355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Р. Рубина » Вьется нить » Текст книги (страница 25)
Вьется нить
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 08:00

Текст книги "Вьется нить"


Автор книги: Р. Рубина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)

– Грех жаловаться, – тетя Дрейже улыбается своим беззубым ртом. – Прожила жизнь и никому в тягость не была. Детей вырастила, пристроила, они меня не забывают. Письмо пришлют, а то иногда и рубль-другой подкинут. Чего мне от них требовать, не богачи же они! Хане-Эстер? Бог с ней. Думаешь, легко быть такой Хане-Эстер? Ведь она, бедняжка, радоваться жизни не умеет. Наказание божье… А я? Чего мне не хватает? На старости лет живу вместе с Авремеле, с его женой и детьми. Уже два года живу с ними. С тех пор как со мною стряслось… Упала я как-то. Что тут особенного? Я и не помню, что со мной было. А люди крик подняли. У нас в местечке из всего делают историю. Вот и взял меня Авремеле к себе. Свою хибару я продала. На эти деньги они кухню и закут к дому пристроили. Раньше ведь кухней была их теперешняя спальня. Все к лучшему. Я не одна. Если, упаси господь, опять дурнота подступит, есть кому в стенку постучать.

За окном послышалось движение.

– Иди, – говорит тетя Дрейже, – иди к себе, не то Хане-Эстер рассердится. Ты не обращай внимания… Ее бог обидел, забыл бедняжке душу дать.

Утром я вышла на кухню умыться. Моя двоюродная сестра Двейрке, всего на год старше меня, с которой я так мечтала подружиться, скребла мочалкой чугунок от вчерашней фасоли. Увидев меня, она тоненько запищала:

– Цып-цып! Цыпочка! Не хочешь ли фасоли поклевать? Бедненькая, тебе у нас плохо, да? Тебе и твоей тете Дрейже вечно плохо. На вас не угодишь. – Красивые губки скривились, и как самое страшное оскорбление она бросила мне в лицо: – Побирушка! Дрейже!

С того дня, когда их матери не бывало дома, дети называли меня не иначе как Дрейже.

В конце лета возница Шмарье отвез меня домой. За несколько дней до того тетя Дрейже тайком подарила мне коробочку ландрина. И фотографию дала. Ту, на которой она так красиво причесана и которая стоит теперь на моем письменном столе.

– Не беспокойся, у меня еще есть, – заверила меня тетя Дрейже. – Я заказала карточки для всех своих детей. Для Авремеле тоже. А то как же? Он спрятал ее в толстую книгу. Сама видела… Пусть твоя мама посмотрит. Она же меня не знает. Ее взяли у меня совсем крошкой. Может, она мне несколько слов напишет? Какая для меня была бы радость… Видишь: вот веревочка, а вот ножка, – с гордостью сказала тетя Дрейже. – Хочешь, можно карточку повесить, хочешь, можно поставить.

Когда я вышла с деревянным сундучком в руке из длинного дома и забралась на подводу, дядя Авром сказал:

– Поезжай с богом! Кланяйся отцу и матери.

Тетя Хане-Эстер ничего не сказала. Она вынесла из дома байковое одеяло и со всей строгостью обратилась к вознице:

– Ночью укройте ее хорошенько, чтобы не простудилась. За проезд вы получите там…

В первый раз за время моего знакомства с тетей она неопределенно взмахнула рукой. Повозка тронулась. В город мы прибыли в полдень. Дома я застала только маму. Она на руках сняла меня с подводы и пригласила возницу в дом, заплатила и стопку не забыла поднести.

Когда мы остались одни, мама сказала:

– Ты уже совсем большая, дочушка. Вытянулась за лето. Только худа как щепка. И бледненькая. Устала, что ли, в дороге? – И с внезапным беспокойством: – А обращались там с тобой хорошо, у тети и дяди?

Я припала к маме.

– Мама, мне очень жалко…

– Жалко? Кого тебе жалко?

