Текст книги "Вьется нить"
Автор книги: Р. Рубина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)
Вьется нить
Горизонты художника
Книги имеют свою судьбу. Но конечно, более верно было бы утверждать, что свою судьбу имеют писатели, авторы книг. И это особенно видно, когда думаешь о литературной деятельности Р. Рубиной.
Родилась она в Минске в семье ремесленника. Не получивший никакого образования отец будущей писательницы был страстно влюблен в литературу и привил эту любовь дочери. Р. Рубина уже в пятнадцать лет начала писать стихи и читать их в Минске на литературных вечерах, но никогда не предлагала их в печать. Впервые в печати она выступила в 1931 году в качестве литературного критика, а в последние два десятилетия Р. Рубина успешно работает в области еврейской художественной прозы.
Уже в литературно-критических статьях Р. Рубиной можно заметить ее своеобразное дарование художника. Она, как настоящий критик, способна не только истолковывать искусство, но и находить эмоциональную форму для выражения своей мысли. Этому жанру Р. Рубина посвятила добрых три десятка лет. Прежде всего мне хотелось бы подчеркнуть самостоятельность критика в анализе литературного произведения и в суждениях о нем.
В подтверждение этому можно вспомнить ее работы о классике еврейской литературы И. Л. Переце. В многочисленной литературе об этом выдающемся художнике слова исследователи неизменно писали об идейно-эстетической противоречивости его творчества. Тем не менее Р. Рубина в своих статьях о творчестве И. Л. Переца, которого десятилетиями упрекали в «дисгармоничности», показывает, что его творчество отличается истинной гармонией.
Из других критических работ Р. Рубиной я бы выделил ее предисловие к шеститомному собранию сочинений Шолом-Алейхема. (М., «Художественная литература», 1959). Если в работе критика о Переце привлекает сжатость характеристики, афористичность, то здесь следует отметить другую сторону исследовательского творчества Рубиной – скрупулезный анализ идеи, сюжета, человеческих образов, языка, всей архитектоники произведения, которые подводят исследователя к глубоким обобщениям о творчестве великого классика в целом, о своеобразии его юмора.
Из работ Р. Рубиной о советской литературе особо выделяется статья «Вокруг прозы Бергельсона». Это – типичное эссе. Критика увлекает идея поэтического начала прозы Бергельсона, и она находит для этой мысли убедительную аргументацию. Прозаик Бергельсон, по наблюдению Рубиной, оказал большое влияние на еврейскую советскую поэзию.
В статьях критика о советской литературе мы наблюдаем ту же независимость суждений, как и в работах о классике, то же обобщение, идущее от конкретного, то же единство мысли и чувства.
Излюбленный жанр Р. Рубиной в критике – это литературный портрет, в котором она всегда добивается единства образа писателя и его творчества. Таковы литературные портреты С. Галкина, З. Аксельрода, Л. Квитко, З. Вендрова.
В работах Р. Рубиной одно достоинство мне особенно по душе. Это скромность, я бы даже сказал – целомудрие, гармоничная естественность, чуждая всякой претенциозности, мнимой значительности. Таков ее стиль. А поскольку говорят, что стиль это человек, значит, такова, очевидно, и индивидуальность Р. Рубиной.
Писательница много сделала и в области популяризации еврейской литературы среди читателей многонациональной советской страны. Ее перу принадлежат многочисленные переводы на русский язык произведений Шолом-Алейхема и Переца, а также советских писателей З. Вендрова и Нотэ Лурье.
В жанре художественной прозы Р. Рубина впервые заявила о себе в 1943 году книгой очерков о войне «Еврейские женщины». В то же самое время ею были опубликованы написанные по следам военных событий антифашистские статьи. А вскоре появились и первые рассказы Р. Рубиной – «Кого сторожил замо́к» и «В боковом переулке» – о еврейском гетто на оккупированной фашистами советской территории.
Первый печатный отзыв на прозу Р. Рубиной дал известный еврейский поэт И. Фефер, который характеризовал рассказ «В боковом переулке» (альманах «Твердым шагом», Минск, 1947) как произведение, при чтении которого «захватывает дыхание». И. Фефер выражает уверенность в том, что читатель примет этот рассказ с чувством благодарности к автору, и делает вывод: «С этим рассказом в нашу литературу пришел новый прозаик».
Впоследствии Р. Рубина много переводила не только с еврейского, но и с белорусского и румынского, а начиная с 1964 года она постепенно отходит от литературной критики, отдавая все свои творческие силы художественной прозе.
Ее «Рассказы о тете Малке» (1964) и рассказ «За́мок князя Бергера» (1965), с которыми она выступила на страницах журнала «Советиш Геймланд», – это произведения вполне сформировавшегося мастера прозы.
Как и в критике, Р. Рубина в прозе естественна и оригинальна. «Рассказы о тете Малке» – не роман, но вместе с тем нечто большее, чем отдельные рассказы, это одно, своеобразно построенное, целостное здание. Автор не описывает какие-нибудь конкретные исторические события. Судьбы выведенных им людей ярко воссоздают колорит времени первой мировой и Великой Отечественной войны.
В «Рассказах о тете Малке», включенных в эту книгу, мы встречаемся с любимой героиней писателя Лией Файнберг. От ее имени ведется повествование о бедноте дореволюционных окраин, о еврейской буржуазии, о мудрой женщине, неутомимой труженице тете Малке. Действие рассказов происходит и в советское время, вплоть до окончания Великой Отечественной войны. В лирическом ключе автор ведет рассказ о силе и жизнестойкости человека из народа. В первой повести Р. Рубиной «Вьется нить», написанной в 1968 году, как в фокусе, сосредоточены все основные темы творчества писателя: детство, искусство, война.
Детство писателя выпало на годы первой мировой войны и первых лет революции. Атмосферой именно этих бурных лет и дышат рассказы Р. Рубиной о детстве. Дети – не только действующие лица этих рассказов, их глазами показаны многие события, их устами выносится справедливый приговор. Детской душе свойственны такие озарения, которые освещают повествование Р. Рубиной неожиданным эмоциональным светом.
Рассказ «Двери настежь» вводит нас в атмосферу гражданской войны, захлестнувшей мирный город Белоруссии. Действительность здесь показана глазами ребенка, которого в разгромленном родительском доме томила в горячечном бреду печаль по братьям Шлоймке и Берлу, «которые оставили город вместе с последними частями Красной армии и домой никогда не вернулись». Эта печаль по-детски чиста и по-взрослому пронзительна.
Зорким глазом ребенка, жадно впитывающим все впечатления бытия, показаны важнейшие события в жизни людей дореволюционного местечка, не сломленных тяжелыми условиями, сохраняющих человеческое достоинство в любых обстоятельствах. Как сквозь ясные стекла, смотрит девятилетняя девочка на беззубую старуху приживалку, всю жизнь которой можно назвать подвигом благородства, и на свою богатую тетку, которой «бог забыл дать душу» («Дрейже»).
Рассказы Р. Рубиной о Великой Отечественной войне также часто посвящены самым беззащитным ее жертвам – детям («Кого сторожил замо́к», «Пусть люди знают»).
Тем же методом опосредствованного восприятия, как и в рассказах о детстве, пользуется автор в своей повести «Письма отца», действие которой разворачивается в начале тридцатых годов. Сложная духовная жизнь художника увидена глазами уже не ребенка, а пожилого человека, совершенно непричастного к искусству. Провинциальному аптекарю природный ум и душевная доброта помогают понять сына, у которого он провел в Москве лишь несколько дней. Все для старого человека удивительно в доме сына и в его окружении, но самое поразительное открытие, которое он для себя делает, – это то, что язык искусства интернационален.
Тема искусства, сближения науки с искусством, материального и романтического начал в жизни человека очень органичны для прозы Р. Рубиной.
В повести «Вьется нить», по которой названа книга, прекрасно показана театральная среда, что является новой темой для еврейской советской литературы. Особый интерес представляет образ мужа героини, еврейского писателя Иосифа Файнберга, человека, чуждого всяким компромиссам с совестью, наделенного глубоким чувством ответственности за свое нелегкое дело.
Творческая личность, художник для автора книги – человек тонкой душевной организации, находящийся в напряженных творческих исканиях и упорно отстаивающий свои идеалы. В повести перед читателем вьется нить воспоминаний, возникают образы советской молодежи двадцатых – тридцатых годов – юных воспитанников педагогического техникума, театральной студии. Это люди талантливые, горячие, влюбленные в новую жизнь и новое искусство, рожденное революцией.
Ви́дение художника всегда особое, глубоко индивидуальное, и счастлив тот художник, который может заставить людей взглянуть на окружающий мир его глазами, как, например, в маленьком рассказе «Солнце на крышах».
О настоящей, высокой духовности людей искусства рассказывает и повесть Р. Рубиной «В осенний день». Сугубо мирный человек, художник, предстает перед нами как герой, который предпочел умереть, но не склонить голову перед врагом. Его случайно сохранившаяся и попавшая в антикварный магазин картина – это апофеоз жизни, победа трагически погибшего художника над мраком фашизма.
В повестях Р. Рубиной, посвященных войне, нет описания поля боя, военных действий, но автору удалось показать, как война завладела всеми чувствами советского человека, «каждого из нас». И тут следует сказать о женских образах, которые занимают значительное место в прозе Р. Рубиной.
На войне погибает муж героини повести «Вьется нить» Лии Файнберг. Ее последующая жизнь, полная лишений и бед, жизнь с ребенком, ее душевная сила глубоко волнуют читателя. И героиня повести «В осенний день», действие которой происходит в наше время, Мирра Блюм, – пожилая женщина-ученый, сохранила верность на всю жизнь своему погибшему в гестапо мужу.
Скромно, без внешних эффектов, писатель воплощает в своих повестях и рассказах торжество прекрасного, величие любви. Драматические ситуации в ее прозе освещаются улыбкой, и доброй и горькой.
Быть может, самой большой удачей писателя в непосредственном изображении событий военного времени является повесть в письмах «Когда мальчики выросли». Из писем возникает картина страшной, напряженной жизни советских людей в условиях оккупации. Письма героев повести – страстный диалог людей, кровно заинтересованных в восстановлении истинной ситуации, приведшей к гибели скрывавшейся от фашистов еврейской семьи, с которой они всю жизнь были связаны узами дружбы. По напряженности сюжета повесть можно отнести к детективно-психологическому жанру. Скупыми средствами, сдержанно и лаконично автор лепит характеры. Каждый герой повести по-своему проходит испытание на верность Родине, идеалам человечности. Так проявляется одна из характерных черт писателя Р. Рубиной: стремление увидеть и понять чувства, мысли, личное и общественное в человеке, в органичном единстве его прошлого и настоящего.
Лиричность повествования определяется автобиографическими элементами в рассказах и повестях Р. Рубиной. Они подкупают читателя эмоциональной насыщенностью, светлыми тонами. Проза Рубиной отличается оригинальностью как в подаче материала, так и по своей структуре и языку. Говорит ли автор от имени героини-рассказчицы о прошлом, создает ли картины настоящего – его голос всегда звучит своеобразно, по-новому. Каждый персонаж говорит, думает и действует сообразно своему характеру и темпераменту, выражено ли это в монологе или в диалоге.
Не всегда писатель ставит перед собой задачу развернуто показать характеры. Персонажи бывают подчас силуэтны. Но их жесты, мимика, скупое слово, да и сами поступки настолько ярки и характерны для них, что перед читателем возникают полные жизни образы. В густонаселенной людьми разных поколений, профессий и национальностей прозе Рубиной трудно различить «статистов». Второстепенные персонажи, промелькнувшие на какой-либо одной странице, чаще всего становятся вровень с основными героями. Они запоминаются.
В прозе Р. Рубиной заметны черты романтического стиля, выраженного в остроте и напряженности сюжета, в необычных столкновениях людей, приемах ретроспекции, живущей бок о бок с настоящим.
Р. Рубина пишет медленно и, может быть, трудно, но уверенно. В настоящее время она является одним из лучших мастеров современной еврейской прозы.
Г. Ременик
Рассказы
Рассказы о тете Малке
Пятно1
Моя мама терпеть не могла хасидов[1]1
Хасидизм – религиозно-мистическое течение в иудаизме.
[Закрыть]. И рыжих она не жаловала. Хасидов она называла нахлебниками господа бога, любого рыжего мужчину именовала не иначе как «рыжий плут». Именно этим можно объяснить ее нелюбовь к мужу тети Малки, тихому, забитому человеку, который честно зарабатывал свой хлеб. Он, увы, был и хасидом и рыжим.
О самой тете Малке, родной сестре моего отца, у нас в доме говорили с глубокой жалостью – у нее не держались дети. Рожала она чуть ли не каждый год и, за единственным исключением, только мальчиков, но после священного обряда обрезания нередко следовала незатейливая церемония похорон. Эта несправедливость судьбы не мешала ее мужу, потомственному бедняку, выделывать кренделя перед богом, как говорила моя мама. В набожности ему не было равного. Ночью он по нескольку раз вставал с постели, чтобы проверить, не спят ли его мальчики, сохрани бог, с непокрытыми головами.
О рыжем и богобоязненном муже тети Малки я была так наслышана, что казалось, я его знаю, однако увидеть его мне так и не довелось.
К нам в город тетя переехала уже вдовой. Ее мужа убили на войне. Из польского местечка, где она осталась одна с детьми, изгнали всех евреев, опасаясь, как бы они не выдали Вильгельму Второму секреты Николая Второго. Вот тогда тетя Малка и подалась поближе к родным, в город, где она родилась. Однажды утром папа с мамой пошли на вокзал ее встречать. Оттуда они отвезли ее на квартиру, которую заблаговременно сняли для нее с детьми.
– Ай да женщина! – восхищался папа, вернувшись домой. – Молодец, герой баба!
– Ай да побывка на одну ночь, – в тон ему съязвила мама. – С благословения рабби наследство оставил жене. Не хватало ей еще одного рыжего хасиденка…
Я болела корью. Поэтому я увидела тетю Малку и ее детей только несколько недель спустя после их приезда. Это было весной, в первые дни пасхи. Папа взял меня с собой к тете Малке.
Нам навстречу выбежала маленькая женщина с крохотным личиком и огромным животом. Мы вошли в комнату. У стола сидели два мальчика и, раскачиваясь, заглядывали в толстый фолиант. Из-под надвинутых на лоб серых картузиков выглядывали голубовато-молочные мордочки. Вдоль щек вились длинные рыжие пейсы.
Папа велел мне познакомиться с моими двоюродными братьями. Но моя протянутая рука повисла в воздухе. Мальчики неслышно соскользнули с табурета, на котором оба сидели, и, заложив руки за спину, забились в угол. Ни уговоры моего отца, ни увещевания тети Малки ни к чему не привели.
Мне стало скучно. Я не знала, куда себя девать в этом чужом доме. Но тут появилась дочка тети Малки, Хавеле, и мне показалось, что стены в тесной комнатушке раздвинулись. В ней стало просторнее и светлее. А шел этот свет от лица девочки, вовсе не светлого, а смуглого, и от ее, цвета грецкого ореха, глаз. Я и не заметила, когда это я успела с ней подружиться.
– Хавеле, давай накроем на стол! – весело скомандовала тетя Малка.
Хавеле надела поверх своего зеленого платья с цветочками белый фартучек. Таким же фартуком повязала свой большой живот тетя Малка. Два белых фартука засуетились у стола. И боже мой, сколько богатых кушаний было понаставлено на столе у моей бедной тети Малки… Дома меня считали малоежкой, а вот у тети Малки я в тот день, да и много раз после, уписывала за обе щеки, без разбору, что ни подавали. В ее доме все делалось в охотку, и есть было весело.
После обеда тетя Малка и ее дети спели двуязыкую хасидскую песню. Решительно тряхнув головой, тетя вывела первый куплет по-еврейски, и тут же последовал
В темном лесе гукае-е,
Батька деток шукае…
«Батька деток шу-кае», – звонко подхватили мальчики. «Шука-а-е-е», – низкими грудными голосами со слезой закруглили куплет тетя Малка и Хавеле. Не успела я проникнуться скорбью «батьки», растерявшего своих детей (мне было невдомек, что «батька» – это сам господь бог), как голоса, теперь уже все разом, возликовали:
Хатка буде – патанцуем,
Матка буде – пацалуем…
И совсем уж неожиданно: «Аллилуй-я».
Мы долго играли во дворе. Мои двоюродные братья уже успели забыть, что я «женщина» и на меня нельзя смотреть, нельзя подавать руки.
– Чет или нечет? – спрашивал маленький Велвеле, показывая мне кулак с зажатыми в нем орехами.
Я ни разу не угадала, хотя и старалась. А он все подпрыгивал на одной ноге, вместе с ним подпрыгивали его длинные рыжие пейсы, и не переставал в упоении выкрикивать свое «чет или нечет».
Мы вошли в дом, когда уже совсем стемнело. Папа и тетя Малка о чем-то тихо переговаривались. В сумеречном свете гладко причесанная голова тети Малки, с белым, ровным, как линейка в тетради, пробором, показалась мне большой, низко надвинутой на лоб шапкой. Только нос и щеки я различила на ее маленьком личике. О том, что тетя Малка носит парик, а голова ее, как того требовало благочестие, обрита наголо, я еще не знала. И все же смутное чувство жалости, откуда только оно взялось, стиснуло мне грудь. Но тут тетя Малка проворно поднялась и зажгла лампу. Тучи рассеялись.
Хотя мне тогда минуло всего девять лет, я привыкла оставаться дома одна. У нас все исчезали при первом проблеске дня. Но когда появилась тетя Малка, мне стало нестерпимо оставаться одной. Я вдруг познала до того незнакомый горький вкус одиночества – я да четыре стены. И я убегала к тете Малке, к несчастной вдове, как ее у нас называли, с тремя сиротами. Здесь всегда царило тихое оживление. Вот Хавеле ловко взбирается в кухне на высокий табурет и принимает из рук мальчиков аккуратно наколотые и тщательно просушенные дрова. Она исчезает с ними в устье большой русской печи. Только босые пятки торчат наружу. Через некоторое время передо мной возникает подол ее платья. Ухватившись руками за край шестка, Хавеле спрыгивает на пол. В печи занимается огонь. Мальчики тут же отправляются бегом в бакалейную лавку за покупками или же приносят из колодца ведро воды, повешенное на середину палки, которую они придерживают с обоих концов.
Тетю Малку я почти всегда застаю склоненной над большой круглой кадушкой. Тетя очень любит месить тесто. Ее руки мерно погружаются в кадушку, увлекая за собой и плечи, и лопатки, как будто исполняя какой-то танец. Случается, однако, что тетины пальцы, облепленные тягучим тестом, вдруг хватаются за край кадушки. Тяжело дыша, тетя украдкой, словно чего-то стыдясь, выпрямляет спину. Когда я вижу ее такой, ловящей ртом воздух, мне тоже становится трудно дышать, мне тоже хочется глотнуть воздуха. Уж пусть лучше тетя не месит тесто. Мне больше нравится смотреть, как она орудует длинной деревянной лопатой, когда приходит время вынимать хлеб из печи. Круглые буханки по одной ложатся на лопату. Хавеле стоит рядом, обвязанная неизменно чистеньким белым фартуком, проводит по каждой буханке обмакнутым в холодную воду гусиным пером. Как я счастлива, когда мне удается выпросить, чтобы это разрешили делать мне. Тетя Малка снова сажает хлеб в печь ловкими, рассчитанными бросками, чтобы, не дай бог, не дрогнули руки, чтобы каждая буханка соскользнула с лопаты и легла на под, не касаясь других. И вот наконец буханки разложены в несколько рядов на белой скатерти из сурового полотна на одинаковом расстоянии одна от другой, подовой стороной кверху. Поджаристые, присыпанные тмином, они распространяют по дому живительный аромат. В ту минуту мне всегда очень хотелось есть. Тем более что для детей, и для меня в том числе, тетя Малка выпекала отдельно по буханочке. Не знаю уж, из какого теста она их выпекала, наверно из того же, что и все. Но эти маленькие хлебцы, иногда круглые, иногда продолговатые, отличались райским вкусом. Авремл и Велвеле каждый раз клали свои буханочки на подоконник, чтобы скорей остыли, а сами отправлялись бегом разносить свежий хлеб по домам постоянных клиентов тети Малки. А мы с Хавеле терпеливо ждали, не решаясь в отсутствие мальчиков отломить хотя бы по кусочку от наших хлебцев.
Отец зачастил к тете Малке, иногда под предлогом, что зашел на минутку за ребенком, то есть за мной. Отец с озабоченным лицом что-то тихо втолковывал тете Малке. Она его не перебивала, и вид у нее был отрешенный. Мне порой казалось, что она и не прислушивается к тому, что говорит ей мой отец.
И действительно, с неожиданной бодростью она вдруг отмахивалась от него и громко произносила, положив этим конец разговору:
– Эка важность! Трудно, что ли?
Отец умолкал. Но однажды он в сердцах возразил:
– Да, трудно, а убить себя легко. Хоть бы детей пожалела…
С того дня тетя Малка бросила выпекать хлеб. Она послушалась моего отца. Но на нее было жалко смотреть. Она слонялась по дому как потерянная. Присаживалась, сложив на большом животе руки с выпуклыми синими прожилками, и глубоко задумывалась. Дети тоже притихли. Веселое оживление, которым привлекал меня дом тети Малки, казалось, покинуло его навсегда.
2
Тем временем у нас дома произошли два события. Первое: мне больше не приходилось сидеть дома одной – папа потерял работу. Словно видя в этом что-то забавное и вместе с тем как бы оправдывая свое ничегонеделанье, он бодро заявлял всем и каждому: «Ни шевро, ни хрома. Кому теперь нужны заготовки?» Второе событие: как будто специально для того, чтобы смягчить свалившуюся на нас беду, из Борисова от одной нашей дальней родственницы пришло письмо, в котором она приглашала папу и маму приехать со всеми детьми на свадьбу ее дочери.
По молчаливому уговору никто в доме, кроме самого папы, не вспоминал о том, что он остался без работы. Тем более пестрой каруселью завертелись толки и разноречия по поводу приглашения на свадьбу. В первые минуты обсуждение достигло такого накала, словно у нас в доме загодя, в отсутствие жениха и невесты, бурно справлялось их бракосочетание. Больше всех шумела мама:
– Чтобы я поехала к Рейзеле на свадьбу ее дочери? Много чести… Знать их не хочу, ни-кого. – Мама ударяла тыльной стороной одной ладони в собранную горстью вторую, будто именно в ней расположился тот, кого она не хочет знать. Да и вообще никаких родственников, – запальчиво говорила она. – Добрые друзья мне милее всяких родственников. Если уж Рейзеле дала о себе знать, то это неспроста. Не иначе, опять заготовки понадобились… Бесстыжие ее глаза… Забыла, как я ей показала на дверь.
И в самом деле, трудно было понять, почему Рейзеле вздумалось пригласить нас на свадьбу. Ровно год тому назад мама поссорилась с ней насмерть, и с тех пор никто в доме не решался даже произнести ее имя.
Дело было так: от Рейзеле пришла депеша, что она приезжает в такой-то день и в такой-то час. К депешам у нас не привыкли. Разве лишь кто-нибудь был при смерти, да и то сообщать печальную весть поручали чаще всего балагуле. Так что, пока разобрались в депеше, она всех напугала. Всех, кроме мамы.
– Штучки Рейзеле… – сразу определила она.
Приезд Рейзеле мне хорошо запомнился. В тот день я первый раз в жизни ехала «на извозчике». Не на вокзал, конечно, а с вокзала. Существо, которое носило уменьшительное имя «Рейзеле», кряхтя втиснулось в широкую пролетку и там растеклось, как перестоявшееся тесто. Снаружи спинка сиденья собралась в складки под напором рыхлых телес, выпиравших меж планок. Отец легко взобрался в пролетку, опустил откидную скамейку и уселся против Рейзеле. Меня он устроил на подножке и велел крепко держаться.
Всю дорогу Рейзеле жаловалась на здоровье:
– Ну что за жизнь? Веселое занятие у себя самой считать куски во рту. Доктора́… Хотела бы я знать, у них-то самих что, круглый год пост? Колбасы нельзя, жаркого нельзя, послушать их, так и кусок паршивого штруделя – чистая отрава. – Вдруг Рейзеле с беспокойством заерзала на сиденье и тронула папу за колено: – Иче, вон там, кажется, колбасная Канторовича, Надо купить чего-нибудь перекусить. Душа своего просит.
Пролетка остановилась, Рейзеле запустила руку в свой огромный ридикюль, который я было приняла за мешок, удивляясь, почему мешок черный, да еще блестит. Очевидно, она собиралась дать папе деньги на покупки, но тут же передумала. Как бы раскаиваясь в своем широком жесте, она в несколько оборотов затянула ридикюль шнурком.
– Да где тебе разобраться? Давай уж вместе…
Заколебались фалды, заколыхались ярко-красные цветы на платье, и Рейзеле выволокла себя из пролетки.
Всю дорогу, которая оставалась до нашего дома, папа бережно поддерживал на коленях покупки. От их запаха у меня кружилась голова. Тайное чувство подсказывало мне, что навряд ли мне удастся вкусить от содержимого больших и маленьких свертков Рейзеле. Чего можно ждать от такой вруньи? То она ничего в рот не берет, то она покупает столько еды, что нам всем хватило бы на неделю. Мне хотелось есть, я устала и уже не испытывала никакого удовольствия от катанья «на извозчике». «Рейзе – врунья, Рейзе – лгунья!» – мстительно повторяла я про себя. Когда пролетка подкатила наконец к нашему двору, я с трудом подавила в себе желание подкрасться к Рейзеле со спины и через спинку сиденья ущипнуть ее за мясистые складки. Да мне бы, пожалуй, и не успеть… Едва только лошадь стала, Рейзеле с неожиданной прытью выбралась из пролетки. Она показала пальцем направо и спросила почему-то не у папы, а у меня:
– Сюда?
– Нет, туда.
Быстрым, уверенным шагом Рейзеле направилась в глубь двора, прижимая к животу необъятный ридикюль и все свои свертки, которые каким-то чудом от папы перешли к ней. Я оглянулась на папу. С пристыженным лицом, не смея поднять глаз на извозчика, он что-то искал в своем потертом кожаном кошельке.
Охая и кряхтя, Рейзеле протиснулась в дверь.
Съев приготовленный мамой обед, она решительно заявила: «Хочу вздремнуть!» – и, будто она здесь была хозяйкой, выгнала детей во двор.
Вздремнуть ей, однако, не удалось. Не прошло и четверти часа, как мама, толкнув раму, распахнула окно и крикнула:
– Дети, заходите в дом!
Рейзеле стояла посредине комнаты, зажав в руках ридикюль, высокая и широкая, как башня. Башню венчала маленькая головка с туго скрученным на самой макушке серым ватным узлом. Где-то там, наверху, было и лицо – безглазый, безносый красный шар. Отец тоже стоял, щуплый, невысокого роста, очень красивый. Потому, наверно, мне так запала в память эта сцена, что первый раз в жизни я открыла для себя красоту человеческого лица. По-новому я увидела знакомый мне с рожденья высокий лоб, за которым всегда готова была зародиться мысль, живые глаза, и умную бородку, подстриженную, как у Менделе Мойхер-Сфорима, любимца папы. «Шолом-Алейхем[2]2
Менделе Мойхер-Сфорим (1836—1917); Шолом-Алейхем (1859—1916) – классики еврейской литературы.
[Закрыть], – говорил он, – тоже смотрит в корень, но Менделе копает глубже». Отец стоял перед «Рейзеле-вруньей» со сконфуженным лицом, как всегда, когда жизнь сталкивала его с чьим-то неблаговидным поступком. Захлестнувшее меня горячее чувство любви глубоко отличалось от прежней детской привязанности к отцу. Было понимание, сочувствие, была любовь единомышленника.
От окна, возле которого осталась стоять мама, полетел кусок матовой черной кожи, который шлепнулся прямо в грудь Рейзеле и тут же исчез в ее как по волшебству разинувшем рот ридикюле. Вскоре я узнала, почему мама с таким бешенством запустила в Рейзеле этим невинным куском кожи. Тогда же я ничего не поняла. Дверь распахнулась с треском, с таким же треском захлопнулась, и… с Рейзеле было покончено, казалось, навсегда.
И вот эта же самая Рейзеле прислала нам приглашение на свадьбу своей дочери, и, что всего удивительнее, отец согласился поехать.
– Из-за Рейзеле я не буду на свадьбе Рише-Баше? – раздумчиво говорил отец. – Кто еще так достоин счастья, как она? Кроткая голубка. Светлой минуты в своей жизни не видела. Промыкалась все молодые годы в прислугах у собственной матери.
Отец был непреклонен, и маме пришлось сдаться. Сама-то она не поехала. Она и слушать не хотела о свинском доме Рейзеле. А папа… если ему так уж нравится сидеть среди богачей, то пусть по крайней мере захватит с собой несколько буханок хлеба и парочку-другую селедок. Хотя бы для гостей. Угощением Рейзеле сыт не будешь. «Берегись, – предостерегала мама, – как бы тебя там не выдоили, она и ее сынок Соломончик! Опять предложат кроить голенища для сапог из ворованной кожи. Для таких война – счастье».
Я была в семье самой младшей и папиной любимицей. «Зачем ей сидеть дома одной?» – сказал он маме и взял меня с собой на свадьбу. За день до отъезда мы пошли с папой к тете Малке попрощаться. Со двора еще мы услышали стрекотанье швейной машины. В сенях Авремл, стоя на четвереньках, возился с утюгом. Увидев меня, он надул щеки и загукал в утюг так, что искры полетели. Тетю Малку мы застали за зингеровской машиной, которую она привезла с собой из местечка. Тесто она больше не месила. Но в том, как из-под ее пальцев плавно вытекал кусок белой материи по другую сторону строчащей иглы, мне снова привиделся танец. У ног тети Малки сидела на низенькой скамеечке Хавеле и пришивала пуговицы к наволочке.
Прощаясь со мной и с папой, тетя Малка оглядела меня со всех сторон, одернула платье спереди, подтянула у шеи сзади.
– Так вроде ничего, только рукава коротки. Растет девочка… – Тетя достала из комода праздничное платье Хавеле и заставила меня его примерить. Она не могла надивиться тому, как хорошо сидит на мне платье ее дочки, как оно мне к лицу. Мне страшно не хотелось снимать с себя платье Хавеле, зеленое платье в цветочках, с оборками на рукавах и по подолу, с белым кружевным воротничком, но папа наотрез отказался взять его для меня хотя бы на время.
– Брось! – прикрикнула на него тетя Малка. – Ничего платью не сделается, цело будет. А если и нет, – добавила она, – мы с тобой как-нибудь без раввина разберемся. Эка важность!
3
Где же невеста? Мне никак не удавалось на нее посмотреть. К подвенечному шатру было не протолкнуться, И за ужином я невесту не увидела. К свадебному столу все бросились как на пожар и тут же зачавкали, зачмокали, загоготали… Мы с папой еле нашли себе место с самого края, откуда ничего нельзя было разглядеть. Во время танцев перед моими глазами несколько раз пронеслась фигура в белом. За ее спиной трепыхался белый тюль. Но те же, которые чавкали, чмокали, гоготали, каждый раз заслоняли ее от меня. Я то и дело тянула отца за рукав: