Текст книги "Левая Рука Бога"
Автор книги: Пол Хофман
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
19
Смутному Генри и Кляйсту удалось побыть с Кейлом всего несколько минут перед его поспешным отъездом, так что они успели перекинуться словом лишь насчет крайней подозрительности нового появления ИдрисаПукке. О том, чтобы подробно разузнать обо всем, что случилось с Кейлом, после того как его выволокли из летнего сада, не могло быть и речи. Кляйст, к своему глубокому недовольству, не смог даже выговорить Кейлу за то, что из-за его недисциплинированности и эгоизма они с Генри оказались в глубоком дерьме. Но вышло так, что вполне резонные опасения Кляйста, будто Кейл навлек на них всеобщую враждебность, в данном случае не совсем оправдались. Враждебность, конечно, ощущалась, но то, что Кейл задал такую трепку сливкам Монда, заставило эти «сливки», хотя и обуреваемые жаждой мести, все же с чрезвычайной осторожностью отнестись к Смутному Генри и Кляйсту – вдруг они наделены таким же даром? Монд боялся не тяжелых увечий, даже не смерти, а унижения от трепки, которую могли задать люди, занимающие столь очевидно низкое положение на социальной лестнице.
Випон сослал обоих на кухню, где у них в любом случае не было возможности подраться с кем-либо, кто имел хоть какой-то общественный вес. Легко можно представить себе, какие проклятья призывал Кляйст на голову Кейла за то, что по его милости вынужден был мыть тарелки по десять часов в день. Однако в их положении нашлось и неожиданное преимущество: служащие кухни, имевшие зуб на заносчивый и самодовольный Монд, – а таковых было много – взирали на двух новичков с восхищением, которого оказалось достаточно, чтобы после месяца работы судомоями их перевели на более интересную работу. Кляйст предложил свою помощь в мясном цеху и поразил всех своими способностями «прирожденного» мясника. Ему хватило ума не рассказывать о тех мелких животных, на которых он оттачивал свое мастерство.
– Мне нравится работать по-крупному, – радостно сообщил он Смутному Генри, после того как ловко разделал огромную голштинскую корову.
Смутному Генри пришлось довольствоваться кормлением животных и разноской случайных сообщений в соседние палаццо – от него требовалось доставлять их ко входам для прислуги. Это давало ему возможность видеться с Рибой, которая теперь не выходила у него из головы. Их встречи были мимолетными, но ее лицо каждый раз светилось, и говорила она взволнованно, касаясь руки Генри и улыбаясь ему своей очаровательной улыбкой, обнажавшей некрупные белые зубы. Однако довольно скоро Смутный Генри начал замечать, что она почти никого не обделяла этой своей улыбкой и демонстрацией благорасположения. Это было у Рибы в крови: открытость и желание завоевать всеобщую симпатию, – и люди откликались на ее порыв, зачастую сами удивляясь тому, как много стала значить для них эта обаятельная улыбка. Но Смутный Генри хотел, чтобы Риба улыбалась только ему.
С тех пор как они вдвоем провели в Коросте пять дней, он хранил темный секрет, связанный с Рибой. Поначалу, изумленный, он относился к ней с трепетным почтением, словно ему выпало совершить пешее путешествие с ангелом. Всякого мужчину когда-либо завораживала женская красота, но представьте себе, как был околдован ею паренек, который вырос в полном неведении о том, что подобные существа вообще есть на свете. Проведя несколько дней в компании Рибы, он начал понемногу успокаиваться, однако в нем зародились более глубинные чувства, нежели уважительное восхищение. Он тщательно следил за тем, чтобы своим поведением ненароком не унизить небесное создание (хотя, в сущности, ему было совершенно невдомек, что может входить в понятие «унизить»). Нечто, чему он не знал названия, бродило глубоко внутри него.
Как-то раз они набрели на маленький оазис с родником, к счастью полноводным, вокруг которого образовалось крохотное озерцо. Риба радостно рассмеялась, а Смутный Генри из врожденной деликатности зашел за небольшой холм, тянувшийся вдоль озерца. Здесь, лежа на спине, он начал свою первую великую битву с дьяволом. Искупитель Хауэр, бывший его духовным наставником в течение десяти лет, был бы оскорблен до глубины души, узнай он, сколь слабым оказалось сопротивление Генри и сколь неэффективными были его, Хауэра, бесконечные запугивания насчет того, что ад неминуемо ждет всех, кто совершает преступления против Святого Духа (именно-Святого Духа, по причинам, которых наставник никогда не объяснял, особо травмировали грешные желания подобного рода). Дьявол вмиг овладел волей Генри, который, перевернувшись на живот, медленно выполз, словно тот самый змий, слуга Вельзевула, из-за гребня холма. Была ли когда-нибудь еще столь щедро вознаграждена уступка искушению? Риба стояла в воде, которая доходила ей до середины бедра, и лениво плескалась в ней. Ее груди, хотя Генри и не с чем было сравнивать, казались огромными, а венчавшие их ареолы были такого восхитительного бледно-розового цвета, какого Генри никогда в жизни не видел. Грудь колыхалась в такт движениям Рибы с такой грацией, что он задохнулся от восхищения. А между ее ног… Но далее нам вход запрещен, хотя Генри и на миг не пришло в голову принять во внимание этот запрет. Дьявол полностью овладел им. При виде секретнейшего из секретных мест у него замерло дыхание.
В душе Генри было выжжено множество образов ада, но в ней не было – до этого божественного мига – ни одного образа рая. И вот оно – само воплощение благодати в изящной складке мягкой кожи, к коей немыслимо было прикоснуться, и это вызвало в его душе такой звонкий трепет, что она звенела и сотрясалась от восторга вплоть до того самого дня, когда Генри суждено было умереть.
Преображенный этим священным трепетом, Смутный Генри медленно отполз за гребень холма. Риба же еще долго продолжала плескаться, понятия не имея о священном прозрении, происходящем за ближним холмом. Даже если бы Генри остался на берегу озерца и открыто наблюдал за ней, она не увидела бы в этом ничего предосудительного. Рибе нравилось доставлять удовольствие мужчинам. В конце концов, именно для этого ее и растили. Что же до Смутного Генри, то его можно сравнить с камертоном, по которому разок ударили, и он начал вибрировать – и продолжал вибрировать еще много месяцев спустя. Природа наделила Генри способностью испытывать страстное желание, но прожитые годы жизни не доставили ни опыта, ни понимания, которые помогли бы ему справиться с ним.
С устройством Рибе повезло гораздо больше, чем мальчикам. Для начала ее сделали горничной горничной личной горничной мадемуазель Джейн Вельд. Каким бы низким ни было это положение в жестоком мире дамской прислуги, иным требовалось лет пятнадцать службы, чтобы его завоевать. Племянница Канцлера Випона отнеслась к Рибе с особой неприязнью, раздосадованная тем, что ей пришлось – и все это видели – держать в своем штате под-подгорничную столь низкого звания. Однако ее неприязнь стала ослабевать (а вместе с этим начала возрастать и без того сильная неприязнь со стороны других горничных), когда выяснилось, что Риба обладает уникальными умениями, которые так ценятся в дамской прислуге: она была величайшей мастерицей изящно и безболезненно укладывать волосы; она умела выдавить прыщ или угорь на лице настолько деликатно, насколько это вообще в человеческих возможностях, а потом замаскировать красноту так, что та была совершенно не видна; лица расцветали под воздействием домашних кремов и лосьонов, в приготовлении которых Риба была просто волшебницей; уродливые ногти становились изящными, ресницы – густыми, губы – алыми, ноги – гладкими (причем волосы с них она удаляла без обычной чудовищной боли). Одним словом, Риба оказалась находкой.
Это поставило мадемуазель Джейн перед вопросом: что делать с двумя ее другими, теперь уже не нужными личными горничными, старшая из которых служила ей с детства. Будучи во многих отношениях воплощением того, что называют холодной красавицей, мадемуазель Джейн не была совсем уж бессердечной и не могла заставить себя вот так прямо заявить старой Брайони, что больше не нуждается в ее услугах. Она понимала, как расстроится Брайони, а кроме того, ее очень тревожило, что та была в курсе многочисленных секретов, которыми мадемуазель Джейн с ней опрометчиво делилась: имея достаточный повод, разозленный человек может воспылать желанием выдать их. Решив избавить Брайони от болезненной процедуры увольнения после двенадцати лет беспорочной службы, мадемуазель Джейн отправила старую горничную купить тюбик розмаринового кольдкрема, а сама велела тем временем собрать ее вещи. По возвращении несчастная горничная обнаружила лишь пустую комнату и слугу, вручившего ей конверт. В конверте лежали двадцать долларов и записка с благодарностью за верную службу и сообщением, что Брайони переводят в качестве горничной к дальней родственнице бывшей хозяйки в отдаленную провинцию. В знак признательности за вышеупомянутую верную службу в долгой дороге ее будет сопровождать слуга, который передал Брайони конверт и которому приказано неотлучно находиться при ней и охранять ее до самого пункта назначения. Мадемуазель Джейн желала Брайони удачи и выражала надежду, что ее дальнейшая судьба сложится наилучшим образом. Не прошло и двадцати минут, как Брайони уже сидела в седле и вместе со своим защитником направлялась к новой жизни. Больше о ней никто никогда не слышал.
Вторую горничную – на тот случай, если Брайони была так же несдержанна на язык, как ее хозяйка, – тоже сослали в глухой угол, и мадемуазель Джейн получила возможность наслаждаться жизнью, в которой прыщи, угри, тонкие губы и непослушные волосы стали не более чем воспоминанием.
В течение нескольких месяцев молодая аристократка пребывала в раю. Благодаря искусству Рибы ее довольно посредственная внешность неправдоподобно преобразилась к лучшему. У нее появилось еще больше поклонников, что побуждало ее – как требовали традиции ухаживания, принятые у Матерацци, – относиться к ним еще более презрительно и насмешливо. Если вы когда-либо разбивали чье-нибудь сердце, вам хорошо известно, что не существует средства, сколь бы редким и дорогим оно ни было, которое могло бы доставить такое же острое наслаждение, как сознание того, что ты – средоточие чьих-то грез и желаний и что в твоей власти всего лишь легкой улыбкой или взглядом раздавить человека.
Поначалу ничего вокруг себя не замечавшая от восторга, гордящаяся тем, что теперь разбивает больше сердец, чем даже ненавистная Арбелла Лебединая Шея, мадемуазель Джейн со временем стала подмечать нечто настолько странное и невиданное, что в течение нескольких недель оно представлялось ей плодом собственной фантазии.
Кое-кто из молодых аристократов – правда, не все, а лишь кое-кто, – казалось, вовсе не были так уж удручены ее неизменными отказами, как она того ожидала. Конечно, и эти претенденты стенали, вздыхали, горько жаловались и умоляли ее взять отказ обратно, подобно всем другим, однако, как мы видели, мадемуазель Джейн обладала определенной чуткостью (пусть лишь в том, что касалось ее самой), отчего она и начала подозревать, что все эти проявления чувств не были до конца искренними. И что это могло означать? Быть может, думала девушка, она просто привыкла разбивать сердца, и острота удовольствия притупилась, как то бывает с удовольствиями, коим слишком часто предаешься? Но нет, это было не так, поскольку сама она испытывала ничуть не ослабевающий прилив чувств, когда речь шла о тех поклонниках, которые искренне страдали от ее холодности. Что-то происходило.
Позднее утро мадемуазель Джейн по обыкновению отводила для разбивания сердец и не скупилась на время, иногда посвящая минут по тридцать тем, кто был особенно хорош в мольбах и изливании жалоб на ее красоту, бездушие и жестокость. На этот раз она решила все утро отдать тем, кого подозревала, чтобы либо утвердиться в своих тревожных сомнениях, либо развеять их. Ее покои были устроены так, что она легко могла подглядывать за своими поклонниками в момент их прибытия и ухода, чем мадемуазель Джейн и воспользовалась в то утро.
Уже через несколько часов ее ярость разыгралась не на шутку, потому что худшие опасения подтвердились сверх всякой меры. И все из-за этой неблагодарной потаскушки Рибы.
Трижды в то утро мадемуазель пришлось выдерживать притворные жалобы на разбитое сердце от молодых людей, которые, как стало теперь очевидно, приходили к ней исключительно из-за того, что это давало возможность, явившись пораньше и быстро покончив с унизительной процедурой ползания на коленях перед мадемуазель Джейн, остальное время пялиться на жирную шлюху Рибу. Это было невероятно унизительно; они не только обманывали самую красивую и желанную женщину Мемфиса (что было преувеличением – мадемуазель Джейн в лучшем случае была номером пятнадцатым в списке первых красавиц, – впрочем, учитывая ее состояние крайнего гнева, преувеличением вполне простительным), но они еще и предпочитали мадемуазель Джейн существу размером с дом, которое колыхалось при каждом шаге, как бланманже.
Это оскорбление – а для женщины рода Матерацци быть названной толстой считалось смертельным оскорблением, – конечно, тоже не полностью соответствовало действительности. Да, Риба составляла разительный контраст своей хозяйке и вообще всем женщинам Матерацци, но она отнюдь не колыхалась, как бланманже; кроме того, в те два месяца, что Риба провела в Мемфисе, она была так занята, что не имела ни времени, ни возможности есть столько, сколько ела в Святилище, в результате чего значительно потеряла в своей масляной пухлости. То, что прежде казалось слишком уж необычным, теперь стало весьма соблазнительно необычным. Привыкшие к мальчишеской худощавости и неприветливости женщин Матерацци, юноши Матерацци все с большим интересом заглядывались на изгибы фигуры и покачивающиеся округлости Рибы, когда она медленно прогуливалась со своей надменной хозяйкой. Равно привлекательными для них были ее веселая улыбка и приветливое обращение. Мужчины Матерацци были с детства воспитаны на ритуалах рыцарской любви, подразумевавших безответное и безнадежное обожание бесстрастного объекта поклонения, который ни во что их не ставил. Поэтому тот факт, что значительное количество поклонников перенесло свое внимание на пышнотелую красавицу, которая отнюдь не смотрела на них как на гадость, которую кошка приволокла из сада, едва ли нуждается в объяснении.
В приступе чудовищной ярости мадемуазель Джейн выбежала из своего укрытия в главную приемную, где Риба только что закрыла дверь за юным Матерацци, который вышел на улицу улыбаясь, со взором, затуманенным желанием, и стала громко звать домоправительницу:
– Анна-Мария! Анна-Мария!
Риба в изумлении взирала на свою пунцовую от гнева хозяйку.
– Что случилось, мадемуазель?
– Заткни свой поганый рот, ты, пузатая бочка с салом, – притворно вежливым тоном произнесла мадемуазель Джейн к крайнему изумлению Анны-Марии, которая поспешно явилась на истеричные крики хозяйки. Взглянув на нее так, словно еще секунда, и она взорвется, мадемуазель Джейн указала на Рибу: – Вышвырни эту коварную мошенницу из моего дома. И чтобы я больше никогда не видела здесь эту прошмандовку!
Мадемуазель Джейн собралась было завершить свою тираду увесистой пощечиной, но передумала, заметив, как удивление на лице Рибы сменилось гневом от такого чудовищного оскорбления.
– Убрать ее с глаз моих! – крикнула она Анне-Марии и, шелестя шелками, метнулась обратно в свои покои.
20
ИдрисПукке не оставил попыток переучить желудок Кейла. Его новая диета поначалу должна была быть простой – в конце концов, разве не простота является проверкой мастерства хорошего повара? В следующий раз вернувшись с прогулки, Кейл увидел еще одно фирменное блюдо ИдрисаПукке: свежую форель, выловленную в озере близ сторожки, чуть подкопченную, с вареным картофелем, травами и листьями. К картошке Кейл отнесся с осторожностью, поскольку она была сдобрена небольшим количеством растопленного масла, но все прекрасно удержалось в желудке, так что он даже попросил добавки.
Так, день за днем, шло время. Кейл, как и прежде, совершал долгие прогулки то с ИдрисомПукке, то без него. Они часами сидели и разговаривали, вернее, говорил, конечно, в основном ИдрисПукке. Он также учил Кейла ловить рыбу, вести себя за столом в культурном обществе (не рыгать, не чавкать, есть с закрытым ртом) и пересказывал ему свою удивительную жизнь, порой прохаживаясь на собственный счет, что поначалу смущало Кейла. Посмеяться над взрослым означало получить суровую порку, а следовательно, тот, кто приглашал тебя посмеяться над ним, не заслуживал доверия. Одновременно ИдрисПукке продолжал обогащать Кейла своей жизненной философией.
– Любовь между мужчиной и женщиной – лучшее подтверждение того факта, что все в мире надежды есть лишь бессмысленные заблуждения, ибо любовь сулит чрезмерно много, а дает чрезмерно мало.
Или:
– Я знаю, мне нет необходимости говорить тебе, что весь этот мир – сущий ад, но постарайся понять, что в этом аду мужчины и женщины, с одной стороны, – души, подвергающиеся адским мучениям, а с другой – сами черти, которые эти мучения устраивают.
И еще:
– Ни один по-настоящему разумный человек никогда ничего не примет на веру только потому, что некий авторитет утверждает, будто так оно есть. Не верь ни во что, в чем ты лично не убедился.
В ответ Кейл рассказывал ему о своей жизни у Искупителей.
– Поначалу мы боялись не только побоев. В те первые дни мы верили в то, что они говорили: что якобы, даже если нас не застукают за чем-то неподобающим, мы все равно грешны от рождения и что Бог видит все, что мы делаем, поэтому мы независимо ни от чего обязаны признаваться во всех неблаговидных поступках. А если не признаемся, умрем в грехе, попадем в ад и будем там гореть вечно. Мальчики действительно умирали каждые несколько месяцев, а Искупители говорили нам, что они отправились в ад, где корчатся в вечном пламени. В те времена я, бывало, лежал ночами напролет без сна после молитвы, которая начиналась словами: «Если я умру сегодня ночью». Иногда я был совершенно уверен, что стоит мне заснуть, и я умру, после чего буду пребывать в вечных муках. – Он помолчал: – ИдрисПукке, сколько тебе было лет, когда ты узнал, что такое страх?
– Во всяком случае, гораздо больше пяти. Это случилось во время битвы при Козлиной реке. Сколько же мне тогда было?.. Семнадцать. На нас напали во время разведывательного рейда. Это было мое первое настоящее сражение. Не то чтобы я не был тренирован. Был, притом весьма недурно, я был третьим в своем классе. Но друзская кавалерия неожиданно перевалила через гору, все смешалось, поднялся дикий шум, и начался всеобщий хаос. Я потерял дар речи, у меня язык словно бы прилип к нёбу. Я весь дрожал и чуть не… ну…
– Не обосрался? – подсказал Кейл.
– Почему бы и не так, если говорить прямо? Когда все кончилось, а дело-то продолжалось минут пять, не больше, я оказался жив. Но я даже не обнажил свой меч.
– Это кто-нибудь заметил?
– Да.
– И что сказал?
– Сказал: «Ничего, привыкнешь».
– И тебя не выпороли?
– Нет. Но если бы такое случилось еще раз, думаю, я долго не протянул бы. – ИдрисПукке тоже помолчал, потом спросил: – Значит, ты ничего подобного никогда не испытывал?
Это был совсем не простой вопрос. Одним из условий, на которых брат – чтобы быть совершенно точным, сводный брат – отпустил ИдрисаПукке и вверил ему Кейла, было то, что он должен был узнать о мальчике все, особенно выяснить причину его полного бесстрашия и определить, является ли оно его исключительным качеством или Искупители умеют таковое воспитывать.
– Я постоянно боялся, когда был маленьким, – ответил Кейл после паузы. – Но потом это кончилось.
– Почему?
– Не знаю.
Разумеется, это не было правдой, во всяком случае, полной правдой.
– А теперь ты совсем ничего не боишься? – спросил ИдрисПукке.
Кейл задумчиво посмотрел на него. В последние несколько недель он увидел и узнал много такого, что удивляло его, и за это он был благодарен ИдрисуПукке. Он испытал много странных, незнакомых эмоций – чувство дружбы, ощущение доверия. Однако требовалось нечто большее, чем несколько недель доброты и щедрости, чтобы заставить Кейла утратить бдительность. Он подумал, не сменить ли тему, но затем решил, что, похоже, не имело особого значения, если на этот вопрос он ответит правдиво:
– Я испытываю страх перед вещами, которые могут навредить мне в целом. Я знаю, что хотят сделать со мной Искупители. Это трудно объяснить. Но бой… – тут совсем другое. Что ты там говорил насчет сражения при… – Кейл вопросительно посмотрел на ИдрисаПукке.
– При Козлиной реке, – подсказал тот.
– …ну да, так вот все это – трясучка, боязнь обосраться…
– Что-то непохоже, чтобы ты щадил мои чувства.
– …Я испытываю нечто прямо противоположное. Я становлюсь холодным, бесчувственным, и в моей голове все четко проясняется.
– А потом?
– Что ты имеешь в виду?
– Потом тебе бывает страшно?
– Нет. Обычно я вообще ничего не чувствую – за исключением того случая, когда я отделал Конна Матерацци. Это было очень приятно. Но когда я убивал солдат на ринге, мне вовсе не было приятно. В конце концов, они не сделали мне ничего плохого. – Кейл замолчал. – Я больше не хочу об этом говорить.
ИдрисуПукке хватило мудрости не испытывать удачу дальше, так что в течение нескольких следующих недель Кейл возобновил свои прогулки в одиночестве, а по вечерам они пили, курили и ели вместе. Постепенно, по мере того как желудок Кейла закалялся, пища становилась более сытной: рыба, жаренная в хрустящем кляре, больше масла в овощах, немного сливок к ежевике…
Все два месяца, в течение которых Кейл и ИдрисПукке наслаждались покоем и безмятежностью «Крон», за ними наблюдали мужчина и женщина. В этом не было ни заботы, ни желания оберечь – представьте себе плотную материнскую опеку, только лишенную любви.
В сказках о хороших и плохих людях только хорошие страдают от чудовищного невезения, несчастных случаев и ошибок. Плохие всегда предусмотрительны, действуют организованно и строят хитроумные планы, которые срываются лишь в последнюю долю секунды. Зло всегда на пороге победы. В реальной жизни и плохие, и хорошие совершают простейшие ошибки, которых, казалось бы, так легко избежать, и у тех, и у других бывают неудачные дни, и те, и другие сбиваются с пути. У людей глубоко порочных хватает слабостей, помимо желания убивать и увечить. Даже в самой суровой и жестокой душе есть уязвимые места. Даже в самой безводной пустыне встречаются свои озера, тенистые деревья и тихие ручейки. Не только дождь одинаково окропляет праведного и неправедного, но и везение-невезение с его непредвиденными победами и незаслуженными поражениями.
Дэниел Кэдбери, привалившийся к тутовому дереву, закрыл книгу, которую читал, – «Печального принца» – и довольно хмыкнул.
– Тише! – шикнула на него, услышав звук захлопнувшейся книги, женщина, которая, стоя к нему спиной, во что-то внимательно вглядывалась. Она резко повернула голову.
– До него две сотни ярдов, – сказал Кэдбери. – Парень ничего не слышит.
Убедившись, что Кейл продолжает спать, лежа внизу, на берегу реки, женщина снова посмотрела на Кэдбери, на этот раз просто так. Будь он кем-нибудь другим, а не убийцей, бывшим галерным рабом и время от времени осведомителем Китти Зайца, Кэдбери мог бы занервничать. Женщина была не то чтобы уродливой, скорее просто абсолютно никакой, но ее глаза, в которых не проглядывало ничего, кроме враждебности, кого угодно могли заставить чувствовать себя неуютно.
– Хочешь почитать? – спросил Кэдбери, протягивая ей книгу. – Она очень занятная.
– Я не умею читать, – ответила женщина, полагая – вполне, надо сказать, справедливо, – что он над ней насмехается.
При обычных обстоятельствах Кэдбери поостерегся бы дразнить Дженнифер Планкетт, убийцу, которую Китти Заяц обожал и ценил настолько, что держал исключительно для личных, самых трудных поручений.
Кэдбери даже испуганно вскрикнул, когда Китти Заяц объявил, кто будет его напарником:
– Только не Дженнифер Планкетт! Пожалуйста!
– Согласен, не очень приятная компания, – пробулькал тогда Китти, – но слишком много важных персон интересуется этим мальчиком, включая меня, и интуиция подсказывает мне, что в твоем случае могут понадобиться навыки членовредительства того рода, какими Дженнифер Планкетт владеет непревзойденно. Потерпи ее ради меня, Кэдбери.
На том разговор и закончился.
Только из-за скуки Кэдбери вызывающе провоцировал эту опасно талантливую убийцу. Они следили за мальчиком вот уже месяц, но тот лишь ел, спал, плавал, ходил и бегал. Даже удовольствие, которое Кэдбери получал от «Печального принца», книги, которую Дэниел с наслаждением перечитывал в двенадцатый раз за двенадцать лет, не спасало: он становился все более беспокойным.
– Я не хотел тебя оскорбить, Дженнифер.
– Не называй меня Дженнифер.
– Но должен же я как-нибудь тебя называть.
– Нет, не должен. – Она не отводила взгляда и не моргала. Ее терпение имело пределы, и они были не так уж широки.
Кэдбери пожал плечами, давая понять, что уступает, но Дженнифер Планкетт не шелохнулась. Он начал подумывать, не следует ли ему приготовиться, однако в следующий момент она, словно зверь, не принимающий человеческой компании, отвернулась и снова стала наблюдать за спящим мальчиком.
«У нее странный не только взгляд, – подумал Кэдбери, – но и то, что за ним стоит. Она вроде живая, но я понять не могу, как именно существует в ней жизнь».
Учитывая свою профессию, Кэдбери прекрасно знал людей, склонных к убийству. В конце концов, он сам был одним из них. Он убивал, когда требовалось, редко испытывал при этом удовольствие, а иногда делал это неохотно и даже чувствовал угрызения совести. Большинство же наемных убийц получают некоторое удовольствие от того, что они делают, – кто больше, кто меньше. Дженнифер Планкетт была совсем особенной. Кэдбери не мог понять, что происходило с ней, когда она убивала. То, чему он оказался свидетелем, когда Планкетт ликвидировала двух соглядатаев, которых арестовали подкупленные ИдрисомПукке солдаты, не было похоже ни на что виденное им прежде.
После своего освобождения, так и не поняв, что исполняют роль подсадных уток, те двое каким-то образом все же отыскали «Кроны» и разбили лагерь в лесу, в полумиле от охотничьего домика. Не посоветовавшись с Кэдбери – что было неэтично с профессиональной точки зрения, но он решил не заострять на том внимания, – Дженнифер Планкетт подошла сзади к этим двоим, когда они, сидя у костра, кипятили чай, и заколола обоих. Что больше всего поразило Кэдбери, так это полное отсутствие малейших признаков суеты и волнения. Она убила их, приложив не больше усилий, чем прилагает мать, собирая игрушки своих детей, – с какой-то усталой рассеянностью. Мужчины осознали, что происходит, только в момент смерти. Даже самым жестоким на его памяти палачам требовалось настроиться на убийство. Дженнифер Планкетт – нет.
Его размышления были прерваны шумом, послышавшимся от реки: мальчик проснулся и встал. Он вскарабкался на крутой берег, отошел от края ярдов на двадцать, издал низкий протяжный клич: «У-у-у-у-у-у-у-у!» – и, постепенно ускоряясь, побежал обратно. Голос его становился все выше и достиг пронзительной точки, когда он прыгнул с берега, словно бомба, пролетел по воздуху и нырнул в реку, расплескав воду вокруг себя. Почти в тот же миг тело его словно бы выстрелило из воды; он озорно закричал, обожженный ледяным холодом, расхохотался и вылетел на берег. Там, совершенно нагой, он закружился в каком-то безумном танце, вопя и смеясь от несравненного наслаждения, какое получаешь, выбравшись из ледяной воды на прогретый солнцем летний воздух.
– Хорошо быть молодым, да? – сказал Кэдбери, невольно разделяя мальчишеский восторг Кейла.
И тут он увидел ошеломляющее подтверждение своим словам: Дженнифер Планкетт улыбалась! Ее лицо преобразилось, словно его коснулась кисть небесного живописца. Дженнифер Планкетт была влюблена! Однако, что бы ни представлял собой рай, в который перенес ее мальчик, она тотчас покинула его, почувствовав на себе взгляд Кэдбери, и уставилась на напарника, моргая, как ястреб или дикая кошка. Потом выражение ее лица стало отсутствующим, и она снова повернулась к реке.
– Как думаешь, что Китти Заяц собирается с ним сделать? – спросила она.
– Понятия не имею, – ответил Кэдбери. – Но уверен, что ничего хорошего. А жаль, – добавил Дэниел совершенно искренне, – он кажется таким счастливым пареньком.
Еще не закончив фразы, Кэдбери пожалел о том, что произнес ее, но он еще не оправился от потрясения, вызванного тем зрелищем, которому только что оказался свидетелем. Это было так же невероятно, как увидеть змею, покрасневшую от нежности.
«Пусть это послужит мне уроком, – подумал он, – чтобы не воображал, будто знаю, что происходит в чужой душе».
Продолжая размышлять, что означает и чем чреват этот невиданный поворот событий, он снова сел на землю и прислонился спиной к тутовому дереву.
Как оказалось, выяснить это ему предстояло очень скоро. Кэдбери был слишком умен, чтобы пытаться обсуждать случившееся, и притворился спящим, однако из-под неплотно прикрытых век следил за Дженнифер. Он уже вытащил свой моттовский нож и спрятал его под правым, дальним от нее бедром, крепко обхватив ладонью рукоять. Не менее получаса Кэдбери наблюдал за ее неподвижной спиной. Воздух меж тем время от времени оглашали восторженные вопли мальчика, его смех и плеск воды.
А потом Дженнифер повернулась и направилась к Кэдбери, как всегда, без малейших признаков суеты и волнения, на ходу занося нож для смертельного удара. Он отразил его левой рукой и снизу ударил правой с зажатым в ней моттовским ножом. Даже в тот момент, когда, сцепившись в смертельном клинче, почти касаясь друг друга губами и глядя прямо друг другу в глаза, они катались по ковру из опавших осенних листьев, устилавших землю, он не мог не восхищаться быстротой ее реакции. То один, то другая оказывались сверху, и лишь им двоим были слышны их жаркое хриплое дыхание и шорох сухих листьев. Наконец стало сказываться его физическое превосходство. Жилистое тело Планкетт извивалось, корчилось, выворачивалось изо всех сил, но Кэдбери удалось пригвоздить ее; казалось, все было кончено. Однако, помимо ненависти и гнева, оставалось еще одно оружие, к которому могла прибегнуть Дженнифер: ее наводящая ужас любовь. Как могла она сдаться и умереть? Сделав глубокий вдох, женщина резко перевернулась на бок, лишив Кэдбери равновесия, рывком освободилась от его левой руки, вскочила и со всех ног бросилась вниз по склону – к своему дорогому мальчику.