Текст книги "Об искусстве"
Автор книги: Поль Валери
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)
Усталость чувств исполнена творческой силы. – Пустота творит. Мрак творит. Тишина творит. Случайность творит. Все творит – за исключением того, что скрепляет произведение подписью и несет за него ответ.
Эстетический предмет есть некое ценное выделение, подобное другим ценным выделениям и отходам: ладану, мирре, амбре...
Ничто так не свойственно литературе, как упускать из виду самое главное.
Было написано множество "Дон Жуанов".
О Дон Жуане писали тысячи раз. Но, насколько я знаю, никто не пытался понять (или вообразить) причину стольких успехов in eroticis.
Никто не говорит о том, каким знатоком и практиком он должен был проявлять себя на поприще, которое требует, разумеется, и природных талантов, но также ума, искусства и, следовательно, большого труда.
Дон Жуан не только соблазнял, он никогда не разочаровывал; и (что отнюдь не то же, что соблазнять) он оставлял женщин безутешными. В этом существо дела 11.
Поэзия
Я ищу слово (говорит поэт), которое:
было бы женского рода,
двусложным,
содержало бы Р или F,
кончалось немой,
употреблялось в значении: "трещина", "разрыв";
и не ученое, не редкое.
Шесть условий – по крайней мере.
Сонет построен на одновременности. Четырнадцать одновременных строк, явственно обозначенных в этом качестве сцеплением и неизменностью рифм: тип и структура неподвижного стихотворения 12.
Преамбула
Существование поэзии в принципе спорно; и она может черпать в таковом своем качестве непосредственные мотивы к гордыне, ибо не значит ли это уподобиться самому Богу? Можно быть к ней глухим, как можно быть к нему слепым. Последствия незначительны (неразличимы).
Все, что обязано только мне, для меня спорно.
Произведения
Форма – это скелет произведения; но есть произведения, которые совсем его лишены.
Все произведения смертны, но те из них, которые имели скелет, живут в этих бренных останках гораздо дольше, чем те, которые состояли только из мягких частей.
Произведения больше не трогают, не возбуждают. – Они могут начать вторую жизнь, когда к ним обращаются за советом; и третью, когда к ним обращаются за справкой.
Сначала – радость. Затем – техническое пособие. И, наконец, -документ.
Живопись позволяет увидеть вещи такими, какими были они однажды, когда на них глядели с любовью.
Искусство
Прекрасное требует, быть может, рабского подражания тому, что есть в вещах невыразимого.
О Шутке
Те, кто боится Шутки, не доверяют собственным силам. Это – Геркулесы, которые страшатся щекотки.
Всякое высказанное слово имеет несколько смыслов, наиболее примечательным из которых является, несомненно, сама причина, побудившая это слово произнести.
Так: "quia nominor Leo" означает отнюдь не "ибо Лев мое имя", – но: "Я – грамматический пример" 13...
Сказать: "Вечное безмолвие... " 14 и т. д. – значит со всей ясностью сформулировать: "Я хочу ужаснуть вас своей глубиной и ошеломить своим стилем".
Музыка
Музыка показывает, что, обрушиваясь на одно конкретное чувство, возбуждая ощущения одного типа, который не является сугубо пространственным, – возбуждая их в определенном порядке, меня заставляют производить движения, разлагать пространство на три и четыре измерения; множат во мне некие умозрительные ощущения равновесий и их смещений; непосредственно вводят в тайны непрерывности, крайних и средних величин, эмоций, самого вещества, – внутреннего беспорядка, глубинной химической случайности.
Меня заставляют танцевать, задыхаться; меня заставляют плакать, раздумывать; заставляют погружаться в сон; заставляют властвовать, повиноваться; полниться светом и тьмой; натягиваться тонкой нитью и сводиться к безмолвию.
Все это как бы со мной происходит; и я не знаю, субъект я или объект, танцую или наблюдаю за танцем, владею всем этим или оно мной владеет. Я одновременно на самом гребне волны и где-то под нею, откуда видима ее высота.
