Текст книги "Твоими глазами"
Автор книги: Питер Хёг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
И её мать, и я, мы оба, не обменявшись ни словом, ни взглядом, понимаем, что мы являемся свидетелями какого-то необъяснимого явления.
От удивления мы оба сползаем вдоль стены и садимся на пол.
Девочкой движет какая-то внутренняя сила. Которая не даёт ей остановиться. Мы для неё не существуем. Существует лишь пространство комнаты.
Характер её движений не похож ни на что нам известное. Может быть, ближе всего к нему танец масок, который мы видели на Бали и в Африке. Или пляски в состоянии транса у народа йоруба в Сантьяго-де-Куба.
Ребёнок, казалось, впал в состояние, очень напоминающее транс. Он одержим чем-то, некой силой, следующей за тщательно выверенными движениями, которые могут быть только у взрослого человека.
Это продолжается почти час. Маленькое тело лоснится от пота, но нет никаких признаков утомления.
Внезапно, без какой-либо явной причины всё прекращается. Она останавливается. Смотрит на нас. Узнаёт. Возвращается в свою и нашу общую реальность.
Транс остаётся в прошлом.
Это первое воспоминание.
Второе – случай, произошедший четыре года назад. Младшей тогда два с половиной.
Тогда мать моих девочек купила драм-машину.
Их мать играет на пианино. Когда она возвращается домой из Орхуса, с тёмными кругами вокруг глаз от человеческого страдания, о котором она не может мне рассказать, никому не может рассказать, она садится за пианино и играет. Почти всегда что-то латиноамериканское. Драм-машина задаёт сложные ритмы, которые медленно преобразуют страдание, свидетелем которого она в тот день стала, страдание, пережитое жертвами катастроф или преступлений, во что-то выносимое.
Однажды она приехала за мной – в домик, куда я ухожу работать, где я пишу.
Обычно она никогда не прерывает моих занятий. Я сразу же поднялся ей навстречу.
Посреди комнаты стоит младшая. Она неузнаваемо разодета, на ней платки и вуаль с золотыми нитями.
Рядом с ней на полу драм-машина, плоская круглая коробочка, сантиметров пятнадцать в диаметре.
Её мать включает машину.
Младшая начинает танцевать.
В нашей семье мы всегда танцевали. Мать девочек любила танцевать, мне тоже это нравилось.
Но это что-то другое. Что-то совершенно другое.
Маленькая девочка танцует посреди комнаты что-то восточное. Нет никаких сомнений, что эти движения происходят с Ближнего Востока, напоминая больше всего танец живота. Замысловатые, змеиные движения, которых никто из нас прежде у неё не видел, которых дети никогда не видели, о возможности которых мы даже не подозревали.
Они идут изнутри маленького существа. Они так соблазнительны, так полны знания о жизни и чувственности, что только взрослой женщине следовало бы исполнять такой танец. Он так тесно связан с мистическим в женщине, что созерцание его в исполнении двухлетнего ребёнка вызывает чувство, близкое к ужасу.
Она надевает вуаль с золотыми нитями, тонкая ткань служит продолжением её тела, глаза сверкают совершенно незнакомым нам и невиданным прежде блеском.
Это длится четверть часа, а потом вдруг заканчивается.
Танец повторяется и на следующий день. Мать спрашивает её, не хочет ли она потанцевать, она кивает, драм-машина включается, она начинает двигаться, и мы опять становимся свидетелями того, что прежде даже представить себе не могли.
На следующий день всё происходит снова.
Тут мы, взрослые, приходим в себя. Договариваемся, что вечером заснимем всё на видео. Пригласим знакомых, чтобы посмотрели, стали очевидцами. Может быть, приоткроется какая-то дверь или появится какой-то знак, указывающий на будущее ребёнка.
Но больше мы этого танца не видели. Когда в следующий раз её спросили, не хочет ли она потанцевать, она покачала головой, словно не понимая, о чём её спрашивают.
Это никогда больше не повторялось. Ни одна камера не зафиксировала это, и никто посторонний никогда это не увидит. Словно всё было написано на воде. Осталось лишь иллюзорное, мимолётное воспоминание о таинственном очаровании, возникшем в пространстве между ребёнком, её матерью и мной.
Это первые два воспоминания.
Я забыл об этом на четыре года. Боль в связи с разводом заслонила воспоминания. Да и трудно помнить о каких-то событиях, у которых нет прошлого и будущего, нет истории и нет последствий.
Но наблюдая за тем, как девочки, их подруги и друзья играют посреди комнаты, я вспоминаю о них.
В комнате белые стены. Мне всегда было трудно жить с картинами или с книжными полками. Мы привыкаем к корешкам книг и к поверхностям картин и, в конце концов, перестаём их замечать, погружаемся в дремоту, глядя на них. Я всегда боялся дремоты, к которой приводит привычка.
Теперь я понимаю, что у белых стен есть и другое предназначение.
Я сижу на кровати, и перед моими глазами на стене проступают джунгли из детского сада.
Если бы на стене висели картины, они бы этому помешали. Белые стены в комнате не мешают вырастать тропическому лесу, полному красок, полному жизни.
На дереве, на большой пальме позади слонов – сиреневая ящерица.
И мысленно оглядываясь на жизнь детей, на все связанные с ними загадочные истории, я незаметно погружаюсь в глаза этой ящерицы.
*
У каждого из нас, взрослых, всегда была своя двуспальная кровать в отдельной спальне.
Дети спали по очереди с каждым из нас, в этих больших кроватях, пока им не исполнялось семь лет.
Незадолго до того, как старшей исполнилось семь, она сказала:
– Я хочу спать одна.
Мы предложили ей самой решить, где именно она хочет спать. Она решила спать на матрасе на полу в гостиной, напротив открытых дверей в спальню.
Так с тех пор и было. С некоторым оттенком грусти от того, что мы потеряли физическое присутствие маленького ребёнка, мы с тех пор там и стелили ей постель.
В один из первых дней, когда она уже собиралась спать – в гостиной, в ту минуту, когда мы выключили свет в той части комнаты и сказали ей «спокойной ночи», мы вдруг поняли, что она что-то заметила.
Она сосредоточенно и пристально смотрела на полуоткрытую дверь террасы.
Мы проследили за её взглядом, ничего не увидели. Но промолчали. Она смотрела в какой-то другой мир. Это продолжалось секунд тридцать.
Потом она улеглась.
Мы ждали.
– У двери стоял человек, – сказала она. – С топором.
Это не был вопрос. Она сказала это, чтобы успокоить нас, чтобы объяснить своё тридцатисекундное погружение в другую реальность.
– Тебе было страшно? – спросила её мать.
– Нет.
И она заснула.
* * *
В тот вечер, неделю спустя, когда я отвозил детей к матери, с ней был её друг.
Я первым вошёл в дом, девочки шли за мной.
И она, и её друг заметно загорели. Казалось, что искрящееся солнцем море, у которого они провели отпуск, окутав их, проникло внутрь. Как будто какая-то его часть теперь течёт в их жилах.
Я чувствовал пульсирующую между ними жизнь. Отзвуки оживлённых, нескончаемых бесед. Их любовную близость. Их ужины. Нечто важное, случившееся между ними, пока что, возможно, и не облечённое в слова. Их медленное сближение.
Ещё пять недель назад я бы этого не заметил. Я смог увидеть всё это благодаря тому, с чем столкнулся в клинике. Благодаря Лизе.
Дети вошли в комнату. Я внимательно посмотрел в лицо другу их матери, заглянул в его глаза.
В ту секунду, когда он увидел детей, лицо его осветилось радостью.
Они обняли мать. Потом его. Потом младшая села к нему на колени, и он обнял её.
Что-то вдруг стало понятно.
Стало понятно, что ему и девочкам удалось достичь почти такой же полноты отношений, как если бы он был их биологическим отцом.
Мне не раз доводилось общаться с детьми из переживших развод семей.
Я видел, как трудно устанавливать глубокие и тёплые отношения, не подкреплённые инстинктами.
Любовь к собственным детям возникает сама собой. В каком-то смысле они часть твоего тела, они рождены среди твоих близких, твоего племени, твоего клана. Все клеточки твоего организма помогают любить их.
Прийти к любви без такой поддержки – это совсем другое дело. Всё должно происходить медленнее, постепенно. Тактично.
Всё это я понимал и раньше.
То, что я увидел сейчас, было серьёзнее.
Человеку, сидящему за столом, удалось установить столь же близкие отношения с моими дочерьми, какие существуют между ними и их матерью, и между ними и мной.
Или, во всяком случае, это уже какой-то родственный уровень.
Я заметил ещё одно обстоятельство.
Это трудно объяснить, трудно объяснить словами. Я понял, что инстинкт, как мы его понимаем, тем не менее не столь существенен. Генетическое кодирование, тот стадный инстинкт, который помогает нам любить наших детей, на самом деле является второстепенным по отношению к тому, что я видел в этой комнате. Это было то, что существовало между этим мужчиной и детьми. Это была любовь.
Я своими глазами увидел то, что он и дети сделали, чтобы быть вместе. Они забыли про все препятствия, возводимые инстинктом.
Они отдались тому, что в нас глубже, гораздо глубже, чем наши инстинкты. Или тому, что лежит ещё глубже, – стремлению к общности. К тому, чтобы чувствовать любовь к другим людям.
Это не было предположением. Это было наблюдением. Я увидел это своими глазами. Увидел благодаря тому, что пережил в клинике.
Подойдя к столу, я положил руку ему на плечо.
– Спасибо, – сказал я.
Он поднял глаза.
На короткий миг, к которому очень трудно прийти, может быть, особенно трудно для мужчин, мы увидели друг друга сердцем.
Этот взгляд разогнал тех демонов, которые неизбежно связаны с сексуальностью, с тем, что мы оба любили женщину, с которой он сейчас живёт, любили детей – моих детей, с тем, что он сейчас живёт в доме, который я строил и куда я теперь прихожу гостем. Всё это уже стало для нас неважно в возникшей человеческой общности.
Он кивнул. В это мгновение мы были вместе.
Мать девочек проводила меня до двери.
Прикрыла за собой дверь гостиной.
– Эта клиника, – сказала она. – Тот институт, куда ты возишь Симона. Там всё гораздо серьёзнее, чем я предполагала. И за ними очень внимательно наблюдают. Их работа подпадает под категорию «Обеспечение национальной безопасности». Но это не имеет отношения к военным. Учреждение числится в разделе «Психологические исследования». Первый раз вижу, чтобы кому-то удалось убедить власти, что психологические исследования могут иметь значение для национальной безопасности.
Я сел в машину.
Какое-то время я так и сидел, глядя на освещённые окна комнат, которые только что покинул. Иногда в окне появлялся чей-то силуэт. Или показывалась макушка одной из девочек.
Потом включил зажигание.
* * *
Дорога до Орхуса заняла у меня час.
Оказалось, что дом находится в только что построенном квартале в северной части гавани, адрес ему присвоили совсем недавно, и на карте он отсутствовал – я проездил по молам четверть часа, прежде чем нашёл его.
Это было высокое, узкое здание у самой воды. Я нажал кнопку домофона у двери и подождал, дверь открылась, её голоса я не услышал. Однако с козырька над моей головой на меня смотрели две камеры наблюдения.
Когда я вышел из лифта, она стояла в дверях. Отошла в сторону, пропуская меня и по-прежнему не говоря ни слова. Я вошёл в квартиру, которая была похожа на неё саму.
Квартира находилась на последнем этаже, из окон открывался вид на тёмный залив и освещённую гавань. Интерьер создавали шерстяные ткани, сланцевая плитка, светлое дерево, стекло, сталь и книжные корешки. В небольшой печке трепетали огоньки пламени. Безупречный вкус, дорогие вещи и простота, так же было и в доме её детства, который она не помнит.
На большой пробковой доске – детские рисунки, фотографии с друзьями, на море, на лыжном курорте. Её дом открыт, у неё много друзей, племянниц и двоюродных братьев, много гостей. В просторной гостиной царил идеальный порядок, на полу был развёрнут коврик для занятий йогой. На полке – чёрная картонная коробочка, которую я видел у неё в кабинете. Или похожая.
И ещё здесь было одиночество.
Оно не сразу бросалось в глаза. Оно было словно тёмная нить, незаметно вплетавшаяся в изысканный и яркий ковёр, которым казалась её жизнь.
Мы сели друг против друга.
– Когда мы сканировали Аню, – сказал я, – я видел её деда. Как его видела Аня. Сознанием ребёнка. Я смотрел ему в глаза. Его там не было. Что-то другое присутствовало там вместо него. Заняло его тело.
– Насильник всегда отсутствует. Человек, который находится в контакте с самим собой, не может совершить насилие над ребёнком.
– Когда я увидел, что его нет, я просто оцепенел. Я не чувствовал себя физически. Потерял связь со своим телом.
– Это неизбежно. Девятилетний ребёнок, подвергающийся насилию, покидает своё тело. Или теряет сознание. Есть только два варианта: либо он теряет своё тело, либо теряет сознание. Ты почувствовал отражение её реакции.
– Потом появилось ощущение собственной ничтожности. Полной ничтожности.
– Всё правильно. Самое страшное в насилии – не физический аспект. Не то, что к жертве прикасаются. Трогают её. Самое страшное, что мы, оказываясь в подобной ситуации с человеком, которого мы, возможно, любим, становимся не более чем куском мяса.
– И тем не менее это ещё не самое страшное. Самое страшное было потом. Сразу после того, как появилось ощущение ничтожности. Это было одновременно и видно, и не видно. Я видел равнину. Целый континент. Все надругательства, когда-либо совершённые. Глазами человека, которого я видел, пустыми глазами, за которыми его самого уже не было, я увидел во всех подробностях все сцены насилия над детьми, которые когда-либо были совершены. Все изнасилования. Инцест. Все преступления.
Она встала и подошла к огню. Как будто замёрзла. – Что это было? – спросил я. – Почему я это видел? – Не знаю. Никто не знает. Не было возможности изучить это. До настоящего времени. Когда два человека – или больше – могут зайти в сознание. И рассказать друг другу, что они видят. У нас почти нет эмпирических данных. Нет объяснений. Одно из предположений состоит в том, что каждый человек, каждый из нас, представляет собой фрагмент коллективного сознания. От которого нас отделяет барьер, тот самый брандмауэр. Глубокие травмы прорывают этот барьер. В результате то, что находится снаружи, становится различимым. Возможно, в этом дело.
– А что там, снаружи? Что находится за брандмауэром?
Она закрыла глаза.
– Мы не знаем. У нас есть опыт и свидетельства отдельных людей. Мистиков. Людей, обладающих даром предвидения. Изложения переживаний психически больных пациентов. Но у нас до сих пор нет никакого научного описания. До сих пор не было возможности отправиться туда. Вместе.
– Вот для чего ты меня выбрала, – сказал я. – На роль попутчика.
– Это не вопрос выбора. Самое важное в жизни не выбирают. Можно лишь сделать попытку помочь этому состояться.
Мы неспешно бродили по молам. Время от времени касаясь друг друга рукой или плечом.
– За институтом всё время наблюдают, – сказал я. – А раз в час проезжает патрульная машина.
– Мы попросили об этом Министерство промышленности и торговли. Чтобы подстраховаться от промышленного шпионажа. Как частные, так и государственные предприятия могут подать ходатайство об этом.
– Ты стоишь во главе всего этого. Не только клиники. Во главе всей организации. Четырёх институтов. И отдела новых технологий. Это они обеспечили вас новейшими сканерами. Вот почему вы можете использовать любые технологии. Наверняка это стоит миллионы.
Она долго не отвечала.
– Мы кое-что разработали. Методы, их практическое применение. Это впервые в мировой истории даёт возможность провести объективное исследование сознания. Трудно предсказать, какие последствия это будет иметь. Мы должны защитить людей. Защитить то, что мы делаем. От злоупотреблений. Мы хотим довести наш проект до конца, прежде чем обнародуем свои разработки. До этого времени мы предпочитаем не привлекать к себе внимание. Ни институты, ни я.
– А тщеславие? Твоя карьера? Планы на Нобелевскую премию? Это тоже играет роль?
Она повернулась ко мне. Гнев разгорался в ней мгновенно, словно полыхнула нефть.
Но через секунду пламя погасло.
– Это тоже играет роль. Но важнее всего – помочь людям.
Непонятно откуда до нас донёсся запах дыма.
– Может быть, нам вообще не следует выходить за границы брандмауэра, – сказал я. – Те, для кого они разрушились, оказались в сумасшедшем доме. Или покончили с собой. Или стали наркоманами. Возможно, мы созданы и воспитаны, чтобы оставаться внутри себя. Внутри своей личности. Возможно, никто не может пережить путешествие в бессознательное. Может, и вообще нет никакого путешествия. Может быть, реле нервной системы сгорают в тот момент, когда падает брандмауэр, и ты выходишь за границы себя самого.
– У нас появились возможности, которых прежде не было. В нашем распоряжении совершенные сканеры. Краниальная магнитная стимуляция. Мы умеем создавать проекцию на сетчатку. Мы можем строго научно описать каждый этап исследования.
Она остановилась и взглянула на меня.
– Самое важное: мы можем путешествовать вместе с пациентами. Людей с психиатрическими диагнозами бросают на произвол судьбы. Индийские маеты, «опьянённые богом», люди, для которых медитативный опыт оказывается порой настолько необратимым, что они уже больше не способны на нормальное общение, они потеряны для общества. Мы можем многое, Питер.
Она взяла меня под руку.
– Мы можем проделать этот путь вместе.
Запах дыма становился всё сильнее. Мы остановились перед сарайчиком с большой трубой, из которой вырывались клубы дыма, густые и чёрные.
Реконструкция гавани стёрла почти все следы прошлого. Но что-то ещё осталось. Жить этому прошлому суждено, наверное, совсем недолго.
Перед нами была коптильня.
Дверь сарайчика открылась. Через неё вырвался клуб дыма, подсвеченный снизу бликами пламени.
Из дыма проступила фигура. Высокий человек в кожаном фартуке.
Лицо его было чёрным от копоти и лоснилось от пота. Он остановился и посмотрел на нас. Потом рассмеялся, обнажив редкие оставшиеся зубы. На месте одного уха у него блестел гладкий, коричневатый шрам.
Он повернулся и исчез в дыму. Потом снова появился в дверях. В руке у него был прутик с нанизанной копчёной селёдкой – совершенно одинаковые, блестящие, прекрасные рыбки, маленькие, отливающие золотом, тушки.
Он положил прутик на решётку-подставку. Отцепил две рыбки, взмахом руки приглашая нас. Тут же у него откуда-то взялись листы газеты. Он кивнул в сторону скамейки. Протянул нам бумагу с рыбками.
И, не сказав ни слова, шагнул обратно. Чёрный дым и сарай поглотили его.
Мы сели на скамейку и стали медленно есть. Между пальцами таяла тёплая, нежная рыбная мякоть, как будто бы только что из моря, но уже приготовленная, суховатая и при этом сочащаяся жиром. Подгоревшая и свежая. Всё сразу – огонь, дым, море и плоть.
– Те, кто совершают самоубийство, – сказала она, – делают это потому, что для них открываются ворота в царство смерти. И их туда затягивает. Если бы там побывать. Выяснить, наконец, в чём там дело. Понять, что происходит с людьми, когда они кончают с собой. Что происходит, когда людей поглощает психоз. Или шизофрения. Если это понять, можно будет разобраться во всём остальном. И это не будет чисто теоретическим построением. Ведь теперь можно отправиться туда самому. И тебя это не поглотит. Отправиться и вернуться. Вместе.
* * *
Мы сидели у неё на террасе, закутавшись в пледы. Море успокоилось. В городе было тихо.
– Я увлеклась медициной, – сказала она. – И одновременно биомедицинским инжинирингом. В каком-то смысле я всегда знала, чего хочу. Создать модель сознания, по которой можно путешествовать. Я была ещё на втором или третьем курсе, когда меня захватила эта идея. Я попыталась создать трёхмерную виртуальную модель. Столкнулась с непреодолимыми трудностями. Нужно создать электростатическое помещение. Стабилизировать газ, на который будет проецироваться изображение. Компенсировать его турбулентность. Потребуются огромные вычислительные мощности. К тому же возникнет множество чисто технических проблем. И тогда я подумала: а что, если заставить сами глаза создавать иллюзию? Что если проецировать изображение прямо на сетчатку? Область фокуса глаза очень ограничена. В этой области мозг считывает 1600 точек на квадратном дюйме. Требуется проектор колоссального разрешения, чтобы создать такую информационную плотность в трёхмерном пространстве. Но если проецировать прямо в зрачок, нам потребуется всего 1600 точек и только там, куда направлено внимание. За пределами этой зоны мозг сам достраивает иллюзию резкости. Это как очки виртуальной реальности. Проекция прямо в глаз. Такая была идея. В этом и в создании защиты. Лазерный луч – это чистые световые колебания. Но они несут и тепловую энергию. Нам нужно было создать защиту, которая отведёт это тепло до того, как свет дойдёт до глаза. Кабир решил эту проблему. Было что-то наивное в этом открытии. Как и во всей затее. Мы не имели никакого представления о том, куда мы движемся. Мы только потом всё поняли. Индустрия виртуальных развлечений – область, в которую вкладывается больше всего денег. Когда я училась в гимназии, все изобретения приходили к нам из НАСА. Тефлон, застёжка-липучка, пенопласт с закрытыми порами, спасательное одеяло, темпур. Сегодня у любого из интернет-гигантов бюджет развития больше, чем у НАСА. Мы запатентовали и проектор, и защиту. И программу, которая графически отображает результаты сканирования. Вот почему тут полиция. Наблюдение вокруг института. Я не могла сразу сказать об этом. Мне нужно было присмотреться к тебе.
– Вы могли бы стать миллиардерами.
На это она ничего не ответила.
– А потом, – спросила она. – Когда мы навестили фрёкен Кристиансен в её сне? Что случилось потом?
*
– Мы как будто позабыли об этом. На следующий день фрёкен Кристиансен появилась поздно. Она пришла, когда мы уже сидели в столовой. Подошла к своему месту. Мы наблюдали за ней, мы все втроём, жевали и наблюдали за ней. Она не поднимала глаз. В какой-то момент, когда мы уже почти закончили с едой, она велела двум детям обойти всех с корзинами для бумаг, чтобы собрать обёртки от бутербродов. Во время этого обхода она подняла голову и посмотрела прямо на нас. Очень коротко. Это был единственный контакт с ней. До следующей встречи – в бочке.
Я на минуту остановился. Казалось, что само понятие времени для меня меняется. И причина тому – сеансы сканирования. В клинике я глазами других людей видел события в Литве, которые происходили задолго до моего рождения. Сексуальное насилие, совершавшееся где-то далеко от меня. Кораблекрушение. Я не просто всё это видел, я видел это как наяву, как будто я сам присутствовал при всех событиях. И здесь, на террасе, когда я сидел напротив Лизы, всё это было со мной.
Время из-за этого становилось чем-то нереальным. Оно как будто служило защитой. Как будто время – составная часть брандмауэра, при помощи которого мы защищаемся от реальности. Как будто чтобы действительность казалась более сносной, чтобы в ней легче было существовать, мы упорядочиваем её во временной последовательности.
– Мы всегда забирались в одну и ту же бочку, – продолжал я. – Клуб неспящих детей. Мы всегда встречались там. В бочке всё ещё витал запах пива. Хотя, наверное, прошло уже много лет с тех пор, как «Карлсберг» перешёл на металлические ёмкости. Думаю, это была бочка на десять тысяч литров. Там мог встать, почти распрямившись, взрослый человек. В ней были прорезаны окошки и дверь. В тот день мы повесили перед дверью занавеску. В тот день мы с Симоном пообещали, что разденемся перед тобой.
*
Однажды Лиза спросила нас:
– Может быть, вы когда-нибудь снимете с себя всю-всю одежду?
Вопрос её прозвучал очень серьёзно, и так же серьёзно мы и ответили:
– Хорошо.
В то время душевые были раздельными, и в городском детском саду, и в летнем. После яслей мальчики и девочки больше не видели друг друга голыми.
Это был серьёзный план. Мы хранили его в тайне. Так же, как и все наши путешествия в джунгли.
Сколько прошло времени, я не помню. Но через несколько дней после путешествия в сон фрёкен Кристиансен мы поняли, что пора этот план осуществить.
День был солнечным. Всех детей уложили спать. Мы втроём встретились, забрались в бочку.
У Лизы с собой была большая чёрная тряпка, мы завесили ею дверной проём, выходивший на железную дорогу. Потом мы с Симоном разделись и встали перед ней.
Не думаю, что кто-то из нас знал слово «ритуал», тогда это слово не часто употреблялось. И тем не менее мы понимали, что совершаем некое ритуальное действие.
Что мы заключили соглашение с чем-то, существующим с незапамятных времён и имеющим значение для всей нашей оставшейся жизни.
Мы стояли голыми перед Лизой. Она сделала знак, чтобы мы сели на скамейку. Потом встала и тоже начала раздеваться.
Бочка была большая, доски – толстые, поэтому внутри всегда было прохладно. И в тот день тоже. Шершавая скамейка под нашими голыми ягодицами была холодной.
Она раздевалась не так, как мы с Симоном. Мы быстро сняли с себя всю одежду, чтобы оказаться голыми – это было главным. Для неё раздевание было как будто частью ритуала. Она медленно и аккуратно снимала блузку, юбку, майку, трусы и под конец – чулки в клеточку.
Она стояла, выпрямившись в центре бочки, и смотрела нам в глаза со смертельной серьёзностью.
Потом подняла руки над головой и стала медленно поворачиваться перед нами.
Мы были безумно счастливы. Серьёзны и счастливы. Я почувствовал, как волосы на моей коротко постриженной голове поднялись, как встал дыбом пушок на руках и ногах.
Лучик солнца из маленького бокового окна упал на её кожу, осветив переливающийся золотом пушок сзади, ниже талии.
Мы чувствовали глубокую благодарность.
Благодарность эта относилась не только к ней. Она относилась ко всем девочкам. И, на самом деле, как я понял позднее, ко всем женщинам в мире.
Она засмеялась. Счастливо, беззаботно, благодарно, так, как только она умела смеяться.
В эту секунду чёрная ткань сдвинулась в сторону. Лицо фрёкен Кристиансен заполнило весь проём. Наверное, от неожиданности оно показалось нам таким большим. Ведь на самом деле оно не могло быть таким большим, как я его помню.
Она зашла внутрь быстро и проворно. Казалось, она заняла всё пространство бочки.
Она была очень недовольна. Её лицо и всё крепкое, сильное тело содрогалось от неконтролируемого гнева и страха, который рос с каждой секундой – и вот-вот всё это должно было вылиться на нас.
Тут Лиза сдвинулась с места. Она коснулась своей юбки, и вдруг в руке у неё оказалось нечто, что она положила на прикрученный к полу стол прямо перед лицом фрёкен Кристиансен.
Это была пластмассовая роза. Пластмассовая роза из вазы у кровати фрёкен Кристиансен.
Освещение в бочке как будто изменилось. До этого в ней было сумрачно. Когда фрёкен Кристиансен отодвигала чёрную тряпку, она сорвала её с гвоздей, на которые мы её повесили, так что в бочке сразу стало светло.
Теперь мы вновь оказались в сумраке. Или точнее сказать: вокруг всё стало сумрачным, нереальным, но между нами четверыми по-прежнему было светло.
Глядя в лицо фрёкен Кристиансен, мы видели, что она внимательно разглядывает розу и гнев её постепенно проходит, сменяясь каким-то животным, иррациональным страхом. Она неуверенно попятилась назад, как можно дальше от розы и от нас.
Потом страх стал её отпускать, постепенно уступая место чему-то другому. Она сдалась.
Она села на краешек скамьи, напротив нас с Симоном.
Мы сидели в полной тишине. Весь детский сад затих, у всех был тихий час. Дети в ясельной группе тоже спали.
Эта тишина была не просто отсутствием звуков, это было что-то гораздо более глубокое. Дача «Карлсберга» погрузилась в сон, весь район замер.
И поезда. На железной дороге было тихо. И почему-то на шоссе не было слышно машин.
Фрёкен Кристиансен балансировала на краю пропасти.
Тут встал Симон. Он подошёл к ней и тыльной стороной ладони погладил её по щеке.
Потом обеими руками стал медленно поднимать ей голову, пока она не заглянула ему в глаза. Провёл по её щекам кончиками пальцев.
– У вас такая нежная кожа, – сказал он.
Она преобразилась. Мы впервые видели такое преображение.
Это было превращение, прямо противоположное тому, что произошло с мамой Симона. Тогда мы увидели, как всё, что есть в человеке, сжимается и ускользает через тоннель. Мы наблюдали, как она умирает.
Теперь мы смотрели за тем, как человек пробуждается к жизни.
Кожа фрёкен Кристиансен изменилась. Как будто прикосновение Симона обладало магической силой.
Её кожа всегда была желтоватой. Ровной, прозрачной, но какой-то безжизненно-желтоватой. Похожей цветом на алебастровую солонку на кухне моих родителей.
Теперь её кожа покраснела изнутри. Как будто к ней прилила кровь.
Она ничего не сказала. Не пошевелилась. Но она изменилась внутри и стала другим человеком.
Зазвонил звонок – хрупкий, далёкий колокольчик, возвещающий о том, что тихий час закончился и что сейчас будет горячая еда.
Мимо пронёсся поезд. Мы услышали машины на Энгхэвевай.
Фрёкен Кристиансен подняла руки. Одной рукой она сняла чепец, который носили все воспитательницы. Другой распустила волосы.
Лишь у её кровати, лишь во сне мы видели её с распущенными волосами.
Теперь мы увидели это в реальности.
Она распустила волосы так, будто выпускала что-то на волю, пряди заструились вокруг её лица и шеи, иссиня-чёрные, словно иссиня-чёрные волны или змеи, которые вырвались на свободу.
*
Я замолчал.
Я побывал в Вальбю, побывал в бочке, под её сводом, словно в трюме судна. И Лиза, и я – мы оба побывали там.
Теперь мы смотрели на Орхусский залив. Утренний свет постепенно, неуловимо для глаз разрастался. Казалось, он не появляется откуда-то извне, а всё время таился где-то рядом, и вот теперь лучи его пробились наружу.
Вода в заливе вспыхнула изнутри. И соседний дом. И перила террасы, на которой мы сидели, как будто засветились – хотя на них падала тень.
– А потом? – спросила она.
– Она никогда больше не запрещала нам пить воду из крана. Не обращала внимания на оливки. Она не ругала нас, когда мы делились друг с другом едой. Случалось, что она прикасалась к кому-нибудь из детей. Иногда гладила кого-то по голове. Или сажала к себе на колени.
– Но не нас?
– Нет, – ответил я. – К нам она никогда не прикасалась.
– Почему?
– Мы что-то увидели. Она и мы, мы вместе, прошли через тропический лес. Это вернуло ей какую-то часть жизни. Это светлая сторона. Тех дней.
– А тёмная?
– Тёмная сторона – это то, что мы обнаружили для себя. Нас было трое детей. И мы поняли, что можем проникнуть внутрь мира взрослых и изменить его. Нам открылась власть, о существовании которой дети обычно и не подозревают. И у этой власти была и тёмная сторона.