– Тетю Дрейже. Она загубила свой век. Она такая добрая, тетя Дрейже…

Сказав свое, я больше не стала прятать лицо от мамы. Мне было хорошо, как никогда. Я дома. Я быстро достала из кармана моей жакетки, из которой выросла за лето, фотографию:

– Мама, смотри, это тетя Дрейже.

Мама долго разглядывала фотографию, вздохнула:

– Видно, красавицей бы…

Я не дала ей договорить:

– Она очень красивая, тетя Дрейже. Правда, мама?

Мама без слов покивала головой, в глазах печаль. А может, сожаление или даже раскаяние? Мама молчит. Мне хочется говорить. Говорить и говорить. С ней, с моей мамой… Я собралась было передать ей привет от дяди Аврома, но вместо этого поведала ей удивительную тайну:

– Знаешь, мама, тете Хане-Эстер бог забыл дать душу.

1973

Перевод автора.

Письма отца

«Дорогой любимый сын мой Яшенька!

Мама и я поздравляем тебя с днем рождения. Дай бог чтобы ты справлял свой праздник много-много лет в радости и благополучии. Дай бог чтобы ты был вполне здоров до глубокой старости. Дай бог чтобы душа твоя не омрачалась ни болезнями ни горем ни завистью к ближнему. Пусть сопутствует тебе удача во всяком деле которого коснется твоя рука. Дай бог чтобы ты стал отцом семейства и чтобы детьми своими ты был доволен чтобы от тебя пошло новое славное поколение евреев-аптекарей. Дай бог чтобы мои пожелания исполнились все до единого дай бог аминь!»

Так писал отец в конце лета 1921 года сыну, который мало того, что без всякого предупреждения привел жену в дом, через несколько месяцев вместе с ней покинул родной Киев и переехал в Москву. Девушку, на которой женился Яша, его родители никогда раньше не видели, ничего о ней не знали, кроме того, что она круглая сирота и родом из Харькова.

Целых десять лет отец в своих письмах посылал сыну одни и те же благословения («Дай бог») с неизменной припиской в конце:

«Передай привет от меня и от мамы нашей дорогой Фирочке свету наших очей».

Писал отец свои письма по-русски, каллиграфическим почерком. Тщательно, с редким прилежанием выводил буквы, где с нажимом, где еле касаясь пером бумаги. Буквы-куколки выстраивались в ряд и складывались в слова с точно рассчитанными пропусками между ними. Что касается знаков препинания, отец избегал их, как мог. По большей части довольствовался точкой. Как размещать остальные знаки, было не совсем ясно. Когда мир переворачивается вверх дном, тогда и говорят и пишут по-другому. В последние годы в общении людей между собой возобладали восклицательные знаки: «Долой!», «На помощь!», «Ура!», «К победе!», «К стенке!» Можно, конечно, допустить, что правила старой грамматики все же сохранились у отца в памяти, но кому сейчас какое дело до них? Добрые пожелания сыну шли прямо из сердца, и начертать их на бумаге легче всего было, не делая никаких остановок, как читают по молитвеннику, без запинки.

Писал он сыну по-русски, а молил за него бога по-еврейски. Вот и получалось нечто среднее. По правде говоря, они оба были не по его разуму, как сын, так и всевышний. О сыне хотелось знать побольше и тому, что знал, найти объяснение. Со всевышним дело обстояло проще. Искать объяснения его деяниям было ни к чему. Его пути неисповедимы.

Нельзя сказать, что отец отличался особой набожностью. В его призывах к богу было не столько веры, сколько выражения чувств в привычных словах. Обряды, однако, отец честно соблюдал. Не считаясь с тем, что это может повредить ему по служебной линии, он в субботние и в праздничные дни присоединялся к какому-нибудь десятку молящихся.

В мечте отца о новом поколении евреев-аптекарей таился двойной смысл. До революции он содержал небольшой магазин аптекарских товаров, и фамилию он носил «Аптейкер», что в переводе на русский язык означает – аптекарь. На жестяной вывеске у входа в магазин было начертано: «Аптека Маркуса Аптейкера». Дело, очевидно, было наследственным, переходило от отцов к сыновьям – одно за другим следовали поколения аптекарей.