В такой именно неопределенности заложен секрет этой магии. Следственно, в моих действиях и переживаниях есть некая разложимая часть. Музыка и производит этот анализ. Есть во мне, благодаря ей, некто действующий либо претерпевающий – и некто бездействующий. Сюда относятся прежде всего различные функции времени.
Она может служить образцом внешнего управления.
Короткое замыкание.
Она главным образом играет тем, что, по внутренним моим законам, не может быть во мне объектом игры.
И я вижу, благодаря ей, что самое глубокое – то, что себя таковым полагает, – самое волнующее, самое страшное – само сущее... управляемо. Между сущим, как оно есть, и сущим, чье назначение – быть не тем, что оно есть, пребывает посредник *.
* Между Бытием и Знанием действует могущественная и бесплодная Музыка.
Этот посредник – орудие музыки 15.
Благодаря музыке мы испытываем и развиваем эффекты, и мы понуждаемся находить им причины..
Но в этой подвижной сфере каждый эффект имеет множество причин. Отсюда – неопределимость музыки. Вообще, когда мы воображаем какое-то внутреннее действие, эффекты нашего воображения остаются невыявленными. Образы явственны, эмоции не столь отчетливы, действия едва обозначены. Если я воображаю себя танцующим, моей весьма отчетливой, зримой идее танцующего человека сопутствует схема едва ощутимых движений. Если я воображаю себя наносящим удар, рука моя едва пробуждается; прочие части тела бездействуют.
Музыка же, напротив, ярчайше описывает во мне действование и страсть, – тогда как образ она оставляет туманным.
Иллюзия есть возбуждение.
То, что мы реально мыслим, когда говорим, что душа бессмертна, всегда можно выразить в менее претенциозных формулировках.
С этой точки зрения всякую метафизику такого рода можно рассматривать как неточность, бессилие языка, стремление придать мысли даровую значительность, – одним словом, извлечь из высказывания, которое мы сформулировали, больше, чем мы в него вкладывали и ему отдали, его формулируя.
Идеи возбудительны не сами по себе; возбуждает в них то, что не мыслится, – то, что рождается, но не родилось. Нужны, следовательно, слова, которые исчерпать невозможно, – которые никакой тождественный образ не уничтожит: "слова-музыка".
Музыка стала, благодаря Рихарду Вагнеру, орудием метафизического наслаждения, бунтарской, миражной стихией, мощным средством, позволяющим вызывать фальшивые бури и разверзать мнимые бездны. Мир, подменяемый, замещенный, множимый, убыстряемый, пронизанный, озаренный системой щекочущих раздражений нервной системы, – подобно тому как электрический заряд рождает во рту некий привкус, обманчивую теплоту и т. д.
Не такова ли и сама "действительность"? 16
К вопросу о слезливости
Лишь тот, кто плачет сам, исторгнуть может слезы 17.
Это скорее глупо, чем ложно.
Понять не могу, зачем нужно плакать.
Разве что ради самого наслаждения, которое приносят слезы.
Это наслаждение состоит в том, чтобы искусственно активировать такие-то железы и порождать все те произвольные и сопутствующие движения, которые их сжимают и которые оправдывают, подытоживают их деятельность.
Древняя "чистая красота" считала делом чести избегать путей, ведущих к железам. Удовольствие изощрять их она оставляла свиньям. Вызывать такие эмоции, которым нет соответствия ни в верхних, ни в нижних железах, -эмоции сухие, без выделений, – в этом была ее цель.
Если она исторгала слезы, то лишь с помощью собственных средств, -средств, которых не существует в принудительном опыте жизни, которые жизнь не предусмотрела для отдельных органов. Никто в принципе не вынуждался плакать. Там, где все должны были плакать, она устранялась. Она хватала за душу лишь немногих. И все прочие должны были изумляться, не в силах понять, почему эти немногие плачут. В этом, однако, суть человеческого Единства.
