Текст книги "Вьется нить"
Автор книги: Р. Рубина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Что может быть лучше, чем возвратиться в родные края после четырех лет войны? Я брожу по своей квартире, натыкаюсь на свою мебель. Нахожу знакомую посуду. Вчера в кухонном шкафу обнаружил чашечку, разрисованную цыплятами: красный цыпленок, черный цыпленок. Возле каждого цыпленка золотое зернышко, словно маленькое солнце. Чашечку я не тронул. Она и сейчас стоит на полке и ждет…
Дома у меня воля вольная. Делай что душе угодно: хочешь – пируй хоть всю ночь, хочешь – завались на двуспальную кровать, как поле широкую. Но я почему-то не хочу ни того, ни другого. Расстелю газету на кухонной плите и пожую что бог пошлет. Наткнулся на какую-то чужую раскладушку, задвинутую в угол. Разложил ее и на ней сплю. Первые ночи спал даже не раздеваясь, накрывшись своей шинелью. Сейчас-то уже одежду скидываю. Если не спится, и это не беда: квартира просторная, есть где разгуляться. Вот я и слоняюсь – из кухни в первую комнату, из первой во вторую. А потом в обратном порядке: из второй в первую, из первой на кухню. А Дина все жаловалась, что у нас тесновато. Она мечтала хотя бы еще об одной комнатушке для моей мамы, а то Симочка разбрасывался во сне и будил ее. Если бы Дина могла увидеть наш дом! Дом со стенами, с крышей. Таким везучим оказался – и бомбы до него не долетели. Может быть, и с людьми здесь случилось бы чудо, если бы не… Николай, приходилось ли тебе когда-нибудь встречаться лицом к лицу с тем, кто тебя предал?
Леонид – вот кто погубил нас. Вот кто лишил света мой дом. Я знаю, что я тебя этой новостью как обухом по голове. Но что делать? Мало ли громов разразилось над нами? Если я, узнав об этом, удержался на ногах, ты тем более устоишь. Смягчить удар я не могу. Что есть, то есть. Леонид – один из нашей мальчишеской четверки…
Твой Борис Гурвич.
Николай Добрынин Борису Гурвичу
30 ноября 1945
Что за бред! Безумие! Леонид Чистяков – предатель! Исключено. Раз и навсегда. Как у тебя только язык повернулся? Дорогой Борис, именем тех, кого мы любили и кого потеряли, заклинаю тебя – берегись! Не позволяй уводить себя по ложному следу. Смотри, не уловки ли это истинных преступников, которые пытаются свои собственные злодеяния свалить на Леонида. Не спеши осуждать своего друга, пока вина не доказана. «Ему легко давать советы», – наверно, подумаешь ты с горечью. Эта горечь мне понятна. И советы давать мне не так уж легко. Ты ведь знаешь, Машу я потерял. Кроме моих детей, вы мне сейчас ближе всех – ты, Елена Максимовна и Леонид – да, да, и Леонид. Несмотря на твои подозрения, я называю его среди самых близких мне людей. Из каждой строчки твоего письма явствует, как изболелось твое сердце. И все же я осмелюсь утверждать: в таких случаях личные эмоции надо сдерживать.
Я психиатр. Я отдаю себе отчет в том, что есть нечто общее между психиатром и судьей. Что касается меня, я никогда не спешу выносить приговор (в моем случае диагноз подчас бывает страшнее самой суровой кары), даже тогда, когда ко мне привозят больного в смирительной рубашке. Ты пишешь, что Елена Максимовна парализована. Вот она – новая жертва: ведь, насколько я понимаю, ее разбил паралич из-за подозрений, павших на Леонида. Не подумай, что во мне сейчас говорит сантимент по отношению к нашему далекому детству. Будь я уверен, что Леонид повинен в том, что ты приписываешь ему, я бы не стал колебаться. Прошу тебя сразу сообщить: если дело уже в прокуратуре, я приеду, буду давать показания. Иначе я поступить не могу.
Никаких подробностей ты не пишешь. Я понимаю, тебе тяжело. Поверь, я всей душой тебе сочувствую. Но теперь ты мне должен написать все, что знаешь, потому что кое-что знаю и я. Запомни же, я буду свидетелем, я обязан помочь установить истину. Истину, какой бы она ни оказалась. Будем делать это рука об руку. Я не сомневаюсь, что наши желания совпадают и ты никогда не сделаешь такого, чего потом не сможешь себе простить. Терпение, Борис! Враг у нас столько отнял, что мы не имеем права собственными руками множить жертвы.