Маркус Аптейкер славился своей порядочностью и осведомленностью по части лекарств. Жители ближайших улиц издавна привыкли видеть его, поглощенного своими пузырьками и коробочками. Доброе имя способствовало сохранению за Аптейкером его места и после революции. Он продолжал свою работу в аптеке, которая принадлежала уже не ему, а «обществу», как он выражался, и никаких претензий ни к кому не имел. Ему трудно было мириться лишь с оскудением аптеки. Ее полки и выдвижные ящики, как большие, так и маленькие, не избежали цепких рук бандитов и мародеров, которые внезапно и неизвестно откуда появлялись и так же внезапно куда-то проваливались. И все это в величайшей спешке. В их властной деловитости крылись неуверенность и неистребимое желание внушить самим себе, что именно на них держится вселенная. Это утверждало за ними право повсюду лег оставлять за собой кровавый след, приправленный заманчивым лозунгом для дураков, коверных или же просто падких на легкую добычу. К вечному томлению страхом, в котором прожили эти годы Яшины родители, примешивалась тревога за сына, не настигла ли его, вслух и не вымолвишь такое, пуля где-то вдали от них, на поле боя.

Яша возвратился домой невредимый и с виду даже окрепший по сравнению с прошлым. Но было в нем что-то новое для родителей. Порой им казалось, что его будто подменили. Трудно было узнать в Яше того милого мальчика, резвого и вместе с тем всегда послушного, который на одни пятерки окончил реальное училище, а затем стал охотно помогать отцу в аптеке. Вернувшийся в родительский дом молодой человек аптекой нисколько не интересовался. Он был молчалив, погружен в себя, мысли его были заняты чем-то одному ему известным. Его замкнутое лицо удерживало родителей на некотором расстоянии, не допускало лишних разговоров и расспросов. От молодости у сына сохранилось его худощавое лицо. Суровость неожиданно сменялась мягкостью, целомудрием ненавязчивой доброты.

Улучив минуту, когда сын был в хорошем расположении духа, отец приступил к нему с ласковой речью и уговорил записаться на курсы провизоров. Но счастье длилось недолго. В один прекрасный день Яша заявил родителям, что едет в Москву учиться, да так решительно, что они не сразу отважились спросить, на кого, собственно, он собирается учиться, бросив курсы, где он, выросший среди аптечных банок и склянок, очень хорошо успевал. И отец и мать в глубине души были уверены в том, что мысль об отъезде в Москву исходит от «нее», от той, которая как снег на голову свалилась. Красавицей ее нельзя было назвать. Годами она была ненамного моложе Яши. Чем же она его взяла? Наверное, думали родители, ей известен фокус, как вскружить парню голову.

Да, не будь ее, так им, во всяком случае, казалось, они бы теперь, когда сын с ними, и горя не знали. Видя в невестке источник своих бед, они, естественно, держали себя с ней весьма сдержанно. Она же, нисколько не поступаясь своим достоинством, обращалась с ними так душевно, что питать к ней злое чувство они никак не могли себя заставить. Более того, с каждым днем она становилась им роднее. И внезапность ее появления в доме в качестве невестки вскоре была забыта. Они делились с нею всеми своими заботами. Загадки, которые загадывал сын, истолковывала им, и все в хорошую сторону, невестка. Втихомолку, а то загордится, родители стали ее расхваливать друг перед другом. Лицо Фирочки как раскрытая книга, все на нем написано. Никаких задних мыслей. А то, что она уже не девчонка, тоже незаметно превратилось из недостатка в достоинство. Она и не пыталась выставить себя моложе, чем была на самом деле, это особенно подкупало. Совсем неплохо, что Яша взял себе в жены такую разумную девушку, самостоятельную, а не стрекозу какую-нибудь. А чего она навидалась за свои двадцать три года, язык не повернется рассказать. Отца с матерью убили погромщики, и она осталась на свете одна-одинешенька – ни родича, ни свойственника.

Рассказывала она о себе охотно и просто. Неясным оставалось только одно – давно ли и по какой надобности она, окончив художественное училище в Харькове, переехала в Киев. Когда свекор или свекровь пытались у нее об этом дознаться, она или отмалчивалась, или переводила разговор на другое. «Наверно, в Киеве по ее специальности легче достать работу», – наконец решили они и больше не стали задумываться.

Что касается переезда в Москву, то, по ее словам, это затеял Яша. Он хочет учиться в Москве рисовать. И она тоже. Но она ведь окончила художественное училище, удивлялись родители, чего же ей еще надо? А Яша и так рисует, прямо загляденье. В реальном училище еще не расставался с карандашами и красками. И товарищей рисовал, и учителей, и отца с матерью. Никакой самой искусной фотографии не сравняться с Яшиными портретами. Они все годы пролежали у родителей, аккуратно уложенные в «скоросшиватели». Не только портреты там были. Яша и буфет срисовал со стенными часами над ним, и грушевые деревца, которые и поныне растут за окном. Все смены власти пережили, и тревоги им были нипочем, и потери. То же и с Яшиными рисунками. Уцелели, хоть бы что. Остались лежать в выдвижном ящике под чертежной доской ученического столика, который отец смастерил собственными руками.

Яшины рисунки родители сохранили не потому, что придавали им особое значение. Они были им дороги в той же степени, как его детские рубашки и костюмчики, ведь всего этого касались руки их мальчика.

Рубашки и костюмы в один прекрасный день забрал у них дворник. Сыновей, мальчиков Яшиного возраста, которые могли бы носить это добро, у него не было. Просто так, пришел и забрал, руки чесались. Почему бы не взять, если это дозволено. Где написано, что красивые рубашки должны лежать неизвестно для чего у евреев, а не у него? Пусть скажут спасибо за то, что он молчит, и никто их не спрашивает, куда испарился сын, будто его никогда и на свете не было. Через неделю, когда в городе наметился явный крен в другую сторону, дворник принес Яшины вещи обратно, требуя при этом понимания и сочувствия у его родителей. «Времечко, не знаешь сегодня, кто над тобой будет хозяином завтра, – искренне плакался он. – Холеры на них нету! Знай прут, то одни, то другие, черт их разберет…» Возвращение одежды послужило родителям добрым знаком, что вскоре и сам Яша вернется домой.

С рисунками дело обстояло хуже. За них родители чуть не поплатились жизнью. В чаду, в пыли, во двор ворвался какой-то оголтелый всадник, черный как сажа, сущий дьявол. И лошадь под ним будто только из ада, дикая какая-то, хлещет себя по бокам собственным хвостом. А черный всадник еще дичее. С высокой папахи у него свисает тоже нечто вроде лошадиного хвоста и хлещет его по лицу. Спрыгнул с коня, толкнулся в дверь и ринулся почему-то прямо к выдвижному ящику ученического столика. «Кто эти люди? – завопил и весь задергался, как в падучей. – Где мазила, что их намазюкал?» Руку «московита» он узрел в рисунках «богомерзкого кацапа». И если, говорит, евреи будут молчать, он в два счета велит своим хлопцам их вздернуть на дереве.

Отец с матерью в холодном поту. Украдкой переглянулись, поняли друг друга: ни слова о сыне. Мать пускается на хитрость. В прошлом году, говорит, у них гостила племянница, совсем девчонка, вот она и баловалась рисованием. «Племянница? – вконец разъярился дьявол с конским хвостом на голове. Еще пуще захлестал им себя по лицу. – Подать сюда племянницу!» – «Бог ее прибрал, пане товарищ, нашу племянницу, – не теряется мать, – от спанки померла». Тут, видно, совсем неподалеку, бабахнула пушка. Вместе с вышибленными из окон стеклами вынесло из дому и дьявола в папахе. Вскочил на своего дикого коня, у обоих взметнулись хвосты, и они испарились в зное и пыли, как не бывало.

Казалось бы, после стольких испытаний, после горьких дней и лет, можно позволить себе пожить спокойно. Чем плохи курсы провизоров, почему бы Яше их не закончить? Это же верный кусок хлеба. А рисовать? Совсем недавно на одной выставке висело целых шесть Яшиных картин. Он вхож в дома самых известных киевских художников. Всюду свой человек. Что и говорить, талант… и никуда этот талант не денется, если Яша и поучится на провизора. Никто ему не помешает рисовать. «Учись и рисуй себе на здоровье!» – так надо бы ему сказать, да язык не поворачивается. Нынче не модно давать советы детям.

* * *

Сын уехал. Отец писал ему письма. Отвечал по большей части не он, а Фира, «золотая». Этим именем с некоторых пор увенчали ее родители мужа то ли за ее доброе сердце, то ли за отливавшие золотом волосы. Когда Маркус Аптейкер впервые обратился к снохе в своем письме – «мое золотое дитя», лицо Яши озарилось радостным удивлением. Ведь именно так он сам часто называл свою жену. Родители, естественно, не могли этого знать. Как не мог знать и Яша, который, казалось бы, изобрел для любимой единственно возможное ласкательное имя, что ее с самого детства называли «золотой». Раньше родители, а потом и друзья.

В детстве, в состоятельном доме ее отца-профессора, который мог себе позволить держать для своей единственной дочери гувернантку-француженку, «золотая» было одним из многих милых сердцу слов, окутывавших девочку такой же привычной и естественной нежностью, как пушистое купальное полотенце в руках у матери. Позже, ощутив на себе груз сиротства, никем не опекаемая, предоставленная самой себе, Фира Шатенштейн смело вступила на путь горькой самостоятельности, свято храня в душе тепло родительского дома. Когда в училище кто-то прозвал ее «золотой», это ее неприятно поразило. Мамино ласкательное слово было для нее тем священным, заветным, чего никто не вправе касаться. Кроме того, по своей натуре она была чужда не только выпячиванию своей персоны, но и вообще не любила быть на виду. Поэтому она шутливо и даже с некоторой досадой отмахивалась от друзей, которые понемногу так свыклись с ее прозвищем, что иначе ее и не называли: «Золотая? А может быть, я медная? Как самовар…» Но когда Яша, уже на второй день знакомства, робея, с необыкновенной нежностью назвал ее золотой, ее сердце сразу отозвалось, словно это и было ее настоящим именем. А потом его родители…

Фира прекрасно понимала, что, не представленная им заранее, свалившаяся как снег на голову, она не могла на первых порах снискать у них доброе расположение к себе. Она и не старалась. Просто оставалась такой, какой была. И ничего лучше не могла бы придумать. Глаза добрых людей, несмотря на застилавшую их пелену ревности, разглядели в ниспосланной им неизвестно откуда невестке ее душевную чистоту. Не только неприязни, но и ни капли настороженности не осталось. «Золотое дитя», – со временем родители сами уверились в том, что по-другому о ней никогда и не думали.

Досада на сына, не захотевшего стать провизором, тоже длилась недолго. Как бы сын ни поступил, он сыном и остается. Своя кровинка… Все простишь… Кроме того, родители убедились, что они не одни у господа бога. У других тоже дети-студенты. Кто учится в Киеве, а кто в Москве, в Ленинграде или где-нибудь еще подальше. Более того, многие, уже постигшие науки, а другие совсем не ученые тоже работают в чужих городах. Носит их по свету, нынешних молодых…

Летом Яша и Фира, как и многие студенты, приезжали на каникулы к родителям с гостинцами в рюкзаке или в чемодане. Кроме этого, и у Яши и у Фиры на правом плече висели, перехваченные ремнем, плоские деревянные ящики. На эти ящики родители косились с опаской, как на жестокую неотвратимость. И действительно, прежде чем родители успевали отвести душу с детьми, наговориться всласть, между ними, словно пограничные столбы, становились ящики. Крышки поднимались вверх, из-под низу выскакивали металлические ножки и… готово. Дети наклоняются над ящиками, перебирают краски, расположенные каждая в отдельной ячейке, как аптекарские товары у Маркуса Аптейкера. Потом крышки опускались, металлические ножки, словно маленькие рельсы, уходили вниз, под ящики, и вместе с ними уходил долгожданный праздник. Не успеешь оглянуться, и ремень уже на плече, складной брезентовый стульчик в руке, и вот порог, и вот он, мир по ту сторону двери родительского дома.

Когда приготовления делались перед сном, мать готовила завтрак впрок, хотя Яша просил этого не делать, и оставляла его в кухне на столе. Она, конечно, слышала, как уходили дети, но оставалась в комнате, будто спит. Если завтрак оказывался нетронутым, мать страшно огорчалась. В таких случаях она в утешение себе выходила на крыльцо и долго всматривалась в далекий край неба, предвещавший ранний восход. Мать знала, что дети пустились наперегонки с солнцем. И тут уж ничего не поделаешь, раз им непременно нужно его опередить. Вечером, наоборот, они с теми же ящиками, с теми же складными стульчиками спешили проводить солнце, ловили его закат. Но это все полбеды. Лишь бы возвращались домой.

Когда дети в первый раз приехали на каникулы, родители были уверены, что это на все летние месяцы. Потом они уже знали по опыту прошлого года, и позапрошлого, и всех других прошедших лет вплоть до окончания института, что приехали дети ненадолго.

В первые дни по приезде Яша был разговорчив и весел. Он охотно возился на разбитых отцом грядках под окном, походя уминал с хрустом своими крепкими белыми зубами свежие огурчики, редиску, морковь. Фира жарила кабачки на подсолнечном масле, а то и на привезенном из Москвы в подарок родителям маргарине, что представляло собой особое роскошество.

Случалось, Яша с Фирой, повозившись в свое удовольствие по хозяйству, усаживались за стол один против другого и принимались рисовать картинки для книжек. Родители знали – это заказ. Его надо выполнить в срок. И ходили по дому на цыпочках. А в душе мечтали, чтобы работа над заказом длилась подольше. Чтобы дети сидели дома, при них, за видавшим виды, сохранившимся с дедовских времен столом. О счастье лучше особенно не распространяться, оно не любит, когда о нем трезвонят. Дунь, и оно скроется. Дабы не спугнуть счастье, отец и мать избегали смотреть друг на друга, они всячески старались скрыть переполнявшую их радость.

Перемену первой улавливала мать. Работа над заказом подходила к концу. Яша и Фира явно радовались этому. Значит, и родителям печалиться нечего. Ведь им только того и надо, чтобы детям жилось хорошо.

И все же до боли грустно было смотреть на стулья, вплотную придвинутые к старому деревянному столу, на котором ни бумажки, ни перышка. Вместе с ящиками и стульчиками дети уносили из дома уют, иллюзию «большой» семьи. А потом они и вовсе уедут, и год их не увидишь.

Наконец наступал день, когда мать заходила в аптеку, вроде бы как обычно, как во все дни ее совместной жизни с мужем. Раньше, правда, она входила из квартиры в аптеку через внутреннюю дверь. Теперь же ей приходилось для этой цели выходить на улицу. С одного крыльца вниз (пять ступенек), на второе крыльцо вверх (три ступеньки). В то время, когда от Яши не было никаких известий и Маркус Аптейкер с женой оставались в квартире одни, их уплотнили. Как раз в той комнате, которая вела из квартиры в аптеку, поселили чужую семью. Так вроде ничего, люди как люди. Жить с ними можно. Одно плохо – утром они включают радио и забывают его выключить. И оно гудит разными голосами весь день до их возвращения с работы. Потом оно тоже гудит. Но одновременно с ним гудит и примус, разговор слышен, шаги по комнате, тогда и радио легче переносить. Его и на ночь не выключают, только делают тише. У соседей нет будильника, и неугомонная тарелочка на стене вполне удачно его заменяет. На работу, надо полагать, они приходят вовремя.

И вот наступает день… Мать спускается с пяти ступенек, поднимается по трем ступенькам и, как обычно, входит в аптеку. Маркуса Аптейкера, однако, трудно обмануть. Он сразу чувствует в обычном приходе жены нечто необычное, словно она не с той ноги ступила. Аптейкер застывает у прилавка с пузырьком или коробочкой в руках, смотрит на жену. Насмотревшись, он скорее утверждает, чем спрашивает:

– Что, уже?