Иметь механизмы радости, грусти, органы неспособности выдерживать мысль – подумать толькоКомпенсирующие устройства, выводные протоки энергии, которая сама по себе соответствует непосильным – невыносимым, неисчерпаемым – образам.
И эффект, меняющийся в зависимости от людей: есть среди них весьма неподатливые...
"Я" избегает всего уже созданного.
Оно пятится – от одного отрицания к другому. Мы могли бы назвать "Мирозданием" все то, в чем "Я" отказывается себя признать.
За всякое подлинное открытие его автор расплачивается уменьшением значимости своего "Я".
Всякий человек меньше самого прекрасного своего создания.
Тот, кто создает прекрасное произведение, замечает – сквозь щели собственного существа – произведение необычайно прекрасное.
Ощущение Красоты – предмет столь безумных поисков и столь тщетных определений – есть, быть может, сознание невозможности что-либо привнести, изменить; это – настолько предельное состояние, что всякая привнесенность делает его слишком чувственным, с одной стороны, слишком отвлеченным – с другой *.
* Равновесие в Прекрасном.
И эта общая граница есть центр равновесия 18.
Человек есть не что иное, как наблюдательный пост, затерянный в просторах необъяснимого.
Внезапно он обнаруживает, что погружен в бессмысленность, в неизмеримое, непроницаемое; и все сущее кажется ему бесконечно чуждым, случайным, неуловимым. Собственная рука представляется ему неким чудовищем. – Следовало бы включить термин "Необъяснимость" в круг таких понятий, как "Пространство", "Время" и т. д.
Ибо в этом состоянии, близком к оцепенению, я вижу своего рода исходную точку зрения. В ней – нулевой уровень Узнавания.
Патология разума и патология нервной системы изобилуют примерами искажений этого узнавания, которое различные органические расстройства способны подчас раздроблять, изолируя его элементы.
Философия и искусства, – скажем даже, мысль в целом, – питаются движениями, которые связуют знание с узнаванием.
Мистика есть... музыка этой сферы.
Реальное может выражаться только в абсурде 19.
Не заключил ли я в этих словах всю мистику и полметафизики?
В сущности, если кто-то, желая постичь пусть даже ничтожнейшее химическое или физическое явление, пытается обойтись без точных конкретных операций, позволяющих отделить массу, отграничить объем от структуры, структуру – от веса и т. д.; рассматривать время независимо от изменений, скорость – от ускорения, тело – от его позиции, силы – от стихии, среды и т. д.; и если при этом он еще может нечто понять, – значит, он наблюдает и исследует сон.
И, напротив, если подобное разграничение слишком тонко, а внимание слишком напряжено, вещи утрачивают свой смысл. Мы переступили некий "оптимум" понимания или возможных связей между человеком и его способностями; человек – такой, каким мы его в себе чувствуем и знаем, -не мог бы существовать в этой странной крохотной сфере, куда, однако, проникает его взгляд. Мы действительно видим, но за неким порогом мы лишились всех наших понятий. То, что мы видим, бесспорно и непостижимо. Связь между частью и целым исчезла.
Так происходит везде: в логике, под микроскопом, во сне, в глубокой задумчивости, в ужасающе пристальных состояниях боли, тоски.
Оптимум не знает этой "гиперболизации" длительности и углов зрения *.
* Оптимум знания не связан с реальностью простым отношением.
Звуки и запахи
Ассоциации. Мы не можем и, следовательно, не умеем ассоциировать запахи. Если бы мы это могли и умели – какая была бы музыка!
Слух восприимчив к превращениям – и потому возникают ассоциации, возможность развития, музыка.
Как это происходит?
Последовательный ряд запахов вызывает всего лишь последовательный ряд мыслей (в лучшем случае). Но последовательный ряд звуков способен обозначить некое новое существо, ибо он может соответствовать какому-то сложному действию.
Обособленный звук более нейтрален (как правило), чем обособленный запах.
Горький смех
Элемент "радости", присутствующий в смехе, в горьком смехе приобретает степень условную.
Это – усложнение смеха. Связь противоречивых терминов. Они изменяют, перетолковывают друг друга. Так, мы говорим: норд-вест. Точность выражена двумя неточностями, которые ее описывают и взаимно друг друга исключают.
Всякий энтузиаст содержит в себе энтузиаста мнимого; всякий влюбленный содержит влюбленного ложного; всякий гений содержит гения мнимого; и вообще всякое отклонение содержит свою имитацию, ибо необходимо обеспечить непрерывность роли не только по отношению к третьим лицам, но и по отношению к самому себе.
Форма консервирующая
Человеческий прогресс властно потребовал изобретения методов консервации. Хлеб, сыры, соленое мясо, копчености, рассолы – в таком виде мы сумели обеспечить резервы, что значит свободное время. В форме капитала и обмена это время еще приумножилось, и возможность консервации распространилась и упрочилась. Этот досуг породил науки и искусства.
Наконец, сами эти навыки, эти способы консервации удачных мгновений и различных методов возросли за счет новой роли сознательной консервации. Чтобы сохранять эти специфические богатства и множить их посредством обмена, была найдена форма (в отвлеченном смысле слова).
Обмен порождает форму.
При таком допущении мы приходим к выводу, что форма должна представлять собой некую силу, которая согласовывает идею или воспоминание с речью и речь с нашей памятью.
Надлежит выяснять, что мешает сохранности такой-то идеи или такого-то знания.
Непрерывное посягательство мысли, оспаривание, передача из уст в уста, фонетическая деформация, невозможность контроля и проч. суть причины разрушения, порчи этих запасов мысли. Перечню этих опасностей должна отвечать совокупность возможных противоядий от них: ритм, рифмы, строгость и взыскательность словоупотребления, поиск кратчайшей формулировки и т. д.
... Все эти вспомогательные средства памяти, гаранты точности обмена и возврата мысли к исконным ориентирам появляются одно за другим.
Литература
Сухой стиль преодолевает время подобно нетленной мумии, тогда как стили иные, расплывшиеся от жира, соблазненные пышной образностью, гниют средь своих сокровищ. Потом мы извлекаем из их гробниц оставшиеся диадемы, перстни...
Наслаждения абстрактные и конкретные
Абстрактное наслаждение – наслаждение собственника: мысль, которая находит радость в себе самой.
Конкретное наслаждение – наслаждение обладателя: его действие и его ощущение, которые приносят радость ему.
Эта вещь – моя. Я могу ею пользоваться и злоупотреблять.
Эта вещь – для меня. Я ощущаю, пользуюсь, злоупотребляю.
Первые наслаждаются возможностью; последние – действием. Первые кажутся последним скопидомами, последние кажутся первым транжирами.
Скупец ближе к поэту, чем расточитель.
Нужно каким-то образом почитать, ценить предстающие трудности.
Всякая трудность есть свет. Трудность непреодолимая – солнце.
Так называемые упадочные литературы – это литературы систематические. Они обязаны людям более знающим, более искусным и подчас даже более глубоким, нежели писатели-предшественники, все эффекты которых, поддающиеся исчислению, они выявили, отобрав, упорядочив, сконцентрировав самое ценное, – насколько возможно его распознать и обособить.
Тогда, в течение довольно короткого периода, можно наблюдать, как одновременно рождаются и притом мирно сосуществуют произведения самой разношерстной наружности, которые должны казаться, в силу своих внешних признаков, принадлежащими к совершенно различным эпохам. Одно построено из неподражаемых, всегда безупречных наивностей, более детских, нежели любой вообразимый ребенок. Другое есть плод дикаря либо загадочного инопланетного существа, какого-то чувства лишенного или, напротив, наделенного чувством добавочным.
Иной автор настолько метафоричен, что смысл, вкладываемый им в свою речь, неотделим от его выражения. Его мысль – образ, и он подгоняет к ней образ этого образа с такой точностью, что симметрия абсолютна, значение неотличимо от знака. Невозможно понять, с какой стороны значение, с какой -знак... 20.
Это развитие средств частично обязано приобретенному опыту; кроме того – притуплению восприятия в литературе; огромному многообразию уже накопленных книг; наконец, последствиям этой множественности, которые побуждают слишком переоценивать качество новизны и всячески изощряться, чтобы заставить себя услышать.
Общее впечатление – впечатление какофонии и сумбура, который, кажется нам, предвещает близящийся конец всякой литературы, страшный суд всякой риторики 21. Хронология, историзм сбиты с толку. Методы, ставшие сознательными и сведенные к простым операциям, позволяют мгновенно и в каком угодно порядке вынашивать семя, лист и цветок.
– Эти чрезвычайно различные авторы бесконечно друг другу родственны. Они читали одни и те же книги, одни и те же газеты, учились в одних и тех же школах, жили, как правило, с одними и теми же женщинами...
Во Франции поэтов никогда не принимали всерьез. Поэтому во Франции нет национального поэта. Вольтер едва им не стал.
Но поэт – самое уязвимое создание на свете. В самом деле, он ходит на руках.
Невозможно мыслить – всерьез – с помощью терминов: "классицизм", "романтизм", "гуманизм", "реализм... " 22.
Бутылочными этикетками нельзя ни опьяняться, ни утолять жажду.
Литература, систему которой мы угадываем, обречена. Мы увлекаемся системой, и произведение низводится на уровень грамматического примера. Оно лишь помогает уяснить систему.
Чтение историй и романов позволяет убивать время – второсортное и третьесортное.
Первосортное время не нуждается в том, чтобы его убивали. Оно само убивает книги. Но некоторым из них оно дает жизнь.
Натурализм не есть четкая доктрина, и он приобретает смысл при одном условии: если личность автора обязываются свести к нулю. Ничего, кроме пользы, я в этом не нахожу, ибо не понимаю, какое отношение к искусству, -иначе говоря, к моему наслаждению и переживанию – может иметь то, что вызывает у меня мысль о конкретном человеке. Его долг – то есть его ремесло – повелевает ему исчезнуть; должны исчезнуть его лицо, его страсти, его заботы. Мы ничего не знаем об авторах величайших творений. Шекспир никогда не существовал, и я сожалею, что его пьесы помечены именем. "Книга Иова" не принадлежит никому. Самые полезные и самые глубокие понятия, какие мы можем составить о человеческом творчестве, в высшей степени искажаются, когда факты биографии, сентиментальные легенды и тому подобное примешиваются к внутренней оценке произведения. То, что составляет произведение, не есть тот, кто ставит на нем свое имя. То, что составляет произведение, не имеет имени 23.
Мы говорим теперь: Наполеон и Стендаль.
Кто сказал бы Наполеону, что мы будем говорить: Наполеон и Стендаль?
Кто сказал бы Золя, Доде, что этот столь неприметный, чрезвычайно любезный, изысканно выражающийся человек – Стефан Малларме – своими немногочисленными короткими стихотворениями, причудливыми и темными, окажет более глубокое и более прочное влияние, нежели их книги, их наблюдения над жизнью, "правда" и "подлинность" их романов? Алмаз живет дольше, чем огромный город, чем цивилизация. Воля к совершенству стремится противостоять воздействию времени... и т. д.
Противоречивая обусловленность ситуации художника.
Он должен наблюдать, как если бы все ему было неведомо, и он должен действовать, как если бы все уже знал.
Полнота неведения в восприятии и полнота знания в преображении.
Оптимисты пишут плохо.
Писатели громогласные – неистовые. Человек, уединившийся в своей комнате, чтобы играть на тромбоне.
Произведение неистовое, полное инвектив, словно бы опьяненное яростью, изобилующее оглушительными эпитетами и образами, вызывает у меня неудержимую улыбку.
Ибо я невольно воображаю автора: как в определенный час он садится за стол и продолжает свое исступление.
Гуманизм
"Гималаи наводят на меня тоску. Буря меня тяготит. Бесконечность меня усыпляет. Бог – это слишком... ".
Гюго – миллиардер. Но не князь.
"То был город мечты... ".
Следственно, речь идет не об архитектуре.
Я замечаю, что во всех искусствах, и особенно в искусстве писательском, стремление доставить некое удовольствие нечувствительно уступает стремлению внушить публике желаемый образ автора. Если бы государственный закон принуждал к анонимности и если б ничто не могло печататься под авторским именем, литература переродилась бы полностью, -коль скоро она вообще не угасла бы...
Понимать кого-либо значит представлять также его физиологию, его чувствительность, привычки его организма – своеобычные, чрезвычайно могущественные и глубоко сокрытые. Тайна многих поступков находит разгадку в политике сохранения физиологических привычек; потребности эти подчас диковинны, и, хотя это лишь усвоенные потребности, они подчас сильнее естественных: настоящие паразиты невро-висцерального существования, производители невероятных притворств и уловок. Ничто так ярко не обрисовывает "индивидуальность". Но это еще одна грань, которой роман почти не затронул. Даже Бальзак. Нужно признать, что эта тема быстро и легко приводит к грязному, к омерзительному и к комическому. Непостижимые навыки, аналогичные суеверию, психозу, магии, они становятся неотвязными: своеобразные формы интоксикации привычкой и уродливостей в сфере действия. Существует тератология поведения.
Все, что человек пишет, неизбежно ведет его, прямо или же косвенно, к самовосхвалению.
"Я – ничто, – пишете вы, – взгляните на мое убожество, мои недостатки, мои пороки, мои слабости... " и т. д.
Он бьет себя в грудь, чтобы его услышали.
Принцип подобия
Самый прекрасный ангел захотел сравняться с богом.
Люди захотели уподобиться богу.
Бог стал человеком.
Он призывает людей уподобиться малым детям.
Итак, никто не способен уклониться от подражания.
Все в конце концов сводится – если угодно – к возможности созерцать угол стола, кусок стены, свою руку или клочок неба.
Человек, присутствующий при величайшем мировом спектакле, свидетель битвы при X или Воскресения, волен разглядывать свои ногти либо смотреть, какой формы и цвета камень лежит у него под ногами.
Он отбрасывает "эффекты", сужает круг, замыкается в том, что видит реально.
Он, таким образом, обособляется в Сущем.
Что ты видишь? Цезаря?.. – Нет. Я вижу кусок лысого черепа, и я изнемогаю в толпе, которая меня теснит и запах которой вызывает у меня тошноту.
Идея правосудия есть, в сущности, зрелищная идея, идея развязки, восстановления равновесия, – после которых ничего больше нет. Все расходятся. Драма окончена.
Идея сугубо народная театральная.
Ср. "призвать в свидетели": собравшихся людей, богов, потомство...
Нет правосудия без зрителей.
Высочайшее правосудие возможно, следовательно, лишь в Иосафатовой долине перед величайшим количеством зрителей.
Важна публика, а не процесс.
"Поверить бумаге печаль свою".
Странная идея. Источник множества книг – в том числе всех наихудших.
Человек почерпнул все, что делает его человеком, в дефектах своей системы. Несовершенства приспособляемости, расстройства и погрешности его адаптации, различные нарушения и воздействия, заставляющие его говорить об "иррациональности", – он их освятил, он обрел в них свои глубины и странный продукт, именуемый "меланхолией", в которой звучит подчас отголосок исчезнувшего золотого века или предчувствие некой загадочной участи.
Всякая эмоция, всякое чувство знаменуют какой-то пробел в адаптации. То, что мы называем сознанием и умом, пускает корни и разрастается в этих щелях.
Верх человеческого в человеке – то, что он к этому приохотился: отсюда поиск эмоций, производство эмоций, стремление терять голову и кружить голову, нарушать покой и лишаться покоя. И однако то там, то здесь встречается физиологическая потребность терять рассудок, видеть превратно, творить иллюзорные образы – дабы свершалась любовь, без которой не стало бы рода людского.
Тот, кто угадывает, находит и принимает свои границы, более универсален, нежели те, кто границ своих не сознает.
В этой его конечности ощутимо содержится их бесконечность.
То, что ни на что не похоже, не существует.
Универсально лишь то, что достаточно для этого грубо.
Все истолкования поэзии и искусства стремятся придать необходимость тому, что по самой своей сути условно.
Прозрачное, вразумительное – то, что соответствует четкой идее, – не воспринимается как нечто божественное. Во всяком случае, подавляющим большинством людей (в искусствах многое этим объясняется).
Ничтожно число людей, способных связать переживание возвышенного с чем-то безусловно ясным – и в зависимости от этого качества. И столь же мало авторов, которые этого эффекта добивались.
Если бы вместо того, чтобы писать беглой скорописью, мы должны были гравировать на камне, литература преобразилась бы неузнаваемо.
А ведь уже прибегают к диктовке!
Живописец должен изображать не то, что он видит, но то, что будет увидено.
Функции чтения
Эти функции полностью определяют литературу.
Одна из важнейших – избавить от необходимости думать.
То, что мы называем "рассеяться".
Читать не думать.
Существует, однако, чтение, которое думать заставляет.
От произведений, которые мы создаем, можно требовать лишь одного... чтобы они чему-либо нас научили.
Идеал писателя: Если вы хотите сказать, что идет дождь, пишите: "идет дождь".
Для этого достаточно чиновника.
Талант человека есть то, чего нам не хватает, чтобы презреть или разрушить его создание.
Искренность
Пишущий человек в одиночестве никогда не бывает.
Как же остаться собой, будучи вдвоем?
Быть искренним значит, мысленно находясь в чужом обществе, выдавать себя за того же, за кого выдаешь себя с глазу на глаз с собой, то есть в одиночестве, – но и только.
Герой ищет катастрофу. Без катастрофы герой невозможен. Цезарь ищет Брута, Наполеон – Св. Елену, Геракл – тунику... Ахиллес находит свою пяту, Наполеон – свой остров. Жанне нужен костер, насекомому – пламя. Таков своеобразный закон героического жанра, который история и мифология изумительно подтверждают наперебой.
Дайте мне перо и бумагу – и я сочиню вам учебник истории или священный текст, подобный Корану и Ведам. Я выдумаю короля Франции, космогонию, мораль, теологию. По каким признакам невежда или ребенок узнают, что я их обманываю? В чем будет отличие воображения, пробужденного в них моей ложью, от воображения, обусловленного текстами подлинными?
==
СМЕСЬ (Фрагменты)
Собор
Шартрские витражи – ляпис-лазурь, эмали. Восток.
Подобно смешанным напиткам, множественные частицы живого цвета, то есть цвета, струящего не поляризованный, не отраженный свет, но мозаику напряженных, резко дифференцированных тонов и разнообразные сочетания, сколько возможно их на квадратный дециметр, рождают нежную ослепительность, более вкусовую, нежели зрительную, – благодаря крохотности рисунков, позволяющей их игнорировать или же созерцать их – ad libitum * -созерцать исключительно комбинации, в которых преобладает то масса синего, то – красного и т. д.
* Как вздумается (латин.. ).
Зернистый образ – зерна дивной жемчужины, гнездо и зерна райского граната.
Впечатление чего-то неземного.
Некая РОЗА напоминает мне гигантскую пламенеющую сетчатку, охваченную разнообразнейшими колебаниями ее живых частиц, в которых рождаются краски.
Некоторые фразы в прозе Малларме – те же витражи. Менее всего важна тема – погруженная в таинство, в одухотворенность, в глубины, в улыбку и в грезу каждого фрагмента... каждый – трепещущий, поющий...
Правый портал... центральный – уродлив: у фигур какой-то идиотический вид... левый шпиц раздражает.
В Грассе I
Звонят колокола;
квакают лягушки, и щебечут птицы;
размеренное кваканье – как пила, и на этом фоне – чиркающие ножницы птиц.
Запахи. Непонятно, сад ли струит их или парфюмерные фабрики. II
Я вижу в окне, в самом фокусе моего взгляда, человека, который вскапывает свой участок. Шаг за шагом он продвигается в своем усилии: склоненный, врастающий ногами в землю, – белая рубашка, голубые штаны он вскапывает эту землю, а затем погружает в нее ладони.
Он так далеко, что ноготь мизинца целиком его закрывает.
Он в центре этой страны, и я вижу, как она ширится вокруг него, как возносится – холм за холмом, вереницей белесых и голубых волн – до самых гор, разбросав в себе миниатюрные светлые домики, оливковые рощи, черные точки кипарисов.
Это – Франция, и копающийся в земле человечек, вероятно, француз. Один шанс из трех, что он итальянец. Он трудится, и есть люди, которые нуждаются в том, что он здесь делает.
Вот другой крестьянин: согнувшись, в рубашке, он опыляет розы, и птицы, порхающие у него под носом, садятся то на верхушку, то на протянутую ветку вишни.
Нежность красок и контуров этого дома, напоминающего храм и укрытого среди оливок: все это – оттенка выцветшей извести, где смешаны розоватость зари, охра и молоко; крыша с нежными скатами, покрытая черепицей, в пятнах ржавчины и корья; низкий треугольник щипца; серые, голубоватые ставни; растущие по трое кипарисы.
Когда-то он принадлежал Метерлинку.
Монпелье
Поистине редкостная чистота атмосферы. Свет озирает этот каменный уголок и его сады – массы, вписанные в четкие контуры.
В глубине уличной щели, сквозящей между сероватых домов, тончайший камень которых подернут воздушной тенью, виднеется, как жемчужина, как драгоценная эмаль, гора восхитительной голубизны, окаймленная соснами.
Тигр
Огромный зверь возлежит в своей клетке, почти прижимаясь к прутьям. Его неподвижность меня завораживает. Его великолепие действует гипнотически. Я погружаюсь в раздумье, глядя на эту непроницаемую животную особь. Я перебираю в уме силы и формы этого монументального властелина, облаченного в столь благородный и гибкий наряд.
Взгляд, с каким он взирает на окружающее, неизменно исполнен глубокого равнодушия. Я наивно пытаюсь прочесть на его восхитительной морде что-либо человеческое. Меня притягивает выражение замкнутого превосходства, могущества и отрешенности, которое я угадываю в этом обличье неограниченного самодержца, странно подернутом или усеянном тончайшим кружевом черных изящнейших арабесок, словно бы выведенных на маске золотистой шерсти.
Никакой свирепости – но нечто более грозное: какая-то убежденность в своей фатальности.
Какая самодостаточность; какой безукоризненный эготизм, какая властительная изоляция! В нем заложена неотвратимость всего, на что он способен. Этот зверь пробуждает в моем сознании смутный образ громадной империи.
Невозможно быть больше самим собой, более точно вооруженным, обеспеченным, оснащенным, владеющим именно тем, что только и делает тигра тигром. Нет такого позыва, такого влечения, которые не нашли бы в нем тотчас мгновенных средств к своему удовлетворению.
Я нахожу для него девиз: без лишних слов!
Алмазы I
Балерина являет одновременно: каскад изумительно точных пируэтов, сверкающих, как грани алмаза... Тридцать два пируэта (Карсавина)! Прекраснейший образ. II