С наилучшими пожеланиями
Твой друг Николай.
P. S. Леонида не трудно заподозрить. Он по натуре человек легкомысленный. Всегда будто в вальсе кружился. Но когда жизнь мертвой хваткой схватила нас всех за горло, тогда и Леониду уже было не до вальсов. Я видел его обожженное тело. Словно капитан тонущего корабля, он последним оставил горящий завод, в который угодила бомба, с голыми руками бросился в огонь. Я лечил его, поэтому знаю. Никогда не забуду того дня, когда Леонид, еще не совсем оправившись, пришел ко мне в больницу наниматься санитаром. Он дневал и ночевал в больнице, почти не видел мать и сестру. Леонид старался никому не попадаться на глаза – пусть в городе никто и не вспомнит, что на свете существует инженер Чистяков. О лучшем санитаре я и мечтать не мог. Только благодаря ему мне удалось укрыть в больнице двух наших офицеров.
И еще одно, коли на то пошло, я должен сказать тебе. Я видел Дину. В доме Чистяковых. Не знаю, все ли время она пряталась у них или появилась в тот день, когда мы встретились. Так или иначе, ясно, что связь у Чистяковых с Диной была. А «легкомысленный» Леонид, работая со мною вместе, ни разу даже мне, своему единственному другу в то страшное время, ни словом не обмолвился об этом. Свято хранил тайну.
Н.
P. P. S. Устроился ли ты уже на работу? Хлебный завод уцелел?
Борис Гурвич Николаю Добрынину
13 декабря 1945
Дорогой друг Николай!
Пришел с работы – застал твое письмо, засунутое в дверь. Да, я работаю. Будто никакой войны и не бывало. Та же должность, только люди другие. Знакомых можно по пальцам пересчитать. Как ты знаешь, свою работу я люблю. И нужда в ней теперь, как никогда. Я заступил на свое место через три дня после возвращения. Конечно, можно было еще немного подождать. Даже директор – директор у нас новый, пожилая женщина, – даже она советовала мне не торопиться, отдохнуть, обжиться как следует. Я ответил ей, что не устал и дом у меня обжит как нельзя лучше. Почему я так спешил с работой? Только ли оттого, что я люблю ее и нужда в ней больше, чем когда бы то ни было? По лестному мнению директора, это наверняка именно так: мол, с военным человеком одно удовольствие дело иметь – всегда готов занять то место, где необходим. Еще велит кому-нибудь в стенгазету обо мне написать. Но положа руку на сердце признаюсь: директор заблуждается на мой счет. Вполне возможно, что не человеколюбие, а именно эгоизм заставил меня сразу приняться за работу. Это просто самозащита, понимаешь? Мне сейчас в первую очередь нужно забить чем-нибудь голову. Вот и забиваю ее. Весь день в суете.
А теперь давай по существу. Ты пишешь: «Леонид? Исключено – раз и навсегда!» Думаешь, мне так просто не согласиться: «Леонид? Не исключено». Ты уверен, что Леонид совсем не тот легкомысленный парень, каким был до войны. А я, представь себе, именно в этом его недостатке – легкомыслии – искал оправдание для него: захотелось ему сделать приятное девушке, в которую влюблен, вот и решил нарядить ее в шубку, оставшуюся без хозяйки. Эта девушка – еврейка, Леонид был ее спасителем и целый год вместе с Еленой Максимовной опекал ее, так почему бы ей не принять от него этот подарок? Если бы она знала, чья это шубка… Это шубка Дины, друг мой, он подарил ей шубку Дины. Скажу больше: если бы на следующий день после эпизода с шубкой Леонид зашел ко мне и стал бы оправдываться в таком духе, я бы, возможно, поверил ему. Поверил бы, что никакого злого умысла здесь не было. Даже, может быть, отнесся бы сочувственно. Разве я мог хоть краем сознания допустить, что руки моего товарища в крови – и в чьей?
Моя невестка Зоя – не знаю, знаком ли ты с ней, – говорит, что видела Леонида в роскошном автомобиле с комендантом города. Но и это не убедило меня в виновности Леонида. Мало ли загадок задавала нам война? Не исключено, что тайна Леонида захоронена в архивах гестапо. Такое подозрение – не пустяк. Пока же мы с Леонидом живем рядом, дом в дом. Как прежде.
Ты предостерегаешь меня от лишних жертв, и ты, разумеется, прав. Да и догадка твоя верна: несчастье с Еленой Максимовной случилось из-за злосчастной шубки, которую она, полуслепая, узнала не хуже меня, зрячего. Паралич из-за шубки? Да, представь себе, для нее этого было предостаточно. А что, если бы она принялась рассуждать?.. Как Зоя – моя невестка. Кстати, Зоя уже успела и меня возненавидеть: я, на ее взгляд, ничтожество, тряпка. «Неужели и пекари умеют стрелять?» – спросила она меня на днях ядовито. «И что это вы своих ран стесняетесь? – говорит она мне в другой раз. – Все носят нашивки на одежде, все фронтовики гордятся своими ранами, а вы?.. Можно подумать, кошка вас оцарапала». Но как бы ни судила и ни рядила обо мне Зоя, для себя я твердо решил: пока не встречусь с глазу на глаз с Леонидом и не выслушаю его, в прокуратуру я не пойду. Если не с Леонидом, так хоть с Юдифью еще раз переговорю – с той девушкой, о которой я тебе писал. На этот раз я бы что-нибудь из нее вытянул. После Елены Максимовны это моя вторая жертва. Любит ли она Леонида? Этого я не знаю. Но в тот первый вечер я почувствовал, что их что-то разделяет и не так-то легко Леониду преодолеть этот барьер, если даже он ни в чем не виноват. Что пока между ними еще ничего не решено, за это я ручаюсь. Что же касается Леонида… Если бы ты и не писал мне, что война изменила его к лучшему; если бы Зоя не внушала мне, что война превратила его в негодяя, – хотя она-то считает, что он отроду такой, – для меня все равно было бы очевидно, что Леонид стал другим. Вроде бы тот же Леонид, но как он одержим любовью… За Юдифь готов в огонь и воду, в лепешку ради нее разобьется, даже если она и не согласится выйти за него. Такая глубина, такая серьезность чувства – трудно себе представить, что прежний Леонид обладал подобными душевными запасами. Ведь с самых юных лет для него женщина была только игрушкой. Если и не дается в руки – не велика беда: найдется другая, покрасивей… Но эта не игрушечная любовь Леонида к бездомной еврейской девушке предъявляет и ко мне свои требования, нельзя рубить сплеча. Надо как следует во всем разобраться, прежде чем предпринимать что-нибудь решительное. Даже Зоя не сомневается в чувстве Леонида к Юдифи, хоть и на это у нее своя версия: мол, этой любовью хочет он отбелить свою черную совесть.
Дом Чистяковых будто вымер. Каждое утро по пути на работу я заглядываю за низенький забор – никаких признаков жизни. Вечером, возвращаясь с работы, я только вижу скудный свет в окнах. Постою, потопчусь – а вдруг появится Леонид? Да и Юдифь, наверно, там. Не оставит же она больную. Жду, авось она выйдет. Как бы не так! Никто не показывается мне на глаза. Мне не раз приходило на ум, что, может, меня караулят с той стороны, как я с этой? Но по какой причине избегают меня? Мучительно пытаюсь разобраться, но никак не возьму в толк. Боятся меня или презирают за сомнения в порядочности моего товарища?
«За самую очаровательную женщину в нашем городе!» – рюмка Леонида встречается с рюмкой Дины, Дина пьет и смеется. Стоило ей только пригубить вино, и она начинала смеяться. Веселой была Дина, тут еще и рюмка в придачу… Дина смеется, смущенно отворачивается и еще пуще смеется. «Смейся, Диночка, – любуется ею Леонид. – Не стесняйся. Это ведь доброта твоя заливается». Бархатная поволока в его ласкающих глазах, белые зубы влажно блестят: «Ах, Диночка, если бы Борис не был таким Отелло!..» Дина уже не смеется. Растерянно улыбается. И Борису вдруг становятся ненужны все гости. Что они так засиделись? К чему этот гам? Дым коромыслом – ребенок никак не уснет.
День рождения Дины… Последний раз справляли…
На столе перед Борисом лежало незаконченное письмо. Он вздохнул и приписал:
«Леонид? Исключено!» Это твои слова, Николай, или мои? Принято думать, что дети чувствуют человека, что у них есть особый нюх на хороших людей. Так почему же, Николай, так ошибались наши дети? Мой Симочка, твой Пашутка… Помнишь, как они висли на Леониде, стоило ему только появиться? Выходит, дети понимают так же мало, как мы?
На сегодня, пожалуй, хватит.
Твой старый друг Борис.
Борис Гурвич Николаю Добрынину
15 декабря 1945
Дорогой Николай!
Лишь позавчера отправил тебе письмо и вот пишу снова. Появились новости. Опишу тебе вчерашний вечер. Возвращаясь с работы, я минут десять простоял за воротами Чистяковых. Не удержался, бесшумно отворил калитку и, на цыпочках подкравшись к единственному освещенному окну, заглянул внутрь. Юдифь стояла ко мне спиной, склонившись над постелью Елены Максимовны. Леонида в комнате не было. Я тихонько постучал в окно. Юдифь вздрогнула. Слышала, конечно, но виду не подала, не прижалась лицом к стеклу, не вышла на крыльцо, как я надеялся. Даже не распрямилась. Продолжала делать свое дело – что именно, я не разобрал. Я немного помедлил и пошел к себе.
Примерно через час Юдифь возникла у меня на пороге – все в той же стеганой куртке. Не успев войти, отчеканила:
– Завтра он сам идет в прокуратуру.
И резко повернулась к выходу. Я загородил ей дорогу:
– С какой стати вы так ведете себя со мной? Почему вы не рассказываете все, что вам известно? Я имею на это право.
– Верно, имеете право. Скажу вам сразу: зря вы его подозреваете. Не он выдал вашу жену и мать. Такое обвинение он начисто отвергает. Леонид не знает, чья это работа. И я чувствую, он говорит правду. Я ему верю. Но вина есть. И немалая. Да, он виноват.
Усталая, грустная, она присела на табуретку и кратко пересказала то, что услышала от Леонида.
Но позволь мне несколько отступить. Не из твоего письма, Николай, я узнал, что ты случайно встретил у Чистяковых Дину. Мне гораздо раньше писала об этом Елена Максимовна: «Не бойтесь меня, Дина!» Ты поторопился уйти в отчаянии от того, что напугал Дину. Нет. Дина тебя не испугалась. Напротив, когда через месяц заболел Симочка, она сама послала за тобой Елену Максимовну, но тебя в городе уже не было. Однако твоя встреча с Диной у Чистяковых все-таки имела неожиданные последствия. Ты, Николаша, – тебе это и во сне не могло привидеться – стал косвенной причиной падения Леонида. Вот что он рассказал Юдифи.
Оставив на тебя мать в тот день, когда угнали в Германию Верочку, Леонид бросился просить приема у коменданта города. Ему пришла отчаянная мысль: поскольку бабушка его матери была немкой (это правда, я это знаю от самой Елены Максимовны), в жилах Верочки течет немецкая кровь. Может быть, комендант сочтет это достаточным, чтобы вернуть ее домой. К нашему общему несчастью, комендант сразу принял Леонида и был весьма обходителен. Обещал в самый короткий срок найти его сестру и содействовать ее возвращению. В поведении коменданта я не вижу ничего удивительного: хорошие манеры Леонида, великолепное берлинское произношение, весь его облик – все это вполне могло импонировать коменданту. От своих коллег, полагаю, он такого немецкого не слышал. Если бы несчастная Елена Максимовна знала, как сын использует то, чему она его научила… В первый раз комендант никаких позорных предложений Леониду не делал. Но одной ногой Леонид все равно увяз. Немцы его уже из виду не выпускали. Несмотря на это, он, пораскинув мозгами, мог бы, наверно, увернуться, спрятаться, сбежать куда-нибудь. Но он был напуган еще и тем, что, когда вернулся от коменданта, Елена Максимовна рассказала ему, что ты видел у них Дину.
А дальше обычная история: коготок увяз, всей птичке пропасть. Разумеется, сестру Леониду не вернули, а он сам оказался в силках, из которых выпутаться уже не сумел. Ну, а Елена Максимовна его частые ночные отлучки, его исчезновения из города истолковывала по-своему – ведь она мать… Не могу понять другого: служа у немцев, ему, казалось бы, легче было прятать у себя Дину и Симочку. Так что же произошло? Раньше-то он не боялся. И еще как пекся о них! Да и тебе, по твоим словам, он помогал прятать в больнице двух офицеров. Мне самому недавно довелось встретиться с еще одним обязанным ему человеком – цыганом Игнатом.
Но послушай, как Леонид каялся перед любимой девушкой. Один день, говорил он, перевернул всю его жизнь: день, когда он потерял свою сестренку. Теперь-то он уже понимает (так, во всяком случае, Леонид объяснял Юдифи), что сама идея искать спасения для сестры в какой-то доле немецкой крови у нее уже была порочной. Разве можно эту ничтожную долю противопоставлять рекам крови тех, кто не может похвастаться немецким происхождением! Нет, его мать – так сказал сам Леонид – никогда бы не подумала к этому прибегнуть. Так вот, после вокзала и «обходительного» коменданта Леонид, уже страдая от смутного раскаяния, побежал в больницу, но никого там не нашел. Ни одного больного. Они больше не обременяли собою землю. Вне себя он кинулся домой, и тут-то Елена Максимовна ему рассказала, что ты видел Дину. А назавтра…
Назавтра он уже пошел в комендатуру не по своей воле. На сей раз его туда пригласили. Несколько дней подряд вежливо опутывали паутиной. С каждым днем обходительность, конечно, шла на убыль. А тут еще ты… Ты сделался для него навязчивой идеей, наваждением. День и ночь он помнил, что появился свидетель. Ты видел Дину, ты знаешь… И он, на шее которого все туже затягивалась петля, обезумел от страха (это все со слов Леонида). Чем ты лучше его? Так, видимо, он рассуждал. Совсем потерял голову. И стал переводчиком, и выступал по немецкому радио…
Жаль, что я не способен передать тебе его исповедь в тех же выражениях, как я услышал ее вчера от Юдифи… Через какие испытания должна была пройти эта девушка, чтобы так рассказывать? Чтобы не дрогнул голос, не увлажнились ресницы? Сжато, сухо. Никаких комментариев. Лишь к концу помедлила немного, будто колебалась, говорить или нет, и так же бесстрастно проронила:
– Да, чтоб не забыть. Насчет шубки… В этом, по его словам, вы ошиблись. Примерно год назад он нашел ее валяющейся на земле возле завода. Должно быть, в панике какой-нибудь мародер обронил.
Юдифь добросовестно сделала свое дело и ушла.
Верила ли она в версию с шубкой? Не знаю. Мне представляется, что Леонид создал эту версию как некий островок спасения для своей чести. Ему было легче признаться в предательстве, чем в простом мошенничестве. В чем виновен, в том виновен, однако мелким жуликом не был.
Сегодня утром я видел, как Леонид вышел из дому. Чеканный, мужественный профиль. А спина выдает – гнется, будто тянет назад. Ноги ступают своим обычным энергическим шагом, а спина упирается, не хочет им подчиняться. Ох и тяжело было видеть эту спину.
Зоя никаких таких штук не признает. Жаждет крови Леонида – и дело с концом. Ни в одно слово его не верит. У нее никаких сомнений, что именно он выдал мою маму и Дину. Что из-за него погибли Лукерья и ее дети. Подобно вязальщицам времен французской революции, она бы рада сидеть у гильотины, наблюдая, как летят головы. Мне это чуждо и тебе, насколько я понимаю, также. Я бы охотно прожил свою жизнь так, чтобы в меня никто не стрелял и я ни в кого не стрелял. Я дрался, убивал, ибо это было необходимо.
Тебе не менее, чем мне, знакомо чувство, когда теряешь товарища в бою. Будто часть самого себя теряешь. А Леонид? Разве это не потеря? Да, и Леонид – жертва войны. Только ни осмыслить, ни оплакать.
Война окончилась. Но какие следы она оставила… Я пытаюсь представить себе, что делалось вчера у моих соседей. Где находился Леонид, когда я постучал в окно? Сидел ли он в это мгновенье где-нибудь в темной кухне в полном одиночестве, готовясь к своим признаниям, или это было уже после его исповеди? Возможно, Юдифь, едва придя в себя, склонилась над старой, немощной женщиной, пытаясь убедить ее не думать о сыне ничего дурного: шубку он просто нашел.
Сейчас полночь. У соседей темно и тихо. Когда я сегодня после работы проходил мимо Чистяковых, меня у калитки поджидала Юдифь:
– Войдите на минутку. Скажите ей что-нибудь. Лежит на спине, не шевелится… А взгляд такой живой, не поверишь, что уже давно почти ничего не видит…
Я вошел. Наклонился над изголовьем моей старой учительницы и стал ей внушать, что, конечно, я во всем виноват. Поднял переполох из-за какой-то потертой шубки. Есть о чем говорить… Леонид подобрал ее, что же ему было с ней делать? Я бы сам охотно подарил эту шубку Юдифи. Да я просто обознался и в первый момент не сообразил, что к чему. В моем дурацком сознании все сместилось. А Елена Максимовна это приняла так близко к сердцу. Если бы я знал…
Я бы, наверно, еще долго мычал подобным образом, но тут – может, это добрый знак, ты – врач, разбираешься в этом лучше меня – неподвижное лицо Елены Максимовны исказила гримаса, и седая голова отвернулась от меня. Не исключено, что Елена Максимовна просто устала, устала от звуков моего голоса. Но исказившееся лицо, гримаса отвращения – это мне не могло показаться. Я ощутил всем своим нутром, что меня больше не желают видеть. И я вполне этого заслужил. Нечего было дурачить ту, что умнее меня. Нечего было являться к ней как сильный к слабой, в то время как она, парализованная, сильнее меня. Трудно понять человека без слов. Очень может быть, что вовсе не ко мне относилось ее презрение. Кто знает, что уже пришлось передумать несчастной женщине, отгороженной от всех собственной немотой. Если сын успел предстать перед ней в истинном свете, наверно, она самым жестоким образом казнила самое себя. Сдается мне, она и в самом деле больше не сомневается. И Юдифь тоже. А ты что скажешь? Но как бы то ни было, доведем начатое до конца. Ты должен сообщить все, что знаешь, а насколько мне известно, о поведении Леонида в начале войны ты можешь рассказать только хорошее.
С наилучшими пожеланиями Борис.
Дуся Полухина Елене Чистяковой
Здравствуйте, милая, родная Елена Максимовна!
Пишет вам Дуся Полухина. Я живу хорошо. Моя дорогая мамаша преставились, по милости того душегуба Ивана Зубова. Он их в могилу вогнал, они его злодейства видеть не могли, все время горевали и плакали, всю душу выплакали и угасли, как свечка. А я как похоронила родимую, так убежала из дому. У меня был жених. Зубов о нем ведать не ведал, а то бы вмиг ему шею свернул. И вот мой жених Вася увел меня в лес, и там мы справили партизанскую свадьбу. У Васи хорошая работа. Он токарь. А я устроилась нянечкой в детском саду, ведь в школу меня тот гад Зубов не пускал. Мамашиными слезами еле до четвертого класса дотянула. Но работа мне нравится. Я люблю детей. У меня своих двое – дочка Тамара и сынок Сеня. Интересуюсь, как ваше здоровье, вернулась ли Вера? И где Леонид Петрович? И еще я хочу спросить о ваших соседях. Давид и Борис ведь были в армии. Вернулись ли они и целы ли у них руки-ноги? И еще я интересуюсь Диной с ее ребеночком и Бориной мамой. Наверно, лежат в земле со своими. Даже и спрашивать нечего. Но я вспомнила один случай. Поэтому я вас спрашиваю и вам этот случай опишу. Это было в 43-м году 2 января. Еще елка стояла у Зубова. А свечки он на нее навесил в виде свастики. Не очухался от встречи Нового года, а уже снова набивал брюхо и водку жрал вместе со своим дружком – тоже полицаем, понятно. Надрались и давай в карты резаться. Сижу на печке и ушам своим не верю: Зубов-то вроде меня в карты проиграл. Дружок заладил одно – подавай ему Дусю, и точка. Но тут этому красавчику понадобилось справить нужду. Минуту спустя входит со двора и говорит Зубову: «Какая-то там падла черная шляется с того краю твоего огорода:..» Зубов в ответ матюгается. «На Новый год, говорит, там тоже кто-то околачивался, да я лыка не вязал. Не из жидов ли кто – из Гурвичей?» – «С того света прибыли тебя проведать», – смеется дружок. Но оба уже в кожухах и валенках… Вот и все. Больше я ничего не знаю. Потому что в ту ночь мой ненаглядный Вася вывел меня к партизанам. И мы отпартизанили до конца весны сорок третьего. А у моего Васи левую ногу оторвало. Туда, где меня чуть в карты не проиграли, я не хотела возвращаться. И как Вася выписался из госпиталя, мы поехали к его родителям. Мы все здоровы и живем хорошо. Только вот у Васиной мамы сын погиб на фронте и зять не вернулся. И дочка осталась вдовой с тремя детишками. Они живут с нами. Но с голоду не пухнем, не беда, справляемся. Правду сказать, со снохой маминой не так ладно, непутевой стала. Но и с ней кой-как уживаемся. Да вот мама все плачет. Напишите мне письмо и кланяйтесь всем знакомым, кто живой остался. И от Васи моего низкий поклон. Я ему говорила, как вы меня однажды спасли от разбойника Зубова.
Бывшая Дуся Полухина.
Нынче я Михеева.
Борис Гурвич Николаю Добрынину
22 ноября 1946
Дорогой Николай!
Зоя наконец получила извещение о Давиде. Он погиб 2 марта 45 г. Теперь под семейством Гурвич подведена черта. Под чертой осталась единица – я, Борис Гурвич, толстогубый и большезубый. Девчонки в школе прозвали меня «Лошадиные зубы». И впрямь, я здоров, как лошадь. Прошел через всю войну, и в росте не убавился, и плечи не усохли, руки и ноги целы. Да и на голос не приходится жаловаться. Бывает, на работе так рявкну – впору целый полк в атаку вести. Здоров на все сто, только по ночам частенько сон не идет. А когда не спится, перед глазами совсем другая арифметика. «1» под итоговой чертой гнется, сворачивается и превращается в «0». Что тебе объяснять, дерево существует, пуская в землю корни. Толстые и тонкие, длинные и короткие, они питают его соками. А тело его живо своей шершавостью и неровностью: здесь ветка, там сучок. Когда дерево становится гладким, без сучка без задоринки – это уже не дерево, а столб.
Какие у нас новости? На следующий день после твоего отъезда исчезла и Юдифь. Куда, не знаю. Ни с кем не простилась. Только записочку я нашел в дверях: «Я уезжаю. Не оставляйте своими заботами Елену Максимовну». И все. Я пошел к Зое, и в ту же ночь она перебралась к больной.
Только диву даешься, как это Зоя все успевает. Целый день в школе, и дома гора тетрадей. Мало того, что ухаживает за Еленой Максимовной, так еще разыскала мальчика Лукерьи и устроила его в детский дом. У родственников ребенок голодал. По воскресеньям мы с Зоей навещаем его. Зоя хочет взять мальчика к себе, как только Елене Максимовне станет полегче. Еленой Максимовной ты бы сейчас остался доволен. Лекарства, привезенные тобой, и твои рекомендации, которые мы соблюдаем все до единой, сильно ей помогли. Она начала немножко говорить. Не так разборчиво, но все же понять можно. Ходит по комнате. Врач советует поактивнее разрабатывать левую руку. Не можешь ли ты прислать мячик? А то как-то не по себе становится, когда Зоя перебрасывается с Еленой Максимовной большой красной луковицей – из тех сладких луковиц, что так и просятся в рот. Хоть, конечно, нет к этой луковице селедки, да и уксуса, а постного масла – и подавно. До чего же грустное зрелище – эта игра в луковицу, особенно когда за нее принимаюсь я. Я медведь. Луковица то и дело летит мимо, Елена Максимовна смущается, и ее рука безжизненно повисает. Зою моя неловкость выводит из себя, она тут же дает мне отставку. Она-то не промахивается, луковица попадает, куда нужно. Ни одной чешуйки на пол не уронит.
Елене Максимовне уже многое известно. У Зои хватило мужества и такта открыть ей хоть и неполную, но все же правду.
Будь здоров, друг! Черкни иногда письмецо. Я бы очень хотел повидать твоих детей. Младшая, ты пишешь, точь-в-точь Маша? Елена Максимовна просила передать тебе привет и благодарность.
Твой Борис.
В тот же вечер, 22 ноября, Борис, возвратившись с почты, зашел навестить Елену Максимовну. Он знал, что Зои нет дома. На этот вечер у нее было назначено в школе родительское собрание. Между ними существовала договоренность, что, когда Елена Максимовна в доме одна, он входит без стука – на случай, если она задремлет или ей трудно будет ответить…
Борис тихо отпер дверь своим ключом, вошел на цыпочках в комнату и увидел: Зоя сидит спиной к нему, склонившись над своим деревянным сундучком, который с откинутой крышкой стоял на столе. Вроде бы ничего удивительного в том, что женщина, которую война оставила вдовой, перебирает свой нехитрый скарб. И все же Борис остановился в замешательстве: подать ли голос или так же тихо, как вошел, выйти из комнаты. Такой отчужденной и незнакомой показалась ему Зоина спина – немолодая, ссутулившаяся; так устало поникли руки, будто коромысло с двумя ведрами песка давило ей на плечи. Загорись в эту минуту дом, Зоя все равно не оторвала бы взгляда от того, к чему он был пригвожден. Внезапно она очнулась от своего оцепенения и припала лицом к открытому сундучку.
– Зоя! – осторожно окликнул Борис.
– Не сметь! – Она резко вскинула голову, прикрыв локтем содержимое сундучка. Ее опухшее лицо было изборождено слезами. – Что вы шпионите за мной? Какое вам дело?..
– Простите! Я не хотел… Спокойной ночи!
– Нет, подождите. Все равно… Нате, смотрите…
Она отстранилась, и Борис увидел: в сундучке, едва до половины занятом Зоиным ситцевым гардеробом, сверху лежала фотография, которая была ему хорошо знакома: Леонид у своего письменного стола. Зоя схватила карточку, разорвала пополам и еще раз пополам. И еще раз… Сжала клочки в кулаке и выбежала из дому.
– Кто там? – послышался из соседней комнаты слабый голос Елены Максимовны.
Юдес Розенблит Борису Гурвичу
1 декабря 1946
Глубоко почитаемый друг мой Борис Львович!
Получила Ваше пятое письмо и, не скрою, до сегодняшнего дня читала только первое. Остальные даже не распечатывала. Отвечаю Вам на все пять писем сразу – сколько можно играть в прятки?
Когда я была совсем маленькой, девочки постарше из соседних домов иногда жалели меня и принимали в свои игры. А я никак не могла понять, почему меня всегда находят первую, несмотря на то, что я так старательно прикрываю лицо руками. Спрятаться мне никогда не удавалось. Значит, надо выходить из игры. Я открываю перед Вами лицо. И предупреждаю: удовольствия это Вам не доставит. Но я не вижу другого способа заставить Вас прекратить писать мне. Да и что мне, в самом деле, терять… Как говорят у Вас в России: «Снявши голову по волосам не плачут».
Отчего я не хочу, чтобы Вы мне писали? Отчего не хочу отвечать Вам? Вовсе не потому, что чувствую к Вам неприязнь. Упаси бог! Если и есть человек на свете, о котором мне в моем одиночестве отрадно вспоминать, – так это Вы. Да, Вы. И ничто не мешает мне сказать Вам об этом прямо, без околичностей, потому что я знаю – мы никогда больше не увидимся, и на все Ваши письма, когда бы и сколько бы Вы мне ни писали, отвечу я один раз – сегодня. Больше никогда.
Мой отец и моя мать верили в бога. Если бы я и верила в его существование, он бы представлялся мне не иначе как в образе эсэсовского офицера. Какой же еще Всеблагой и Всемогущий мог бы допустить все то, что с нами сотворили? И все же сейчас я молю: пусть господь водит моей рукой, пусть он даст мне сил хоть раз в жизни, которая так коротка, перед одним-единственным человеком во всем таком огромном мире… Сил, чтобы излить душу? Нет, чтобы омыть ее. Может, останется чуть меньше грязи. Я глубоко тронута тем, что Вы меня отыскали. Это наверняка стоило Вам немалых усилий. Жаль. Напрасный труд. Еще раз повторяю: мое сегодняшнее письмо к Вам первое и последнее. Если у Вас есть бог в душе, Вы больше не будете мне писать. На том и порешили. Аминь.