Жена тихо:

– Уже.

Они вместе входят в дом, и Яша с виноватой улыбкой в который раз объясняет родителям, что «так надо». Художники, мол, цыгане. Оставаться долго в одном месте им никак нельзя. Родители согласно кивают в ответ. Стоя, не трогаясь с места (им-то можно!), они смотрят, как Фира укладывает чемодан, а Яша роется в своем этюднике.

Яша и Фира окончили институт. Яша остался работать в институте ассистентом того профессора, у которого учился. Таким образом, летом у него по-прежнему были каникулы. И он вместе с Фирой каждый раз приезжал на несколько недель в Киев к родителям. Всего лишь через два года после окончания Яша уже и доцентом стал. На это радостное событие отец откликнулся письмом, где, помимо привычных пожеланий, не признававших знаков препинания, которые бесцеремонно перебивают разговор, – дай бог чтобы ты имел детей и внуков и правнуков, – прозвучали и такие слова:

«Дай тебе бог больших успехов в твоей художественной работе вплоть до громкой славы да только чтобы голова у тебя не закружилась. Дай бог чтобы люди любили тебя и уважали за тебя самого дай бог тебе удачи во всем что тебе на пользу и людям не во вред».

А для Фиры в том же письме была приписка от матери:

«Надеюсь, мое золотое дитя, что ты теперь сможешь позволить себе не трудиться столько над картинками для детей. Мне кажется, тебе эта работа не очень по душе. Но что я понимаю в вашем деле? Может быть, тебе это как раз нравится. Так или иначе, мой подарок, я думаю, пригодится и тебе и Яше. Точно такая же настольная лампа и у нас, хотя мы картинок не рисуем. Купила по случаю две. Почти даром. Я позвала монтера, и он мне принес шнур с вилкой и штепсель вделал в стену и за все про все взял шесть рублей. У вас это, наверно, дороже. Но ты не скупись, приспособь поскорее лампу, и пусть твоим красивым глазам всегда будет светло, и пусть каждая жилочка в тебе радуется. Ведь такое счастье нам всем привалило…»

* * *

Прошло десять лет. Зима сменилась весной, весна летом. Природа следовала своему исконному распорядку. Не то в доме Маркуса Аптейкера. Яша и Фира впервые не приехали во время каникул повидаться с родителями. Фира, по ее словам, была вынуждена все лето оставаться в Москве из-за срочной работы, которую ей предложили. Яша сообщил, что на целых три месяца уезжает в командировку.

Фира всячески старалась смягчить душевную боль родителей. Уговаривала не огорчаться. Они ведь знают, как Яша любит Крым, а тут командировка, не отказываться же ему было. Фира писала часто и обстоятельно. То, что касалось ее самой, она отмеряла щепоткой, а вот на разговоры о Яше не скупилась. Всегда имела про запас ворох новостей.

Яша писал реже. И то больше для виду. Ничего существенного. Мать, получив прямо из рук почтальона открытку, половину которой занимал адрес, прочитывала ее тут же на ходу. Иногда в недоумении повертит, посмотрит, не приписано ли что на обратной стороне. Но обратная сторона была глянцевая, где тут писать? На ее будто лаком покрытой поверхности красовалось внизу море, вверху небо. Иногда гора вдали. И птицы летали. Все это великолепие не оставляло места для слов. Хоть бы Яша что-нибудь попроще выбрал… Мать со вздохом откладывала открытку в сторону, на комод, чтобы потом показать ее мужу. Спросить бы ее, почему вздыхает, она бы не знала, что ответить. Вздох вырывался у нее против воли, сам собой. Она даже не всегда его замечала.

В отсутствие мужа мать разрешала себе не только вздыхать. Иногда она указательным пальцем и слезу смахивала с ресницы. Маркус заходил домой пообедать. Молча, с хмурым лицом мыл руки перед едой.

– От Яши открытка, – бодро сообщала жена. И когда Маркус, повертев открытку в руках, нисколько не повеселев, откладывал ее в сторону точно так же, как она, жена сердито ему выговаривала: – Тебе не угодишь. Как ты думаешь, у Яши больше дела нет, как только письма писать? Бегает небось целый день с этюдником, устает. Он доволен, ну и ладно. Что тебе еще надо?

Да, Яша был доволен. Работалось ему хорошо. Именно поэтому времени у него было в обрез. Еле успевал черкнуть открытку. А Фира не заставляла себя долго ждать. Писала и за себя и за него. И все о том же – какая у Яши удачная командировка. А ей в Москве тоже неплохо. Интересная работа попалась.

Чем реже приходили открытки от сына и чем чаще и обстоятельнее писала сноха, тем тревожнее становились письма отца – как в Ялту, так и в Москву. Наконец и от Яши пришло письмо, в котором было сказано ненамного больше, чем в открытке: жив, мол, здоров, вокруг все очень красиво и потому хорошо работается. Вслед за скупыми словами, изображавшими полное благополучие, шел недвусмысленный намек, что постоянные расспросы о здоровье, а также о том, почему не поехала с ним Фира, выводят из равновесия, мешают работать. Почему, собственно, он должен быть больным? И почему, если на то пошло, он не может раз поехать в командировку один? И совсем уж обидными показались родителям слова сына о том, что из детского возраста он давно вышел и… «Фира ведь пишет вам».

Да, Фира им писала. И все о нем. Откуда же она знает это «все»?

– Какая разница? Он пишет Фире, Фира пишет нам. Главное, чтобы между собой у них было полное согласие. Не надо к Яше приставать. Жена всегда ближе отца и матери.

Так мать утешала своего Маркуса, а душу, не унимаясь, тихонько щемила тревога. Тлела где-то и не гасла… И в коротких письмах, и в длинных металось что-то затаенное.

Яша должен был вот-вот вернуться в Москву, и теперь мать не старалась делать для мужа веселое лицо.

– Придумай что-нибудь, – умоляла она. – Надо повидаться с Яшей. Это необходимо. Пусть он на обратном пути заедет к нам хотя бы на несколько дней.

На письмо, в котором мать звала его, Яша ответил письмом, нежным и покаянным. Приехать, однако, отказался.

Тогда отец написал ему:

«Дорогой и любимый сын мой Яшенька!

Ты нам объясняешь что даже двух дней не можешь найти для нас и мы с мамой тебе конечно сочувствуем. Поступай так как лучше для тебя. Мы с мамой просим тебя только сообщить нам заблаговременно когда ты будешь проезжать через Киев тогда мы придем к поезду и с божьей помощью повидаемся на пятнадцать минут…»

Яше повезло. Поезд прибыл в Киев в десять часов вечера. Платформа была едва освещена. И Яше не понадобилось особенно ухищряться, чтобы мать с отцом не заметили следов опасной болезни, которая так неожиданно заставила его поехать в Крым, а также следов не менее тяжелого душевного смятения, усугубившего необходимость бегства из Москвы. Яша не сомневался, что остатки гнойного плеврита выжжены южным солнцем. Что же касается души… Были такие минуты, когда Яше казалось: опасность позади, буря улеглась. И он успокаивал себя с не вполне искренней беззаботностью: «Самовнушение… Дурь… С самого начала…» Но порой снова накатывало, валило с ног. В такие мгновения он в отчаянии признавался себе: «Никуда от этого не уйти, не спрятаться. Что юг, что север, когда все сошлось в одной точке…»

…Яша увидел их сразу. Состав постепенно замедлял ход, и родители спешили к его вагону от хвоста поезда. Как только проводник откинул подножку, Яша бросился им навстречу. Они уже подбегали к другому концу вагона. Яша нагнулся к матери, и она, маленькая, трепещущая, припала лицом к его белой сорочке, вся ушла в нее. На несколько долгих мгновений она забылась на его груди. Яша с нежностью и тоской гладил кудрявый серый пух на голове матери и поверх нее улыбался отцу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю