесь изба читальная, что ли? И зачем тебе молитвослов?
– Так ведь память-то, Василич, память, – напомнил я. – Надо бы мне освежить кой-чего в башке, чтобы совсем юродивым не выглядеть. Книги ведь вроде печатают уже?
Старик остановился.
– Вот как бы тебе так сказать, Максим... У вас там во Пскове все такие, или это ты один у батюшки с матушкой такой особенный получился?
– А чего?
– Ну вот пуд хорошей пшеничной муки стоит две копейки. С того пуда три десятка калачей выйдет. Калач я отдаю по деньге, стало быть – пятнадцать копеек. Это в хороший день, ежели все продам. С тех пятнадцати три в тягло пойдет, да две на пуд муки, да на дрова, да на еду, да на зерно... – старик поднял руку и загибал пальцы для пущей наглядности. – Того и остаётся, что в хороший месяц копеек пятнадцать.
– И..?
– А Псалтирь учебная, печатная, восемь рублей стоит. Вот как думаешь, водится у меня такое в избе?
Я смущённо почесал нос.
– М-да, дороговато.
– То-то и оно, что дороговато.
Вдруг Стёпка, до того смирно сидевший на Рыжике, ожидая команды деда выезжать со двора, спрыгнул наземь и побежал к избе.
– Деда, погоди, я сейчас!
Он скрылся в избе, а через мгновение снова показался, осторожно неся что-то в руках.
– Вот, дядька Максим! Это я писал в школе воскресной!
С сияющим лицом он протягивал мне двумя руками несколько маленьких листов, сложенных аккуратной стопкой. Хоть и мелочь, а приятно было парню поделиться грамотой со старшим. Листочки он держал с гордостью и почтением, словно величайшее свое сокровище. Впрочем, подозреваю, что так оно и было.
Я осторожно взял исписанные листы. Коричневая бумага была толстой и жёсткой, вроде той, в какую моём времени упаковывали разнообразные "крафтовые" сувениры, цветы и все в таком роде, разве что джутовой верёвочки не хватало для полной аутентичности.
– Ну... Спасибо, что ли, Степан. Обещаю, сохраню в целости. – сказал я с какими-то внутренним смущением. Мальчишка важно кивнул и полез обратно на коня.
– Дедушка специально мне бумагу купил, чтобы я грамоте учился! – пропыхтел он. По лицу Василича в этот момент стало понятно, что эти несколько грубых листочков обошлись ему ох как недёшево.
После входивших понемногу в привычку уборки в хлебной избе, тренировки с посохом и обливания холодной водой, я сел на лавку в сенях и осторожно стал разглядывать Стёпкины записи. Разбирать церковно-славянский язык приходилось сложно, к тому же писал мальчишка не шариковой ручкой, и даже не карандашом, а чем-то вроде угля, отчего некоторые буквы стёрлись или осыпались. Видно было, что Степан к делу относится серьёзно: буквы крупные, но аккуратные, одна к другой, не чета школьникам моего времени, которые на белой линованной бумаге да удобной ручкой умудрялись писать, будто курица лапой. Кое-как я пытался вычленить знакомые слова, но в конце концов сдался, и понял, что без человека, могущего это вслух прочитать, ничего не выйдет. Придётся вечером попросить мальчишку помочь ещё разок. То-то обрадуется!...
Стёпка и в самом деле принялся поучать глупого взрослого с превеликим удовольствием. Я держал листы в руках, а Степан торчал у меня за плечом, и медленно и внятно читал мне записи. Я шёпотом повторял, одновременно водя пальцем по ровным строкам. Буквы складывались в одновременно знакомые и странные слова.
– Ничего, ничего, дядя Максим! Немного поучишься, и читать станешь! – хихикал Стёпка, поддразнивая меня.
Я лишь печально вздыхал, стараясь не путать "Ф" с "фитой", а "пси" с "омегой". Оказалось, что на девяти потрёпанных листочках у Степана были записаны девять же разных молитв, по одной на лист. Для каждой имелось свое предназначение: при утреннем пробуждении, на сон грядущий, перед вкушением пищи, в минуты опасности или перед любым важным делом. В одной из молитв я с лёгким удовлетворением узнал "Отче наш", впрочем, звучала она совсем непривычно.
Вечерние посиделки на крыльце с кружкой кваса в компании Василича тоже как-то сами собой превратились в привычное дело. В тот же вечер я ненавязчиво, будто между делом, спросил:
– А что, Василич, бумага-то... дорогая?
– Которая бумага?
– А вот которую ты Степану для учебы купил.
– Дорогая.
– Угу.
Развивать мысль старик не собирался, поэтому пришлось уточнить:
– Очень дорогая?
– Очень.
– Угу.
Удивительно содержательной выходила беседа.
– Ну толком скажи, сколько стоит?
– Да что тебе с того? Три копейки лист.
Я прикинул в уме цифры, и чуть не поперхнулся квасом. Получалось, что за эти несколько листочков старик отдал двухмесячный заработок!
– А вот эта бумага, по три копейки лист, это хорошая?
– Да на что ему хорошая? Грамоте учиться и такая сойдет. Да ещё монастырю надо уплатить. Хорошая ещё дороже.
– А хорошая – это какая?
Василич поскрёб бороду и задумался.
– Ну... Сам не видал, но сказывают, бывает белая. То для царских грамот, верно.
– И сколько стоит такая хорошая?
