Текст книги "Парижская жена"
Автор книги: Пола Маклейн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
От этого удара голова Льюиса на мгновение откинулась назад, а очки отлетели в угол. Очки разбились вдребезги, а на лице остались ссадины.
Я подбежала к Льюису, желая хоть чем-то помочь, но увидела, что он смеется. Эрнест тоже покатился со смеху – все обошлось в конце концов. А у меня не шло из головы: как легко мы могли потерять нашего единственного приятеля в Париже.
Именно Льюис помог Эрнесту набраться достаточно смелости и отослать оставшиеся рекомендательные письма. Вскоре пришло приглашение от Паунда. Последний еще не был широко известен в Штатах, если, конечно, вы не разбирались в поэзии и не читали такие литературные журналы, как «Дайал» и «Литл ревю», но в Париже он имел репутацию крупного поэта и критика, реформатора современного искусства. Я плохо представляла себе современное искусство и по-прежнему читала Генри Джеймса – ужасно старомодного, как любил напоминать Эрнест, – но Льюис рассказал много хорошего о Дороти, жене Паунда, англичанке. Мне ужасно хотелось завести новых друзей, и когда Паунд пригласил Эрнеста на чай, я с радостью пошла вместе с ним.
Нас встретила Дороти и проводила в студию, просторную, холодную комнату – на стенах развешены японские картины и рисунки, повсюду расставлены стопки книг. Дороти была очень красива – высокий лоб и фарфоровая кожа, как у китайской куклы; бледные изящные руки. Когда мы входили в студию, она говорила шепотом; Паунд сидел в кресле с обивкой из кроваво-красного камчатого полотна в окружении поставленных друг на друга полок с запылившимися томами, грязными чашками, листами бумаги и экзотическими статуэтками.
– А вы рыжая, – констатировал Паунд после того, как Дороти нас представила.
– Вы тоже. Это хорошо?
– Никто так не затаивает обиды, как рыжие, – мрачно произнес он и совершенно серьезно заметил Эрнесту: – Помните об этом, мистер Хемингуэй.
– Хорошо, сэр, – ответил Эрнест как примерный ученик.
Эрнест стал учеником Паунда с первой минуты – как только их взгляды встретились. Паунд сразу определил его как человека, жадного до знаний, и увлек Эрнеста безостановочным монологом, в то время как Дороти увела меня в другой конец студии, далеко от мужчин. Там под льющимися из окна солнечными лучами она разливала чай и рассказывала о своем знаменитом происхождении.
– При рождении мне дали имя Шекспир, но без «е» на конце.[5] Мой отец – потомок этого великого человека.
– А почему без «е»?
– Даже не знаю. Звучит как-то артистичнее. Хотя в этом смысле мне помощь не нужна. Какое-то время моя мать была подругой Уильяма Батлера Йейтса. У него я и познакомилась с Эзрой – он был помощником Йейтса. Думаю, с такой историей мне самой надо быть поэтессой, но я предпочла выйти замуж за поэта.
– Мы немного изучали Йейтса в школе – вперемешку с Робертом Броунингом и Оливером Уэнделлом Холмсом. Эрнест показал мне «Второе пришествие» в журнале. Нас оно потрясло.
– Лучшие никогда не навязывают свое мнение, в то время как худшие полны гнева, – сказала она. А потом прибавила: – Интересно, как отнесся бы дядя Уилли к разлитой здесь в воздухе гневной напряженности?
В другом, затененном углу студии Эрнест буквально припал к ногам Паунда, а тот витийствовал, размахивая чайником. Его рыжие волосы разметались, и мне стало понятно, почему Льюис Галантьер сравнил его с дьяволом – не только из-за волос и козлиной бородки сатира, а главным образом из-за природного пыла. Я не разбирала отдельные слова, но говорил он с напором огнедышащей лавы, все время жестикулировал и редко садился в кресло.
Эти двое – странная пара, подумала я: Дороти элегантная и сдержанная, Паунд шумный и громкоголосый, но, по ее словам, он необходим ей для работы. Сама она художница, и во время нашей беседы показала кое-что из своих работ. Мне они понравились: цвета и форма были такими же мягкими и нежными, как голос и руки Дороти, но когда я задала несколько вопросов о ее картинах, она решительно отрезала:
– Они не выставляются.
– Но почему? Ведь здесь их видят, не так ли?
– Только иногда, – ответила она и улыбнулась чарующей улыбкой, сама похожая на картинку.
В конце визита, попрощавшись с хозяевами, мы спустились по узкой лестнице и вышли на улицу.
– Хочу все знать, – заявила я.
– Он очень шумный, – сказал Эрнест. – Но мысли у него интересные. По-настоящему значительные. Он хочет участвовать в создании разных движений, хочет делать литературу, изменить жизнь.
– Тогда с ним надо дружить, – сказала я. – Но смотри, не серди его. О рыжих тебя предупредили.
Посмеявшись, мы направились в ближайшее кафе, и Эрнест продолжил свой рассказ за бренди с водой.
– У него забавные идеи о женских мозгах.
– Какие? Что их вообще нет?
– Вроде того.
– А как же Дороти? Что он думает о ее мозгах?
– Затрудняюсь ответить – но он признался, что с Дороти не зарегистрирован.
– Как прогрессивно, – съехидничала я. – И что: все парижские художники живут в гражданском браке?
– Не знаю.
– Вряд ли можно насильно заставить человека что-то сделать. Он должен согласиться на это, правда?
– Ты что, ей сочувствуешь? А если ей нравится ее положение? Может, она сама этого захотела?
– Может быть, но, скорее, наоборот. – Я глотнула бренди, глядя на Эрнеста сквозь стекло.
– Как бы то ни было, он обещал послать мои стихи Скофилду Тейеру в «Дайал».
– Не рассказы?
– Пока у меня нет ничего стоящего, но Паунд сказал, чтобы я написал для них ряд статей об американских журналах.
– Здорово.
– Должно что-то получиться, – сказал Эрнест. – Паунд говорит, что научит меня писать, если я, в свою очередь, научу его боксировать.
– Помоги нам Бог! – рассмеялась я.
Следующее важное знакомство произошло несколько недель спустя, когда Гертруда Стайн пригласила нас к чаю. Странно, но эта встреча протекала почти так же, как наш первый визит к Паунду и Дороти. Здесь тоже были два угла – один для мужчин, в данном случае для Эрнеста и Стайн, а другой для женщин – и никаких пересечений.
Дверь нам открыла вышколенная горничная-француженка, она взяла наши пальто и провела в комнату – как мы потом узнали, не в обычную комнату, а в самый знаменитый салон в Париже. На стенах висели картины идолов кубизма, постимпрессионизма и прочих модных художников – Анри Матисса, Андре Дерена, Поля Гогена, Хуана Гриса и Поля Сезанна. Бросался в глаза портрет хозяйки, написанный Пикассо, – художник давно находился в ее окружении и часто приходил в салон. Портрет был выполнен в темно-коричневых и серых тонах; лицо казалось слегка отстраненным от тела и выглядело более тяжелым и массивным, на нем выделялись глаза с тяжелыми веками.
Она выглядела на сорок пять – пятьдесят лет и казалась дамой Старого Света – темные платье и шаль, волосы уложены крупными завитками на голове прекрасной формы. Бархатный голос, карие глаза, которые схватывали все сразу. Позже, когда я узнала ее ближе, меня поразила схожесть ее глаз с глазами Эрнеста – у обоих они были карие, глубокие, непроницаемые, требовательные и благосклонные, пытливые и веселые.
Алиса Токлас, компаньонка Стайн, выглядела, напротив, как тугая струна. Смуглая, с крючковатым носом и взглядом, заставлявшим опускать глаза. Несколько минут общей беседы – и она, взяв меня за руку, отвела в «уголок для жен». Я пожалела, что не пишу и не рисую – словом, не делаю ничего такого, чтобы заслужить приглашение Гертруды посидеть с ней и Эрнестом у камина и поговорить о важных вещах. Мне нравилось находиться в обществе интересных, творческих людей, быть частью изысканного круга, но тут меня уволокли в уголок, где мисс Токлас поинтересовалась моим мнением о текущих событиях, о коих я не имела ни малейшего понятия. Я чувствовала себя идиоткой, пила чай – чашку за чашкой, и ела крошечные искусно приготовленные пирожные. Моя собеседница занималась рукоделием, ее пальцы двигались непрерывно и очень уверенно. Она работала, не опуская глаз, и безостановочно говорила.
