Текст книги "Вьется нить"
Автор книги: Р. Рубина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
Бориса остановил взгляд девушки. Ему казалось, что весь он как на ладони перед ее широко открытыми яркими глазами. Ощущение, что она насильственно гасит их, не пропадало; облако, за которым она прятала их свет, не рассеивалось. Но замолк Борис лишь на мгновение. Он уже был не властен над собой. Все, что передумал и перечувствовал за последнее время, искало выхода.
– Что же вы все как воды в рот набрали? Говори, Леонид. Ну, хочешь, подскажу? Расскажи хотя бы о психиатрической больнице, где работал Николай Добрынин. Что с ней сталось?
В комнате можно было услышать, как муха пролетит. Все, будто под гипнозом, смотрели на Бориса: казалось, что за этим вопросом что-то должно последовать. Но Борис молчал с таким отсутствующим видом, словно и сам не помнил, о чем спрашивал, и не заметил замешательства, которое вызвала у всех его невзначай брошенная фраза.
– Почему тебя интересует именно эта больница? – наконец прервал молчание Леонид. – Разве мама тебе писала…
– Почему именно эта? Да очень просто. В ней ведь тоже обретались неполноценные, такие же, как Дина, как моя мама, как мой сын.
– Как я, – добавил тихий голос.
– Вы? – Борис всем корпусом повернулся к незнакомой девушке. Он вдруг почувствовал раскаянье: похоже, он растравляет душу всем этим добрым людям, которые так радовались его возвращению и которым и без того не слишком легко. – Вы? – повторил он в каком-то тихом раздумье. – Да, странно… Уберегла все же судьба жемчужину…
– Уберегла… – отозвалось слабым эхом.
– Диточка! – ласково вмешался Леонид.
Диточка? Странное имя! Борис подумал, что ослышался, и Леонид назвал девушку просто «деточкой».
С несколько нарочитым оживлением Леонид принялся разливать водку. Первым поднял рюмку Борис.
– Лехаим! – провозгласил он по-еврейски. Он знал, что это слово известно всем. – За тех, кто жив! – добавил он по-русски. Закинул голову и осушил рюмку одним глотком.
Елена Максимовна едва пригубила, девушка к водке и не прикоснулась.
Борис налил по второй Леониду и себе. Но видел он здесь только ее, эту удивительную девушку, будто, кроме них двоих, в комнате никого не было.
– Выпейте! – кивнул он на ее непочатую рюмку. – За ваше счастье!
Она поблагодарила, но к рюмке так и не притронулась.
Елена Максимовна поднесла Борису тарелку с ломтиками тонко нарезанного хлеба, пододвинула миску с солеными огурцами, консервы, которые он сам извлек из своего ранца и поставил на стол.
– Закуси! – сказала она коротко.
Борис закуски как будто не замечал. В памяти вдруг всплыло: не так давно он встретил знакомого, земляка. Тот стоял, задумчиво глядя на стайку мальчишек, среди руин игравших в прятки. Вместо приветствия Борис сказал своему земляку, встреченному в чужих краях:
– А мой сын больше не играет. Ему сейчас было бы девять.
Земляк сочувственно покачал головой. И Борис умолк. К чему тут были слова…
Но сегодня, у этого скудного праздничного стола, Борис молчать не мог, несмотря на свое все утверждающееся ощущение, что с ним происходит что-то неладное. Словно подхваченный какой-то посторонней силой, он вскочил и широкими шагами стал мерить комнату. Внезапно остановился против Леонида.
– Ты прав, – сказал он, будто тот ему возражал. – Умалишенные тут ни при чем. Какое отношение имеет к ним Дина? Какое отношение к ним имеет моя мама? Мой сын? Умалишенные, конечно, тоже неполноценные, но в их положении все-таки было некоторое преимущество. Их никто не заставлял куда-то самим являться: «Вот они мы. Убейте нас!»
– Николая изводили дурные предчувствия, – произнесла Елена Максимовна своим хорошо поставленным голосом, – но все же он не мог себе представить, что подвергнут уничтожению психически больных.
– Николай – врач, – подхватил Борис, – как же он мог представить себе такое? Если человек родился евреем, от этого уже не вылечиться – каждому ясно. Но ведь умалишенных, случается, излечивают? Значит, у такого неполноценного остается шанс перейти в категорию несколько менее неполноценных. Зачем же его убивать? Просто у немцев терпения не хватало ждать, когда безумный станет разумным. Кажется, такие методичные да аккуратные, а терпения всегда не хватает: все «schneller» да «schneller».
– Вот и проигрывают все войны! – заметил Леонид. – Мастера перемахивать через первые барьеры, а к финишу приходят с вывалившимся языком.
– Помнишь Игната? – обратилась Елена Максимовна к Борису, тем самым заставив его перестать метаться по комнате. Спросила, будто продолжая спокойно текущий разговор. – Ну, белолицего цыгана Игната? Он уцелел благодаря Николаю. Переписал на Игната лечебную карточку умершего шизофреника. И двух наших офицеров таким же образом прятал в больнице. Скрывал их до того момента, пока каждая «история болезни» не превратилась в смертный приговор. Правда, Игнату и одному из офицеров удалось бежать.
– А как же персонал больницы? Все на это шли – прятать офицеров, цыгана?
– Персонал? Да кто уж там оставался? Доктор Николай Добрынин, медицинская сестра Нина Зябликова и санитар Леонид Чистяков.
– Леонид? – не поверил своим ушам Борис. – Санитар в сумасшедшем доме?
– Завод был разрушен. Один остов зиял… А если бы завод и уцелел, разве Леонид пошел бы инженером к оккупантам? Да и долго ли ему пришлось быть санитаром? Леонид от меня некоторое время держал в тайне, что это уже в прошлом. Только когда я хотела позвать Николая к Симочке и узнала от соседки, что его уже несколько недель нет в городе, Леонид был вынужден сказать мне правду. Больницу ликвидировали в том самый день, когда мы провожали Верочку. Так что в больнице до самого ее уничтожения из «персонала» оставалась только Нина. И она, восемнадцатилетняя, одна-одинешенька, выдюжила и еще придумала способ, как спасти Игната и того офицера. Второй был болен тяжелым воспалением легких. – Елена Максимовна помолчала и, улыбнувшись, завершила свой рассказ: – А вот и романтические превратности войны: Игнат и Нина теперь муж и жена.
Леонид – санитар в психиатрической больнице… На полных губах Бориса появилось столь естественное для них выражение доброты. Незнакомая девушка потянулась к нему и серьезно, без тени улыбки, сказала:
– Вот так другое дело! За ваше здоровье! – Она поднесла к губам рюмку, к которой до сих пор так и не прикоснулась. Их взгляды встретились. У Бориса сжалось сердце: «Бог мой, как она смотрит! Какие кошмары запечатлелись в этих юных глазах, какая мука заставляет их все время гасить собственное сияние?»
Пристыженный, он подвинул к себе стул и снова сел к столу. Стены комнаты, которая в минувшей жизни подарила ему столько счастливых часов, будто сдвинулись, чтобы принять его в себя. Он ощутил себя вернувшимся в теплое, насиженное гнездо и наслаждался этим ощущением. Потянулась незамысловатая домашняя беседа – из тех разговоров без начала и без конца, возникающих между близкими людьми, которые давно не виделись. Сердца переполнены, каждому хочется сбросить с себя часть собственной ноши или, наоборот, взять на себя хоть маленькую толику чужого бремени… Последнее встречается реже.
Эти четверо не поднялись бы, наверно, от стола до поздней ночи, если бы вдруг не погас свет. Елена Максимовна нашарила руками коробок спичек на комоде и зажгла низенькую керосиновую лампу.
– Опять электростанция шалит… Что ни вечер… – оживился Леонид, будто фокусы электростанции были специально предназначены для развлечения тех, кто ни того ни с сего оказывался в темноте.
Елена Максимовна принялась уговаривать Бориса, чтобы он переночевал у них. Не идти же ему в эту первую ночь к себе – в темный, нетопленный дом!
– Хорошо, – согласился Борис. – Только взгляну.
Елена Максимовна дала Борису ключ от его квартиры и небольшой огарок свечи. Нерешительно спросила:
– Можно мне с тобой?
– Вам? Конечно.
– Извините, Борис Львович, – обратилась к нему и его новая знакомая, которая за все эти полтора часа обронила лишь несколько считанных слов. Только переводила глаза с одного на другого. И каждый раз взгляд Леонида с нежностью следовал за ее взглядом. – Извините, может быть, вы и мне позволите?.. Я… Мне хочется пойти с вами.
– Не стоит, Дита, – робко вмешался Леонид. – Пусть одна мама… А я вас тем временем провожу домой.
Борис, поглощенный какой-то мыслью, медлил посреди комнаты. И отозвался вовсе не на тот вопрос, который был ему задан.
– Как вас зовут, Дита? – спросил он. И, усмехнувшись нелепости своего вопроса, добавил: – Я имею в виду ваше настоящее имя… Полное…
– Меня зовут Юдифь. – И четко произнесла по-еврейски: – Юдес, если угодно.
– Идемте, Юдес, идемте все…
Борису с мальчишеских лет был знаком задор Леонида, его веселая непринужденность. Борис частенько завидовал своему товарищу – так проворно и ловко получалось у Леонида все, за что ни возьмется.
Однако приветливое «идемте все», оброненное Борисом, вовсе не предполагало в ответ особой энергии и проворства. Поэтому Бориса неприятно поразила готовность, с которой вскочил Леонид, его суетливая бодрость, будто он и сейчас, как всегда, хотел во что бы то ни стало быть первым. Если бы в тот вечер Борис не так мучительно ощущал свою открытую рану, которая, о чем бы ни говорили, ни на минуту не позволяла забыть о себе, неуместное оживление Леонида не вызвало бы у него ничего, кроме улыбки. Его друг верен себе: что долго размышлять, сказано – сделано. Если бы не эта мука, Борису наверняка не пришло бы в голову, – а может, это ему и в самом деле просто померещилось, – что как-то слишком крепко Леонид взял Юдифь за плечи. И еще некая странность: Леонид не пропустил мать впереди себя. Это было так непохоже на него. Он всегда выделялся среди товарищей своими хорошими манерами.
Выйдя в переднюю вслед за девушкой, Леонид своей широкой спиной совсем загородил ее от Бориса. Чтобы загладить неловкость сына, к которой она не привыкла, Елена Максимовна пропустила вперед и Бориса.
– Ступай, ступай, – приговаривала она. – А я посвечу вам сзади.
Леонид между тем сорвал с вешалки легкую черную шубку, не подал, а в мгновение ока запаковал в нее Юдифь и все с той же необъяснимой лихорадочной поспешностью подтолкнул девушку к выходу, открыв перед ней наружную дверь. Но вместо того чтобы выйти, Юдифь, как из-за ширмы, выставила голову из-за мощной спины Леонида.
– Может быть, и в самом деле не стоит? – в смущении спросила она Бориса. – Может быть, вам лучше одному…
– Конечно, не стоит, как вы не понимаете этого, Диточка? – поспешил подхватить Леонид.
Но Юдифь, будто норовистая лошадка, повела головой. Резким движением она высвободилась из рук Леонида, по-прежнему властно сжимавших ее плечи.
– Я пойду с Борисом Львовичем.
Из растворенной двери потянуло холодом. Фитилек в керосиновой лампе, которую Елена Максимовна держала в высоко поднятой руке, старательно освещая порог, метнулся за стеклом. Дуновением ветра чуть отогнулась пола черной шубки Юдифи, и мелькнуло что-то красное. Борис локтем отстранил Леонида и с грохотом захлопнул изнутри входную дверь. Вырвав у Елены Максимовны чадящую лампу, он за руку втащил Юдифь обратно в комнату. Он не замечал ужаса в ее сделавшихся огромными карих глазах, он не видел, как беспомощно повисли ее руки, будто она заранее была готова к самому худшему. Грубо, в слепом исступлении – он бы сам никогда не поверил, что может быть таким, – Борис схватил девушку за воротник и вывернул его наизнанку. Да, он не ошибся: «Кравец[16]16
Портной (польск.).
[Закрыть] Гофман». Вышито золотыми нитками. На этой чужой девушке была бархатная шубка Дины. Подарок Давида. Он привез его Дине из Западной Белоруссии. Особенно понравился тогда Дине капюшон, тоже подбитый красным. Борис помнит красный отсвет на матовой коже ее лица.
У Леонида будто язык отнялся. Он стоял с застывшей, несуразной улыбкой на губах.
Елена Максимовна тихими шагами приблизилась к Юдифи и вслед за Борисом поднесла полу шубки к своим уже мало что видящим глазам, подсвечивая себе лампой в правой руке. В беззащитной позе девушки, в том, как она позволяла делать с собой, что кому заблагорассудится, была покорность человека, который уже стоял на краю пропасти и, как бы далеко ни отошел от нее, всегда готов к тому, что раньше или позже она его поглотит. Тем не менее, чуть придя в себя, Юдифь твердо спросила:
– Что случилось?
Но никому здесь не было дела до того, что она чувствует и как ведет себя. Для трех человек, которые обступили ее в тусклом свете керосиновой лампы, она, как ей казалось, уже не существовала. Нет Юдифи. Нет Диты. Есть бархатная шубка, которая по чьей-то ошибке надета на нее.
– А я все удивлялась, – будто сама с собой заговорила Елена Максимовна. – Весь дом перевернула… Помню, в шкафу висела шубка… – Выпрямилась и строго, будто перед ней стоял нашкодивший мальчуган в коротких штанишках, приказала: – Леонид, правду, лучше всего – правду! Мы здесь все свои. Знаешь ли ты, чья это шубка? Как она попала к тебе? – И с надеждой в голосе добавила: – Может, тебе ее кто-нибудь перепродал, а, Леонид?
– Завтра, мама, – с готовностью отозвался Леонид, – завтра я разыщу человека, который… Я приведу его сюда…
Он не успел договорить. Елена Максимовна выбросила вперед руки, судорожно хватая воздух, и рухнула на пол. Все разом бросились к ней, перенесли на кровать. Поднимая ее обмякшее тело, руки двух бывших школьных товарищей встретились. Может, в последний раз? Так или иначе, но жизнь снова свела их на минуту в общей заботе.
Борис выбежал из дому. Его подхватило и понесло по неосвещенным улицам, он не задумывался, куда идет. Отмахав изрядный кусок, Борис остановился, содрогнувшись от новой мысли: что натворил он там, в том доме, где с мальчишеских лет был желанным гостем? Не повинен ли он в убийстве? Елена Максимовна писала ему в одном из писем, что фашисты отравили ее душу. Это относится не только к ней. И его душа отравлена. Бархатная шубка заставила его забыть обо всем, что связывает его с семьей Чистяковых. Куда он несется? За врачом надо бежать… Хотя врача уже, конечно, позвали. С больной ведь остались двое. Жалость и ненависть, сомнение и отчаяние – как тесно всему этому в груди. Нет, назад надо бежать, назад к Чистяковым. Он вызовет Леонида на улицу. Он должен его выслушать, иначе не разобраться, кто из них двоих Каин, а кто Авель.
«Барачная, 13», – всплыло в разгоряченном мозгу Бориса. Как он раньше не вспомнил? Есть еще один свидетель. Город Борис знал хорошо: здесь родился, здесь вырос. Он резко повернул и зашагал в противоположную сторону, все отдаляясь от собственного дома.
Миновав километра три развалин, он задержался у приземистых ворот. Хотя в этой части города Борис бывал, кажется, только в детстве, он мог бы поручиться, что эти ворота ему знакомы. Он чиркнул спичкой: «13». Отодвинул косо висевшую на одном гвозде калитку, углом упиравшуюся в землю. Справа тускло светились несколько окон в двухэтажном строении. Борис направился в глубину двора, к черному деревянному бараку, будто приплюснутому к земле непосильным бременем.
Борис потянул на себя дверь и словно в колодец провалился. Когда глаза чуть приспособились к темноте, Борис разобрал, что по одну сторону коридора тянется глухая стена. По другую сторону черной кишки жили люди. Об этом свидетельствовали полоски света, пробивавшиеся сквозь щели осевших дверей, и мощный гул доброго десятка примусов, и пытавшийся перекрыть этот гул надсадный крик младенца. Без тени сомнения Борис двинулся по длинному коридору, будто заранее знал, за каким порогом ждут его. Ощупью считал в темноте двери. Старался не шуметь, крадясь, как злоумышленник. Одна, вторая, третья, четвертая… Наконец, последняя. Дальше идти некуда.
Борис прислушался. Никаких признаков жизни: ни примуса, ни человеческого голоса. Только на полу под дверью вздрагивал косячок света. Борис вошел в комнату, не дождавшись ответа на стук. Толкнул дверь и, не оглядываясь, тут же прикрыл ее за собой.
Первое, что бросилось ему в глаза, была железная печурка, в которой домовито потрескивали хорошо просушенные поленца. Потом обозначилась женская фигура. На коленях, проступавших под чем-то бесцветным и бесформенным, покоилась пара сильных рук, привычных к тяжелому труду. Лица не было видно. Не проронив ни слова, женщина нагнулась к печурке. Движение было молодым и ловким. Женщина запалила лучину и осветила лицо Бориса.
– Я вас видела днем, когда вы шли с вокзала. Сразу поняла, что это вы. Садитесь, Борис Львович! – она подвинула ему табуретку и сама опустилась на деревянный топчан, где сидела до его прихода.
Возбуждение, которое так уверенно привело Бориса к Зоиной, никогда прежде не виданной двери, внезапно улеглось. Бориса сковала усталость. Как охотно он сейчас погрузился бы в сон. Ни о чем не думать, ни о чем не помнить. Однако против него сидела молодая женщина, которая, конечно, едва дождалась минуты, когда он сможет ее выслушать.
Зоя пристроила свой нехитрый светильник в лунку на стене. По ее лицу метались тени.
– У Чистяковых были? Насладились встречей? – Ее губы искривила язвительная усмешка. Борис содрогнулся – такая ненависть была в ее голосе. Он отчетливо увидел перед собой Елену Максимовну, ее белую кудрявую голову, припавшую к ножке стола.
– Молчите, – резко перебил он, не в силах совладать с волнением, снова захлестнувшим его. – Ни слова о Елене Максимовне. – И, овладев собой, добавил: – Я оставил ее в беспамятстве. У меня нет уверенности, что она еще жива.
Ужаснувшись собственным словам, вслух назвавшим то, что маячило в его сознании уже тогда, когда он, будто обезумев, несся по пустым, темным улицам, Борис вскочил, готовый бежать обратно. Бежать к той, которую его Дина в последние дни своей жизни с любовью прижимала к себе, которую в своем вынужденном одиночестве называла «мамой» и причиной гибели которой он, возможно, невольно оказался.
– Сядьте! – стегнул его Зоин голос. – Рассказывайте, что там стряслось?
Что рассказывать, да и как это рассказать? Слишком много за сегодняшний день перегорело в нем, чтобы пытаться растолковать это кому бы то ни было. Но против него, исполненная решимости, сидела женщина, которая, видимо, не желала замечать его сомнений. Что там стряслось – вынь да положь! Ей нужны были факты. Только факты. И он тусклым голосом, которого сам не узнавал, без всяких признаков какого бы то ни было чувства, будто случившееся вовсе не имело к нему отношения, изложил, что именно «стряслось».
– Вы все еще считаете, что он только на чужую шубку польстился? – взорвалась Зоя. То, что Борис рассказал про Елену Максимовну, она пропустила мимо ушей. – Хотел, видите ли, щегольнуть перед девушкой из Польши… Уже год, поди, как он липнет к ней. Не привык, чтобы ему отказывали. А шубка, конечно…
– А если и в самом деле только шубка? – Борис уже почти кричал. – Разве этого мало? Вы не понимаете, как это страшно?
– Где уж мне понимать? Да, если бы и ничего, кроме шубки, он все равно был бы достоин виселицы, этот негодяй…
– Так какого же «кроме» вам еще надо? На что вы намекаете?
– Кроме? Пустяк – человеческие жизни… А вы – шубка!
– Но откуда вы знаете? Вам не приходило в голову, что вы тоже играете человеческой жизнью? – Борис в упор смотрел на Зою, чувствуя, что ее убежденность порабощает его.
– Ах так? Только играть мне и остается! А если я видела его в роскошном автомобиле бок о бок с немецким комендантом – это, по-вашему, игрушки? – вспыхнула она. – Это было за городом. В городе он в таком соседстве не показывался. Такой, видно, был уговор. Сидит развалясь, эдакий сердцеед, – в соломенных усиках самодовольная улыбка, белые зубы сверкают. Не без удобства расположился на мягком кожаном сиденье, а я в это время не столь комфортабельно притаилась за кустом. Только подумать, чего я боялась? Почему я должна была прятать несколько крупиц сахарина, коробок спичек и щепотку соли? Я несла в деревню свой жалкий провиант и вынуждена была прятаться за кустом, чтобы шеф вашего друга не отнял его у меня. Просто так. Ради смеха. А если бы шефу вздумалось еще пуще поразвлечься и расстрелять меня на месте, ваш любимый товарищ пошевелил бы хоть пальцем? Да я уверена, что, если бы шеф приказал ему самому расправиться со мной, ему бы и в голову не пришло ослушаться. Он же врожденный холуй, ваш Леонид Петрович, – как никто из вас этого не замечал? Где вы сегодня ночуете? – оборвала себя Зоя. – Вам надо хорошенько отдохнуть.
Борис пошарил в кармане, молча показал невестке ключ от своего дома и поспешно распрощался. Зоя проводила его до конца длинного темного коридора.
Бесконечные огороды, нежная и ясная зелень на грядках. Симочка идет между бабушкой и мамой, которые держат его за руки. Борис чуть в стороне, нагруженный пакетами. Симочка то и дело оглядывается на пугало на огороде: «Мама, кто это? Бабушка, почему у него такие длинные рукава, а рук нету?» «Мама, смотри, шляпа, а где дядя от нее?» Мама и бабушка поглощены беседой и не слишком прислушиваются к мальчику. Чтобы ответить на все вопросы, которыми он без умолку засыпает их, и дня бы не хватило. «Это кто, папа? Зачем он здесь стоит?» – принимается Симочка за отца.
– Это чучело, сынок. Это не настоящий дядя. Его поставили, чтобы пугать птиц, Чтобы они не выклевывали зерен из земли.
Симочка задумывается:
– Папа, они ведь плохие – чучела? Да, папа?
Симочка вырывает руки, вскакивает на пенек и звонко кричит:
– Чучело-мучело, я тебя не боюсь! – показывает пугалу язык и спрыгивает с пенька, довольный собственной храбростью.
Какими вопросами засыпал его сын Дину, когда она, на всякий случай, наказывала ему забыть свое имя? Да и тетя Лена, которая прятала его и его маму, предупреждала мальчика о том же самом. К чему изводить себя этим? Может быть, Борис сам впал в возраст «почемучки»? Ведь Елена Максимовна ясно писала ему, что Симочка тихо, как мышка, сидел, забившись в угол. Елена Максимовна и звука его голоса не слышала. Выходит, его сын понимал, что ему грозит, и прекратил задавать вопросы. Быстро разделался со всеми «почему». Взрослым стал его Симочка, взрослым, рассудительным человеком, который знает, почем фунт лиха.
Борис шел все медленнее. Вдруг остановился посреди ночной улицы, пораженный мучительной мыслью. Он не знает своего собственного ребенка. Он не знает, как о нем вспоминать. Сколько раз он сердился на Симочку за учиненный им в доме разгром… А того пятилетнего человека, который и в смертельной болезни боялся застонать вслух, – его Борис не знает. Какой родительской гордости они были преисполнены – Симочка рано начал говорить! К полутора годам он произносил слова уже отчетливо и внятно. Только смешил своим старательным «р-р-р». Так ли легко далось ему отучиться от речи?
Еле ощутимое дуновение тронуло волосы Бориса. «Папа», – прошептал ему прямо в ухо детский голос, и две теплые ручки обхватили его за шею. Он вдохнул запах волос своего сына. У ребячьих головок специфический аромат – молока и цветов.
Борис вздрогнул, огляделся. По его расчетам, было не больше десяти часов. Но улица казалась мертвой. Куда его занесло? Он понятия не имел, в какой части города находится. Вот так номер: заблудился в своем родном городе. И дорогу не у кого спросить. Придется отыскать какое-нибудь жилье. Всего несколько метров отделяло его от маленького освещенного окошка у самой земли. Уцелевший подвал или наскоро сработанная землянка?
Борис твердыми шагами пересек не поймешь что: улицу не улицу, поле не поле. Во всяком случае, вокруг не было ни одной постройки, и сапоги ступали по осенней траве и колючкам чертополоха. Явный пустырь. Подойдя к освещенному окошку, Борис наклонился, постучал. Человек, появившийся на его стук, показал ему, куда идти. По старому счету, Бориса отделяло от его дома не больше двух кварталов.
Блуждания по городу пошли на пользу Борису – несколько разрядили тот угар, в котором он прожил свой первый день в родном городе. Мысли возвратились к Чистяковым. Что у них сейчас происходит? Как бы разузнать?
Отрезвление было недолгим. Чем ближе к дому, тем нестерпимей становилась тоска. «Диночка, Дина», – как заклинание, бормотал Борис, призывая к себе Дину из ее небытия.
Еще несколько шагов, и… он увидел Дину. Легкая, гибкая, она стояла на верхней ступеньке крыльца, прислонившись спиной к двери. Минута – и Борис с распростертыми руками, с истошным криком радости бросился бы к ней и заключил в объятия. Но женская фигура отделилась от стены, и едва знакомый голос произнес по-еврейски с ясно выраженным польским акцентом:
– Мне надо зайти к вам. Хотите или не хотите, вы не можете мне отказать в разговоре.
Борис ничего не ответил. На ощупь сунул ключ в замок, кое-как отпер дверь и вошел с Юдес в дом.
– У вас есть спички? – спросила она. – Я захватила свечу.
Борис достал из кармана шинели коробок спичек, зажег свечку в руке Юдес.
Девушка без приглашения опустилась на табуретку.
– Вы, должно быть, думаете, что я пришла вам что-нибудь объяснить, – сказала она. – Нет, я пришла слушать. Про Леонида. Он мой спаситель. А я ничего о нем не знаю. Расскажите мне все, что придет вам на память. Начиная с самого детства. Хорошее и плохое. Все. Прошу вас…
– Как Елена Максимовна?
– Был врач. Пока ничего утешительного. Ну, рассказывайте же. Вы не представляете, как это важно для меня.
Хоть в комнате было давно не топлено, Юдес расстегнула стеганую телогрейку, на которую сменила черную бархатную шубку. Она сидела в прямой, напряженной позе, судорожно сцепив пальцы. Она ждала.
У Бориса появилось знакомое чувство, не однажды пережитое им за годы войны: щемящая жалость к тем, кто слабее, беззащитнее его. Он заговорил. Он рассказывал не только про Леонида, но и про себя, про Дину и Симочку, про маму и рано умершего отца. И Николая Добрынина вспомнил. Он рассказывал сосредоточенно слушавшей его Юдес все, что хотело сказаться, искало выхода. Обо всем ей поведал, кроме… Кроме главного, что изводило его, не давало передышки мозгу. Он скрыл от Юдес все, что слышал от своей невестки Зои. Не заикнулся ни о ее письмах, ни о своем сегодняшнем визите к ней. Когда позже он пытался разобраться, что руководило им: жалость к Юдес и к себе самому, или еще тлевшая в нем надежда на то, что Зоя заблуждается, – он так и не нашел ответа. И все же ему казалось, что он поступил правильно.
Юдес тихо поднялась. Борис молча встал вслед за ней.
– Спокойной ночи! – сказала она и после паузы прибавила задумчиво: – Во всяком случае, теперь я готова к разговору о шубке.
Борис понял, что кроется под этим «во всяком случае». Это означало, что ему не удалось ее обмануть. Она почувствовала в его рассказе грань, которую он не хотел переступить. Да, такие молчальницы умеют слушать. Еще у Чистяковых он обратил внимание, что, несмотря на видимое отчуждение от всех, казалось бы ушедшая в себя, впитывает она каждое оброненное слово.
Борис отворил Юдес дверь. В растерянности переступил порог вслед за ней. Надо ли ее провожать и… куда? Она, угадав его замешательство, строго покачала головой и растворилась в темноте.
Несколько минут спустя Борис услышал шорох. В дверь не постучались, а, по всей вероятности, тихонько поддали ее ногой. Борис поспешил навстречу и из рук в руки перехватил у Юдес охапку дров. Прежде чем он успел поблагодарить, она исчезла.
Борис долго сидел у разгоревшейся голландки. Сперва его бил озноб, но мало-помалу приятное тепло разлилось по телу. Неудержимо клонило в сон, но усталый мозг все не успокаивался: «Леонид… По словам Юдес, он ее спаситель… От кого он ее спас? От чего? Слова не выжмешь… Но слушает хорошо. А о себе ни звука. Она из Польши. Это очевидно по ее произношению. Какие удивительные глаза… Что они такое видели? Что она хочет погасить в них? Война началась для нее в тридцать девятом… Леонид… Разве в это можно поверить? Что у него на совести?» Стучит в мозгу, не дает забыться: «Леонид… Леонид…»
Дрова в печи выгорели. Борис кочергой сгреб в кучу раскаленные угли, закрыл трубу, как делал это давними зимами каждый день. Поднялся, шагнул к кровати; помедлив, опустился на табуретку у стола. И так, на жесткой табуретке, подперев голову правой рукой, заснул. Время от времени вздрагивал, ошалело всматривался в темноту. И снова отяжелевшей головой припадал к столу.
Борис Гурвич Николаю Добрынину
20 ноября 1945
Дорогой друг Николай!
Писать тебе из чужих краев как-то не хотелось. Письмо твое я получил давно, а ответ все откладывал. Главное-то я о тебе уже знал. Ты обо мне тоже. Вот я и думал: вернусь домой и, собравшись с мыслями, обо всем напишу. Я не ошибся. Отсюда, из дому, есть о чем писать. Обманулся я только насчет себя самого. С мыслями собраться мне не удалось. Все время как в чаду. Здесь меня ждал новый удар. В голове не умещается. Лучше бы глаза мои не видели, уши не слышали.
О беде своей я знал и раньше. Можно сказать, успел привыкнуть к мысли, что никого из своей семьи не застану. К чему только человек не привыкает! Я не сомневался, что, если бы мои успели эвакуироваться, они бы меня разыскали. Или я их. Но коль скоро они попали к немцам, на что уж тут надеяться? Поверишь ли, с той поры, когда я получил первую весточку от Елены Максимовны, беда моя стала вдвое горше. Оказалось, что в несчастье моем есть еще и какие-то темные, невыясненные обстоятельства. Я встречал людей, которые говорили мне с суровой сдержанностью: «Немцы уничтожили всю мою семью». По крайней мере, определенность: немцы… Но если тебя непрерывно точит: предали, предали…
Ну ладно. Как бы то ни было, я все-таки дома. И должен писать тебе хотя бы потому, что Елена Максимовна уже не сделает этого за меня. Еще при первой нашей встрече я заметил, что здоровье ее подорвано, да и зрение она почти потеряла. А сейчас и того хуже: лежит парализованная, не может говорить. Правда, в полном сознании. Лучше это или хуже? Мне кажется, что теперь для нее было бы лучше беспамятство. Я понимаю, что изъясняюсь загадками, и ты ума не приложишь, что с нами стряслось. Если никто не будет писать, мы так и останемся для тебя загадкой, будто все на дно пошли. Не все, мой друг, не все. Кто потонул, а кто барахтается. Случается, конечно, что тому, кто выжил, нелегко дается даже такая малость, как взять перо в руки и черкнуть пару слов близкому другу. Но уж коли выжил, так живи. Набери полную грудь воздуха и вынырни на свет божий. Жаль только, что прежде всего всплывают нечистоты.
Свой дом, представь себе, я нашел в образцовом порядке. При первом взгляде я не обратил на это внимания. Потому ли, что освещена была только кухня, да и то крохотной оплывшей свечкой, потому ли, что я в первый раз вошел к себе в дом не один, а в сопровождении юной девушки, которая смотрела на меня недоумевающими глазами раненой лани и требовала, чтобы я рассказал ей про Леонида – Леонида в детстве, Леонида в юности, Леонида в зрелом возрасте. Вдруг спохватилась, что ничего не знает о человеке, который, возможно, спас ее от смерти, который долгое время вместе со своей матерью выхаживал ее, когда она болела, а потом одел и обул ее, бездомную и нищую.