Василич допил квас, вытряхнул на землю последние капли из кружки, и тяжело поднялся на ноги.
– Мне почём знать? Нашёл, кого спрашивать. Моё дело в муке разбираться.
Он пошёл в избу, но в дверях остановился и буркнул через плечо:
– Могу узнать, коли не праздно любопытствуешь.
– Не праздно, Василич. Узнай, будь другом.
Он, ничего не ответив, скрылся в темноте сеней, а я привалился спиной к столбику крыльца, и с удовольствием подставил лицо лучам клонящегося к закату солнца. Экономические реалии шестнадцатого века не переставали меня удивлять. Совершенно обыденные и привычные в моем времени вещи оказывались здесь буквально какими-то сокровищами. С другой стороны, такая ситуация при должном подходе может стать настоящей кладезью возможностей и перспектив для собственного становления, и я собирался этим пользоваться. Несколько листов бумаги размером с ладонь и стоимостью в два месячных заработка не выходили у меня из головы, и потому я с удовольствием добавил этот пункт в план своих будущих свершений, который понемногу, после ежедневных раздумий, обретал более-менее явственные черты.
Ещё через два дня случилось настоящее чудо. Василич велел топить баню. Я и раньше ему намекал, что не прочь помыться, но он лишь делал непонимающее лицо. Оказалось, что баню топят и моются по субботам, а в воскресенье идут в церковь. Можно и в другой день, конечно, но тогда встаёт работа. В субботу же с утра Василич велел мне натаскать воды, дров и растопить печь в полдень. С этим я, слава богу, справился. Сам он с внуком вернулся пораньше, чем обычно. Для субботы это было нормальным делом: в этот день все жители старались закончить все дела пораньше, чтобы посетить баню, торговля шла живее, и товар расходился шибче.
Баня топилась по-белому, а мыться полагалось всем вместе. Вместо мыла использовали мыльный корень, который следовало мелко нарубить и залить водой. В таком виде корень давал слабую, но все же пену, которая смывала грязь и пот лучше, чем ледяная вода в реке. Перед баней Василич вручил мне сухой пучок ароматной травы, и велел запарить кипятком в ковшике. Это была полынь, для борьбы со вшами, о чем я его с утра предусмотрительно спросил. А еще он подстриг меня "под горшок", в буквальном смысле: надел мне на голову подходящий чугунок, и обрезал оставшиеся снаружи волосы. Вообще я спрашивал, нельзя ли обрить голову наголо, для простоты и удобства, но старик лишь фыркнул.
– Нельзя! То богохульство есть! Человек по образу и подобию Господнему создан, и блюсти его надобно!
Более того: оказалось, что длина волос и бороды регламентированы каким-то там законом. Брить как лицо, так и голову почиталось делом богопротивным, а нарушивший подвергался осуждению и всяческому порицанию, вплоть до того, что если человек умирал с выбритым лицом или головой, его не полагалось хоронить по православному обычаю. Помирать я пока не собирался, но делать нечего, пришлось мириться с горшком.
Настоем полыни Василич заставил меня тщательно вымыть голову и бороду, а после так же тщательно вычесать их специально для этого выданным деревянным гребнем с частым зубом. Гребень потом пришлось выбросить.
Внутри бани было темно, слабый свет пробивался лишь через маленькое оконце под потолком. Василич то и дело плескал на каменку ароматной водой, в которой перед тем запаривал дубовый веник, а потом велел улечься на лавку, и этим же веником принялся от души охаживать меня по спине. Откуда и силы у старика взялись!
В раскалённом воздухе висел тяжелый травяной пар, спина горела от хлестких ударов, в Василич прекращать не думал. Я терпел, сколько мог, но, в конце концов, не выдержал, заорал, спрыгнул с лавки и рванул на улицу, как был, нагишом. Тяжело дыша, я быстро вытянул из колодца ведро воды и опрокинул на себя. Ух!... Моя разгорячённая кожа, кажется, даже зашипела от соприкосновения с холодной водой. Из бани следом за мной, прихрамывая, вышел такой же голый Василич, и теперь разглядывал меня с самодовольным выражением лица. Я же, расплываясь в блаженной улыбке, вдруг понял, что впервые за долгое время – а то и впервые в жизни, – чувствую себя на своем месте.
А наутро Василич повёл меня на воскресную службу в церковь. Долго думали над моей одеждой, и так, и сяк пытаясь наладить поприличнее безнадежно малые мне стрелецкие рубаху и штаны, но в итоге Василич плюнул, скрылся в избе, и через несколько минут вернулся со свёртком. Внутри оказались уже более подходящие по размеру вещи.
– Отца его, – мотнул головой Василич в сторону беззаботно игравшего с конём Стёпки. – Тоже высокий был... Только мальцу не говори ничего. Не поймет.
Старик за моим шагом не поспевал, мне приходилось специально идти помедленнее, чтобы не огорчать его. По пути я несколько раз ловил на себе любопытные взгляды, но Василич оставался спокоен, и я тоже перестал обращать внимание. Хотя поначалу удивился: старик так старательно прятал меня первые дни, чтобы соседи не прознали о лишнем рте, а теперь вдруг взял с собой, совершенно не скрываясь. Объяснение пришло позже, когда Василич, в очередной раз остановившись раскланяться со знакомым, представил меня, как племянника, приехавшего из Пскова буквально вчера.




