Тем временем Эрнест и мисс Стайн потягивали спиртное приятного оттенка. В этот день я почти влюбилась на расстоянии в хозяйку дома, и Эрнест – тоже. Когда мы возвращались домой, он много говорил о ее вкусе – новаторском и безупречном. Его также привели в восторг ее груди.
– Как ты думаешь, сколько они весят?
Я рассмеялась.
– Даже предположить не могу.
– А как насчет их совместной жизни? Как женщин – я имею в виду.
– Не знаю. Так и живут.
– А картины… Дом – как музей.
– Лучше, – сказала я. – У них еще подают пирожные.
– И коньяк. И все же странно. Две женщины. Мне это не кажется убедительным.
– Что ты имеешь в виду? Не веришь, что они могут дать друг другу что-то значительное? Что они любят друг друга? Или ты не веришь в такой секс?
– Не знаю. – Чувствовалось, что он рассердился. – Она сказала, что женская любовь – самая естественная вещь в мире, между женщинами не происходит ничего уродливого, в то время как мужчин вдвоем отвратительно даже представить.
– Она так сказала?
– Яснее не скажешь.
– Тебе должно льстить, что она так откровенна с тобой.
– Может, в следующий раз посвятить ее в нашу сексуальную жизнь?
– Ты этого не сделаешь!
– Не сделаю. – Он улыбнулся. – А то вдруг она захочет прийти посмотреть.
– Ты невозможен!
– Да, но за это ты меня и любишь.
– Вот как? – сказала я, и он шлепнул меня по бедру.
Спустя две недели после нашего визита Гертруда и Алиса приняли приглашение на чай и пришли в нашу затрапезную квартиру. Мне трудно даже вообразить, что они думали, карабкаясь по тусклой и ветхой лестнице мимо жутких сортиров, вдыхая миазмы, однако внешне женщины держались непринужденно и доброжелательно, словно были частыми гостьями в этом районе Парижа. Чай пили из подаренного на свадьбу фарфорового чайника – хоть это было приличным – и сидели на кровати из красного дерева.
Еще в прошлый раз Гертруда предложила посмотреть работы Эрнеста, и теперь она их попросила – быстро прочла стихи, несколько рассказов и часть повести о жизни в Мичигане. Как и в Чикаго, когда он впервые показал мне свои произведения, Эрнест явно переживал, ходил по комнате и непроизвольно подергивался.
– Стихи хороши, – произнесла наконец Стайн. – Простые и ясные. Вы не притворяетесь.
– А повесть?
Я подумала, что показать эти страницы – смелый поступок с его стороны: то была недавно начавшаяся новая любовь. Он таил ее, и даже мне почти ничего не показывал.
– Такого рода литература мне не интересна, – сказала Стайн. – Три предложения о цвете неба. Небо – это небо, и все. Лучше всего у вас получаются сильные декларативные предложения. Не теряйте это.
Эрнест сначала помрачнел от слов Стайн, но затем лицо его прояснилось. Она говорила о том, к чему он сам недавно пришел, – о непосредственности, лаконизме, простоте языка.
– Перечитывая, оставляйте только то, без чего нельзя обойтись.
Он кивнул, слегка покраснел, и я почти ощутила, как он, вобрав ее совет, вспомнил слова Паунда: «Отсекайте все ненужное. Бойтесь абстракции. Не объясняйте читателю, что ему думать. Пусть действие говорит за себя».
– Что вы думаете о теории символизма Паунда? – спросил он Стайн. – Соколу в первую очередь следует быть соколом.
– Это очевидно, разве не так? – ответила она. – Сокол – всегда сокол, когда он… – тут она подняла тяжелую бровь и загадочно улыбнулась… – не капуста.
– Что? – переспросил Эрнест, улыбаясь. Он был заинтригован и озадачен.
– Точно, – подтвердила Гертруда.
14
Последующие недели Эрнест, последовав совету мисс Стайн, сократил большую часть повести, начав почти с чистого листа. В эти дни он приходил домой посвистывая, голодный и горел желанием показать мне, что удалось сделать. Новые страницы излучали энергию. Там все было приключением – охота, рыбная ловля, брачные игры животных. Главного героя звали Ник Адамс, его прототипом был сам Эрнест, только более смелый и чистый, – таким бы он и стал, если б следовал своим инстинктам. Мне нравился результат, и я знала, что он тоже доволен.
В это же время он открыл для себя знаменитую книжную лавку Сильвии Бич «Шекспир и компания» на Левом берегу; его поразило, что она дала ему книги в кредит. Домой он вернулся, нагруженный томами Тургенева, Овидия, Гомера, Катулла, Данте, Флобера и Стендаля. Паунд написал ему список книг, которые необходимо прочесть, туда входили и старые мастера, и современные писатели – вплоть до Т. С. Элиота и Джеймса Джойса. Эрнест был хорошим учеником. Он поглощал все, читая одновременно восемь или десять книг – одну откладывал, за другую принимался, оставляя их повсюду раскрытыми – корешками вверх. Он также принес «Три жизни» и «Нежные пуговицы» – обе книги Гертруды Стайн, изданные ею небольшим тиражом. Похоже, большая часть литературного мира не знала, как относиться к ее эксцентричным творениям, не знал этого и Эрнест. Одно из стихотворений из «Нежных пуговиц» он прочитал вслух: «Графин – это слепой бокал. Стеклянная вещь и дальний родственник, зрелище и ничего странного, единственный тревожный цвет и приготовление в системе наводки».
Он отложил книгу и покачал головой.
– «Единственный тревожный цвет» – это хорошо, но остальное проходит мимо меня.
– Это интересно, – сказала я.
– Да. Но что это значит?
– Не знаю. Может, ничего.
– Может быть, – согласился он и вернулся к Тургеневу.
Стоял апрель; это была наша первая весна в Париже, шел нежный, теплый дождь. Со времени приезда Эрнест вносил свой вклад в наши скромные сбережения тем, что писал статьи в «Торонто стар». Однажды он получил уведомление от своего шефа Джона Боуна: редакция заинтересована, чтобы он представлял газету на международной экономической конференции в Генуе. Ему будут платить семьдесят пять долларов в неделю, не считая расходов по командировке. На жен эти условия не распространялись. Я оставалась в Париже – наше первое расставание за семь месяцев супружества.
– Не печалься, Кошка, – сказал он, упаковывая свою ненаглядную «Корону». – Ты не успеешь заметить моего отсутствия.
Первые несколько дней я наслаждалась одиночеством. Метафорически выражаясь, Эрнест занимал много места. Он поглощал все пространство в квартире, притягивал как магнитом к себе мужчин и женщин, детей и собак. Впервые за много месяцев я просыпалась в тишине, прислушивалась к своим мыслям и следовала своим желаниям. Но вскоре все изменилось: когда эйфория от одиночества утихла, я стала так остро чувствовать отсутствие Эрнеста, что, казалось, оно бродит за мной по квартире. Оно было рядом и за завтраком, и во время сна. Пряталось в шторах спальни, куда звуки аккордеона проникали, словно их рождали кузнечные мехи.
Эрнест предложил мне захаживать в книжную лавку Сильвии на чай; один раз я так и сделала, но не могла отделаться от мысли, что она беседует со мной только из вежливости. Ей нравились писатели и художники, я же не была ни тем ни другим. Я обедала у Гертруды и Алисы, и хотя они действительно стали нашими настоящими друзьями, я тосковала по Эрнесту. С ним мне было лучше всего. Меня приводила в замешательство такая зависимость. Я принимала все приглашения, стараясь как можно меньше находиться дома и тем самым побороть депрессию. Я слонялась по Лувру, заходила в кафе. По многу часов репетировала пьесу Гайдна, чтобы сыграть Эрнесту, когда он вернется. Я думала, музицирование поднимет мне настроение, но на самом деле оно только напомнило тяжелые времена в Сент-Луисе, когда я была одинока и отрезана от мира.
Эрнест отсутствовал три недели, и к концу этого времени я с таким трудом засыпала в нашей кровати, что часто посреди ночи перебиралась в кресло и, закутавшись в одеяла, пыталась отдохнуть там. Ничто не приносило радости, разве что прогулки на остров Сен-Луи – в парк, который я успела полюбить. Деревья уже цвели, и в воздухе стоял густой аромат каштанов. Еще мне нравилось разглядывать дома, окружавшие парк, и гадать, что за люди живут там, какие у них семьи и как проходит в этих семьях сегодняшний день – в любви или раздоре, счастливы ли они и считают ли счастье надежным. Я оставалась в парке, сколько было возможно, а затем шла домой под солнечными лучами, не ощущая никакой радости.
Когда в мае Эрнест наконец вернулся, я обняла его крепко-крепко, и глаза мои наполнились слезами радости.
– Что с тобой? Ты скучала по мне, Кошка?
– Очень.
– Хорошо. Люблю, когда по мне скучают.
Я кивнула, уткнувшись ему в плечо, но во мне поселилось сомнение – хорошо ли, что я так ему доверяю. Он восхищается моей силой и гибкостью и рассчитывает на них; более того, мне самой нравится ощущать себя сильной, и то, что в его отсутствие моя сила пропадает, рождает чувство дискомфорта. Неужели теперь мое счастье полностью зависит от него и я могу чувствовать себя собой только рядом с ним? Я не могла ответить на этот вопрос. Все, что я могла, – это медленно его раздевать под меланхолическую мелодию аккордеона, доносившуюся снизу.
После приезда Эрнеста мы получили от «Торонто стар» больше двухсот долларов, они жгли руки, и Эрнест решил истратить их на путешествие в Швейцарию. Он пребывал тогда в отличном настроении. Скофилд Тейер из «Дайал» недавно вернул с резко отрицательным отзывом стихотворения, рекомендованные ему Паундом, но Эрнест недолго огорчался: он завязал много новых знакомств в Генуе – с корреспондентами, работавшими с ним в команде: Максом Истменом, американским редактором, который хотел, чтобы Эрнест прислал ему свои очерки, и Линкольном Стеффенсом, известным разоблачителем злоупотреблений должностных лиц, смелость которого приводила Эрнеста в восторг. Стеффенс недавно ездил в Советский Союз и вернулся оттуда восторженным поклонником коммунизма, о чем рассказывал журналистам и всем, кто хотел его слушать: «Я побывал в будущем, и оно работает эффективно». Эрнест был приятно удивлен, что Стеффенс обратил на него внимание; и, обретя уверенность от новых знакомств и целей, отослал пятнадцать стихотворений Гарриет Монро в «Поэтри».
– А почему нет? – сказал он. – Дверь могут не открыть, если в нее не барабанить как следует.
– У тебя все получится, – заверила я его. – И чувствую – очень скоро.
– Возможно, – согласился он. – Если не сглазим разговорами.
Мы купили билеты третьего класса до Монтре, оттуда проехали на электричке прямо по горному склону к Шамби, нависшему над Женевским озером. Наше шале было просторным и обставлено грубо сколоченной мебелью, от горного воздуха кружилась голова. Мы часами бродили по заросшим горным тропам и возвращались к обеду, состоявшему из тушеной цветной капусты, ростбифа и черники в густых сливках. Вечерами мы читали у огня и пили подогретое вино с лимоном и приправами с запахом дыма. Спали сколько хотели, два раза в день занимались любовью, читали, писали письма и играли в карты.
– Ты сильная и крепкая, как горная коза, – сказал Эрнест, когда мы однажды бродили по лесу. – Самая прекрасная из коз.
Любая его похвала была мне в радость, но я все еще не отошла от одиноких недель в Париже. Я со страхом думала о них и о том, что значит быть действительно сильной по моим меркам – не просто крепкой и загорелой от солнца, не просто гибкой и уступчивой.
Прошла неделя, и к нам присоединился Чинк Дорман-Смит, фронтовой товарищ Эрнеста. Познакомились они в Шио, на итальянском фронте, еще до ранения Эрнеста. Чинк – ирландец, такой же рослый, как Эрнест, но более светловолосый, румяный, с рыжеватыми усами. Он мне сразу понравился. Его манеры больше подходили человеку, проводящему время на корте, чем профессиональному солдату. Каждое утро он выходил к завтраку и, весело мурлыча себе под нос, называл меня миссис Поплтуейт. Эрнест любил Чинка как брата и бесконечно уважал. У него не было повода для конкуренции с ним, как с большинством писателей или журналистов, потому их общение на протяжении всего времени было легким. А в долину Роны пришли лучшие дни: повсюду на лужайках и даже в расщелинах скал цвели нарциссы. Я впервые увидела, как цветок пробивается сквозь толщу льда и расцветает. Это приводило меня в восхищение, я хотела обрести такое же упорство.
Каждый день мы уходили в горы в поисках хороших гостиниц и мест для рыбной ловли. За неимением северного Мичигана, Эрнест полюбил удить в речушке Стокалпер неподалеку от впадения Роны в Женевское озеро. Он проводил там часы, наслаждаясь ловлей форели, а мы с Чинком в это время валялись на траве – читали или болтали.
– Приятно наблюдать, как вы любите друг друга, – сказал однажды Чинк, когда мы отдыхали, развалившись в тени цветущей груши. – А было время, когда я сомневался, удастся ли Хему пережить Милан.
– Милан или красавицу-медсестру?
– И то и другое, – ответил он. – Те события не пробудили в нем главного. А ты пробудила. – Чинк скрестил руки за головой и закрыл глаза. – Старина Хем, – пробормотал он и моментально заснул.
Чинк видел и понимал то лучшее, что было в наших отношениях, и мне это нравилось. Ведь он знал об Эрнесте вещи, которых не знала я. Оба участвовали в историческом событии, выпили вместе океан пива, не раз разговаривали ночью по душам. Иногда долгими прохладными вечерами они вспоминали войну, сидя на просторной веранде нашего шале, и я по-новому оценила их военный опыт.
Чинк был и остался солдатом. Эрнест вернулся в Штаты, а Чинк не покинул ряды британской армии. Последние годы он служил в Ирландии в британских оккупационных войсках, пытавшихся справиться с вспышками насилия в ирландской борьбе за независимость. Тяжелая была служба – он не раз видел смерть и, отдыхая с нами, каждый день старался хоть немного позабыть об этом.
– Как странно, – сказала я ему как-то вечером, – там идут бои, а ты садишься на пароход, и у тебя начинается отпуск. Просто покупаешь билет и выходишь из игры.
Чинк невесело рассмеялся.
– В нашей войне, – и он кивнул в сторону Эрнеста, – когда фронт тянулся до самого Ла-Манша, бывало, солдаты бегали домой чайку попить. Потом возвращались, брали штыки, надевали газовые маски, все еще чувствуя во рту вкус домашнего печенья.
– Человеческому мозгу трудно это постичь, – сказал Эрнест. – Нельзя примириться с такими перепадами. Ты привыкаешь к одному месту, или к другому, или к месту между ними. А потом начинаешь ломаться.
– Точно, – подтвердил Чинк.
– Но иногда, если ты уже был на войне и знаешь, что это такое, туда возвращаешься. Похоже на то, о чем ты говорила, малышка. – Эрнест кивнул через стол, встретившись со мной глазами. – Как будто берешь билет и едешь, и выбираешься, только когда тебя прихватит или ты проснешься.
– Не всегда это приятно, не так ли? – сказал Чинк – он знал о ночных кошмарах Эрнеста и о том, как он по-прежнему просыпается ночью в поту, кричит и глаза его полны ужаса. Друзья кивнули друг другу и подняли бокалы.
В один из таких вечеров, когда мы много пили и говорили, Чинк предложил добраться до Италии через перевал Большой Сен-Бернар.
– Прошли ведь там Наполеон и Карл Великий, – сказал он, стряхивая с усов пивную пену.
– А далеко до перевала? – спросила я.
– Думаю, километров пятьдесят.
– Давайте пойдем, – загорелся Эрнест. – От Аосты доедем поездом до Милана.
– Или до Шио, – сказал Чинк. – Вернемся на место преступления.
– Хотел бы я показать тебе Шио, – обратился ко мне Эрнест. – Это одно из самых прекрасных мест на земле.
– Там есть старая мельница – ее использовали как казарму; мы называли ее «Загородный клуб Шио», – сказал с улыбкой Чинк. – Когда стояла жара, не могу сказать, сколько раз на дню мы плавали. А глицинии!
– И траттория в саду, где мы распивали под луной пиво, – сказал Эрнест. – В Шио есть прелестная гостиница «Две шпаги». Мы провели в ней пару деньков, а потом двинулись на Фоссалту. Я даже описал этот поход для «Стар». Раненый солдат возвращается на фронт.
– Впечатляет, – согласился Чинк, и вопрос был решен.
На следующее утро мы покинули шале с тяжелыми рюкзаками на спине. Эрнест зашел в комнату, когда я, упаковывая вещи, пыталась найти местечко для бутылочек с кремом и туалетной водой.
– Не положишь это к себе? – протянула я бутылочки.
– Да ни за что! – отказался он. – Хочешь хорошо пахнуть для форели?
– Может, сделаешь одолжение для девушки? – сказала я, но он не сдвинулся с места.
В конце концов я уговорила Чинка взять бутылочки, он сделал это, всем своим видом выражая недовольство. Но тщеславное желание иметь туалетную воду на опасном горном перевале было сущей ерундой по сравнению с моим выбором обуви – тонкие желтовато-коричневые оксфорды вместо пары прочных ботинок. Не знаю, о чем я думала – наверное, о том, что мои ноги лучше смотрятся в оксфордах. Вид красивых ног убедил меня в правильности решения. Но не прошли мы и пяти миль, как ноги промокли. В мою защиту говорит только один факт: мы не знали, что нас ждет. Весной перевал доступен, но в этом году его еще не открывали. Никто не проходил по нему – в некоторых местах снег доходил до бедра. Тем не менее мы пусть и с трудом, но продвигались вперед – по долинам, по заросшим сосновым тропам, по раскинувшимся лужайкам, поросшим дикими цветами. Пейзаж изумительный, но мне и Эрнесту было не до него. Мои стопы ныли от боли, ноги ломило. У Эрнеста началось что-то вроде горной болезни – его тошнило, болела голова, и с подъемом симптомы усиливались. Голова кружилась; каждую милю он останавливался, и его рвало в снег. В каком-то смысле Чинку особенно не повезло – ему приходилось компенсировать нашу бездеятельность; периодически по нескольку сотен ярдов он нес два рюкзака, а потом, оставив их на снегу, возвращался за третьим. В пути я фантазировала, как нас спасут знаменитые сенбернары – на удобных санях собаки довезут нас до перевала.
Пройдя половину пути, мы остановились в поселенье Бург-Сен-Пьер и пообедали под слабым солнышком. Мои ноги так распухли, что я не решилась снять обувь, побоявшись, что не смогу вновь ее надеть. Ни на что больше не способная, я свернулась калачиком на деревянной скамье и задремала, а Эрнест и Чинк отправились бродить по городку, дегустируя пиво.
– Ты упустила возможность осмотреть замечательное кладбище, – сказал Чинк, когда они меня разбудили.
– С бесконечными рядами надгробий тех несчастных, которых не отпустила гора, – прибавил Эрнест.
– Эта гора? – испугалась я. – Значит, мы подвергаемся опасности?
– Хочешь под этим предлогом остаться здесь? – спросил Эрнест.
– И не увидеть монахов? – изумился Чинк. – Мы этого себе не простим!
Приют св. Бернара находится в самой высокой точке перевала, здесь приверженцы ордена вот уже тысячу лет оказывают помощь путешественникам. Всякий, постучавший в их дверь, может рассчитывать на кусок хлеба, тарелку супа, стакан вина и соломенный матрац для сна. Туда поздним вечером пришли и мы после тридцати километров пути, слегка пьяные от коньяка, который для поддержки сил потягивали каждые двадцать минут после того, как покинули Бург-Сен-Пьер. Вечер был ясный. Луна стояла в небе за приютом, и ее свет придавал дому таинственный вид.
– Похоже на казармы, правда? – сказал Чинк, выходя вперед, чтобы постучать в крепкую деревянную дверь.
– Тебе любой старый дом кажется казармой, – отозвался Эрнест прежде, чем дверь распахнулась, и мы увидели лысую, гладко выбритую голову.
Не задавая вопросов, монах впустил нас внутрь и темными, тихими коридорами привел в отведенные нам комнаты. Они были очень скромными, как нам и говорили, с соломенными матрацами, но было достаточно света для чтения, и ярко горели камины. Пока Чинк и Эрнест отдыхали перед ужином, я отправилась на разведку, надеясь найти кухню и таз, чтобы попарить измученные ноги. Однако все коридоры выглядели одинаково. Я пошла бы на голоса, но в доме стояла тишина. Наконец я наткнулась на особенно длинный и темный коридор, в конце которого, к моему смущению, располагались личные покои монахов. Несколько дверей отворились разом, из каждой высунулась бритая голова. В ужасе я ретировалась и, вернувшись в нашу комнату в полном изнеможении, рассказала свою историю. Ребята, конечно, покатились со смеху, а Эрнест сказал, что, по его мнению, я первая женщина, бродившая по тем коридорам, за последнюю тысячу лет. Он тут же вставил этот эпизод в письмо Гертруде и Алисе: «Миссис Хемингуэй пытается здесь соблазнить монахов. Просим совета».
На следующее утро мы взяли направление на Аосту, чувствуя в себе больше решимости для путешествия, чем раньше. Во всяком случае, так мне казалось, пока правый оксфорд не разошелся по шву.
– Это тебе наука, мисс Тщеславие, – рявкнул Эрнест. Сам он тоже был не в лучшей форме. Его по-прежнему тошнило от высоты, и он собрал в кулак всю свою волю, чтобы продолжать путь. Только Чинк хорошо себя чувствовал. Ножом он вскрыл мой второй оксфорд, и вот так, на нетвердых ногах, мы на следующий день вошли в Аосту – попав из разряженной атмосферы снежного перевала в царство весны и нежно-зеленых холмов с великолепными виноградниками. В письме к Рут я пошутила, что мужчины чуть ли не на руках внесли меня в город, но на самом деле я поразилась своей жизнестойкости. Я, конечно, не выглядела горной козочкой, но продемонстрировала выносливость, какой от себя не ожидала. Если б не ужасная обувь, последнюю сотню ярдов до Аосты я бы пробежала.
15
В поезде до Милана я спала как убитая и, проснувшись, услышала, как Эрнест и Чинк говорят о Бенито Муссолини. Новый фашистский лидер был в городе, и Эрнест надеялся, что удостоверение журналиста поможет взять у него интервью. Он считал Муссолини самым большим авантюристом в Европе и сгорал от желания встретиться с ним. Чинку же пришел срок возвращаться к месту службы, на прощание он расцеловался с нами и уехал, пообещав, что мы скоро встретимся.
Эрнест был рад вновь оказаться в Милане. После покупки мне новой обуви мы сразу же пошли на улицу Мандзони и остановились у красивого, внушительного вида здания, в котором в войну размещался госпиталь Красного Креста, где лежали Эрнест и Чинк. Мы стояли у ворот и разглядывали балконы и веранды, полосатые холщовые навесы, плетеную мебель и роскошные пальмы в кадках.
– Выглядит как хорошая гостиница, – сказала я Эрнесту.
– Да, место отменное. Жаль, надо схлопотать пулю, чтоб сюда попасть.
– Прости, мне трудно понять, чем оно было для тебя.
– Я просто рад, что ты рядом и тебя можно держать за руку.
– Это да, – сказала я и протянула руку. Потом мы пошли к Собору, а затем к «Биффи» – в торговый центр, где пили игристое вино, в котором плавала свежая земляника. И хотя Эрнест редко рассказывал о войне, встреча с Чинком развязала ему язык, и теперь он просто бурлил воспоминаниями. Приезд в Милан тоже способствовал этому. Наша поездка стала машиной времени, и Эрнест перенесся в прошлое.
– Смешно, – сказал он, – но когда я думаю о той ночи, когда был ранен, то чаще всего вспоминаю комаров. Они лезли в уши, в уголки глаз – спать невозможно. Да мы и без них почти не спали. А потом небо окрасилось пламенем. Меня подбросило в воздух. И остальных тоже. Сначала я ничего не почувствовал, потом сильно сдавило грудь – я не мог дышать, в голове звенело.