Текст книги "Твоими глазами"
Автор книги: Питер Хёг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Она вскинула руку и остановила меня.
– Ты – не он!
Это было сказано резко.
– Мы рискуем, каждый раз когда отправляемся туда с пациентами. Оболочка сознания становится совсем тонкой. Мы теряем ощущение границ. Мы приписываем пациентам ожидания из своей жизни. Он не ожидает нормальных любовных отношений. Не знает, что это такое.
– Но ты помогала ему. Показала ему путь. Ты просто излучала надежду!
Вокруг было тихо. Я видел только её.
Но я знал, что ассистенты где-то рядом и слушают.
– В этом-то и состоит парадокс, – ответила она спокойно. – Мы делаем всё возможное. Мы изо всех сил верим и делаем всё возможное. И при этом знаем, что ничего не добьёмся.
*
В тот день у нас было ещё несколько пациентов, не помню, сколько именно. Уже наступила ночь, когда мы дописали последнюю историю болезни, вышли и направились к парковке.
Я никак не мог перестать думать о том мальчике.
– Я чувствовал, что у него есть ресурсы, – сказал я. – Его тело не пострадало. Он чувствует своё тело. Оно его радует. Это было видно по тому, как он двигается. Я чувствовал его сердце. Его искренность. Диапазон его чувств. Не могу поверить, что он безнадёжен.
Она остановилась.
– Он был полностью вовлечён в происходящее, – сказала она. – Ты это видел. Он помнит каждый случай. С подробностями. Даже когда его мать садится ему на лицо, даже когда он чуть не умирает от удушья, какая-то часть его остаётся свидетелем происходящего. Это редко бывает. Вот почему он и оказался у нас. Вот поэтому мы и видим картины в собственном сознании. Всё потому, что его сознание сохранило их. Именно поэтому с ними можно работать. В этом его единственная надежда.
Она схватила меня за плечи. Как будто то, что она сейчас собиралась сказать, было особенно важно, как будто она пыталась передать слова посредством физического контакта.
– В этом-то и состоит глубинная часть парадокса. Когда мы пытаемся помочь этим людям. Мы делаем всё, что от нас зависит, прекрасно понимая, что ничего не получится. И всё-таки перед нами открыта дверь – и мы думаем, а вдруг всё-таки удастся.
Она откинула голову и засмеялась. Ночь вокруг вспыхнула огоньками. Я пытался понять смысл её слов, но чувствовал лишь её руки, держащие мои. Их прикосновение сделало бессмысленным какие-либо рассуждения, опустошило моё ментальное пространство. Я только чувствовал, что она рядом, и мне хотелось, чтобы так продолжалось вечно.
* * *
В «Тёмной Дании» мы прожили три недели.
Мы отправлялись туда вместе с молодым человеком, который получил пожизненный срок и принудительное лечение за убийство отца и матери.
В клинику его привозили три конвоира из закрытого психиатрического отделения в Слагельсе, он был в наручниках, выглядевших как чёрные пластиковые браслеты. Лиза рассказала мне, что каждый раз, когда ему приносят еду, он должен просовывать руки через решётку, чтобы на него надели наручники, только после этого дверь его камеры открывали и внутрь заходили трое охранников.
Мы отправлялись туда вместе с женщиной шестидесяти пяти лет, чья жизнь представляла собой вереницу надругательств: всё началось с её отца, продолжалось с её первыми друзьями и первыми мужьями. Её преследовали, её насиловали, а потом продавали компаниям себе подобных.
Мы отправлялись туда с руководителем большого христианского хора, который за двадцать лет изнасиловал больше хористок, чем мог запомнить. В течение всех этих лет ему удавалось избегать преследования, но в конце концов, груз на совести стал слишком тяжёл.
Лиза рассказала мне о нём перед его приходом.
– Он пришёл в клинику в День открытых дверей. Я сразу почувствовала вокруг него тьму. Он остался, когда все ушли, как и ты, и рассказал свою историю. Пока он говорил, я поняла, что надо брать его на лечение. «Вы считаете меня чудовищем?» – спросил он. «Нет, – ответила я, – вы совершили нечто чудовищное. Но вы не чудовище». Он бросил взгляд на свою сумку. «Вы должны понимать, – продолжила я, – что я порекомендую вам явиться с повинной». Он открыл сумку, достал оттуда пистолет и положил его на стол. «Пистолет заряжен, – сказал он. – Если бы вы сказали какие-то неправильные слова, я бы застрелил вас, а потом сам застрелился». «А что такое неправильные слова?» – спросила я. «Любые, кроме тех, что вы сказали», – ответил он.
Мы последовали за учителем интерната, который развращал мальчиков, которые у него учились. Усыплял их и передавал компании педофилов.
Мы последовали за одним из этих учеников, теперь уже взрослым человеком. С перерывами менее чем двадцать четыре часа мы становились свидетелями одних и тех же ситуаций, одних и тех же картин, но воспринимаемых через две разные системы: сначала – палача, потом – жертвы.
Во время короткого перерыва, пока мы заполняли историю болезни, я спросил Лизу о масштабах всего этого. Я имел в виду, насколько это статистически частое явление у нас в Дании? И отличаемся ли в этом отношении мы от других стран? Спросил, почему жертвы не сопротивляются. Не заявляют о преступлениях. Не возвращаются, чтобы отомстить.
Она молча смотрела на меня. Мои вопросы ещё звучали в воздухе, когда я осознал, что спрашиваю, чтобы понять. Чтобы при помощи этого понимания создать барьер, защищающий меня от действительности.
Она покачала головой.
– Мы всё равно никогда этого не поймём, – сказала она.
Это была самая важная минута за эти три недели.
– Для тех, кто приходит сюда, понимание не имеет первостепенного значения. Для них важна встреча. Встретиться с другим человеком – это совсем не то, что понять его.
*
Вечером, когда мы закончили наш рабочий день, она спросила меня, нельзя ли поехать со мной повидать детей.
Я понимал, почему она спрашивает об этом. Мы оба так долго пробыли во тьме, что нам был необходим луч света.
Мы поиграли с девочками в футбол на лужайке. У нас нашлись силы смеяться. Дети и обычная жизнь вернули нам эту способность.
Потом мы смотрели, как они играют без нас. В какой-то момент я обернулся. И увидел, что мать девочек стоит на улице перед домом и смотрит на нас с Лизой. Не знаю, долго ли она так стояла.
На её лице было какое-то совершенно непонятное мне выражение.
Она позвала девочек ужинать. А мы с Лизой пошли к озеру, обошли его вокруг. На это ушло часа полтора. Сгустились тучи, но у меня был с собой зонтик.
– Я работала с одной религиозной организацией, – заговорила она. – Большой, имеющей отделения за границей. Они посылают миссионеров в страны третьего мира. И содержат интернаты для детей миссионеров. Я занималась профилактикой насилия и сексуальных преступлений в этих школах. И пыталась разобраться в происшедших случаях.
Начался дождь, я раскрыл зонтик, мы шли под ним бок о бок.
– Есть страны, и в Европе тоже, где большое количество детей учатся в интернатах. В Европе есть целые нации, которые, как считается, имеют коллективную психическую травму от насилия.
Она замолчала. Я украдкой взглянул на неё. Больше она никогда ничего не скажет об этом.
Были в ней, в её душе, какие-то области, куда я никогда не проникну. Не потому, что она сознательно их скрывает. Дело в совпадении двух причин: профессиональной этики и осознанного отторжения. Во-первых, она давала подписку о неразглашении врачебной тайны. А во-вторых, побывала там, куда не хотела возвращаться.
Мы стояли на том пляже, где нашли мёртвого оленя. Стояли, прижавшись друг к другу, дождь разошёлся. Он был не холодный, даже, можно сказать, тёплый, но казалось, что разверзшиеся хляби небесные со всей силой обрушиваются именно на наш зонтик. Время от времени грохотал гром, паузы между вспышками молнии и его раскатами становились всё короче, и вот их уже совсем не стало.
– Я кое-что вспомнила, – сказала она.
Её лицо засветилось.
– Это из-за грозы. Я вдруг кое-что вспомнила. Я боялась грозы. В детстве. Мы спали в палатке. Мама, папа и я. Это было в Лапландии. Мы все вместе ездили в Лапландию. Ходили с рюкзаками и ночевали в палатке. Готовили еду на костре. Мы видели лапландских сов и волков. Однажды повстречали медведя.
Она дрожала всем телом. От потока воспоминаний. Как будто открылся какой-то шлюз.
– Светило полуночное солнце. Потом собралась гроза. Мне было так страшно. Папа обнял меня. И говорит: «Лиза, это просто ангелы на небе переставляют мебель». После его слов страх прошёл.
Она подняла лицо ко мне и засмеялась. От радости, что вспомнила. От того, что тьма забвения осветилась вспышкой воспоминания.
А потом она поцеловала меня.
*
Мы вернулись к дому, не сказав ни слова. Постояли у её машины.
Проведённое время окутало нас, став частью пространства, став нашей частной погодой.
И в центре этой погоды: воспоминания о пациентах, о тьме и боли.
– Кто, – спросила она, – строго говоря, может знать, необходимо или бессмысленно, чтобы человек страдал? И существует ли на самом деле зло?
– В тот день, когда с нами осталась фрекен Йонна, – ответил я, – Мария спросила её о Боге. Отец имел обыкновение брать их с Симоном в католическую церковь на службу. И тут внезапно, ни с того ни с сего, она спросила фрёкен Йонну: «А Бог, он какой?» И Йонна ответила, ни секунды не задумываясь: «Бог – хороший!» И две женщины посмотрели друг на друга: маленькая женщина Мария, которой было всего четыре года, но которая в тот момент как будто повзрослела. И взрослая женщина. Они посмотрели друг другу в глаза. И тогда фрёкен Йонна добавила: «А дьявол тоже ничего себе!»
*
Она села в машину, я поднял руку, прощаясь, и она уехала.
Я стоял под дождём, держа над собой зонт.
Потом поднял голову и огляделся. Стоя на пороге своего дома, мать девочек наблюдала за мной.
Я пошёл к ней.
Мы стояли, укрывшись от дождя в её прихожей, с распахнутой дверью.
– У меня была одна начальница в полиции, – сказаkа она, – когда я только начинала там работать. Я разошлась с моим тогдашним другом, у нас были серьёзные отношения. Начальница заметила, что я очень расстроена. Долгое время она ничего не говорила. Но однажды позвала меня к себе в кабинет. До этого мы никогда не обсуждали никакие личные темы. И после никогда не обсуждали. Она тогда сказала только одну фразу: «Самое главное, чтобы у него дальше всё было хорошо в личной жизни». Я ничего не поняла. Почему для меня самым главным должно быть, чтобы у него дальше всё было хорошо в личной жизни? Теперь, мне кажется, я начинаю понимать, что она имела в виду.
* * *
На следующий день в клинике на протяжении нескольких часов мы занимались двумя пациентами – оба они когда-то служили в армии.
Они никак не были связаны друг с другом, первый из них был немец, женатый на датчанке, он служил в немецком антитеррористическом подразделении, и однажды, участвуя в захвате сомалийских пиратов, убил троих из них. Когда он сдёрнул с их лиц платки, он увидел, что это дети.
Второй служил в составе датского контингента в Афганистане, при встрече с его сознанием я впервые увидел реальные боевые действия. Под внешней упорядоченностью сознание оказывалось фрагментарным, как и у тех, кто пережил насилие в детстве.
Когда мы с Лизой заполняли истории болезни, я спросил её, почему так получается.
– Никто из обычных военнослужащих не готов, да и не обучен к участию в настоящей войне, – ответила она. – Когда они вдруг оказываются в бою, эффект от взрывов и выстрелов и психическая нагрузка приводят их в состояние, сходное с коллективным психозом. Только солдаты специальных частей способны сохранять самообладание.
Какое-то время она продолжала заносить данные. Потом снова подняла голову.
– Существуют весьма серьёзные исследования. Их начали ещё два века назад. Ещё во времена кремнёвых ружей. Было установлено, что большинство солдат, не проходивших специальную подготовку, стреляют мимо. Осознанно. Или вообще не стреляют. У каждого человека, если он не был целенаправленно подготовлен убивать, существует естественное сопротивление убийству другого человека. Люди не рождены для насилия. Им приходится этому учиться.
Говорила она точь-в-точь так, как когда рассказывала о своей работе в интернатах. Одновременно открыто и сдержанно. Она хотела мне что-то рассказать. И при этом готова была дойти лишь до какой-то границы.
Она снова вернулась к истории болезни. Но в то же время считывала мои мысли. Естественным образом. Наши сознания, ментальные системы в эти дни вряд ли могли полностью освободиться друг от друга.
Она высказала то, о чём я думал.
– Всякий раз, когда мы заходим с пациентом туда, под сканеры и стимулятор, мы проживаем целую жизнь. Это награда, но за это приходится платить.
Награда и плата за неё.
Может быть, в этом-то и состоит основной смысл настоящей встречи с другим человеком. Ты прикасаешься к самому главному в его жизни. К красоте и боли этого главного. К страху и надежде.
*
Мы сопровождали пациента, который был связан с криминальными группировками и убил человека, раздавив его колёсами автомобиля, причём переехал его несколько раз.
Мы сопровождали женщину с манией преследования. В ту минуту, когда её сознание открылось, показалось, что всё вокруг угрожающе обратилось против нас, даже равнина, даже пустое пространство как будто дышало ненавистью.
Она рассказала, что в её тело вживлён электронный голос, который управляет её действиями, и мы услышали этот голос. Я видел, как Лиза отправилась вместе с ней туда, откуда звучал голос, мимо вереницы наводящих ужас призраков, в самый центр того, что я научился определять как коллективное сознание. На моих глазах Лиза прервала сеанс – раньше, чем когда-либо прежде. Я услышал, как она совершенно доброжелательно сообщила этой пациентке – впервые оказавшейся в клинике, – что ей не следует больше сюда приходить, что ей нужно пройти другое лечение, у психиатров. И я увидел и почувствовал печаль Лизы, когда после всего этого она сказала лишь одну фразу: «Слишком уязвима».
Мы сопровождали в глубь сознания молодую женщину, мать которой пыталась покончить с собой с самого её детства. Несколько раз она пыталась отравить газом и себя, и дочь. Когда девушке было семнадцать, мать довела дело до конца. Придя домой, дочь обнаружила её мёртвой. Мы чувствовали храбрость девушки, её мужество. Когда сканеры выключились, она посмотрела на нас с благодарностью и сказала: «До того как я попала сюда, в вашу клинику, мне вообще не хотелось жить. Теперь мне кажется, у меня вполне может быть сносная жизнь».
Когда она ушла, я посмотрел на Лизу.
– «Сносная жизнь», – сказал я, – ей всего девятнадцать лет.
– Она всё прекрасно понимает, – ответила Лиза, – Это то, на что она может надеяться, – на сносную жизнь. Не так уж мало, гораздо больше того, на что могут рассчитывать многие другие.
В тот вечер мы поехали ко мне домой. Она ни о чём не спрашивала, просто сказала: «Я поеду с тобой».
Это нисколько не удивило меня, не показалось нарушением моего пространства. За эти недели мы так сблизились, что оба понимали – иначе и быть не может.
Мы сидели на террасе. В воздухе уже собиралась прохлада. Облака, обрамлявшие закатное солнце, переливались всеми цветами радуги. Как внутренняя сторона раковины у моллюска. Словно перед нами висели огромные небесные жемчужные раковины.
Она подошла ко мне. Совсем близко.
Это не было физическое приближение. Мы по-прежнему сидели в садовых креслах по разные стороны маленького столика, на террасе.
Возможно, дело было в этих неделях, что мы провели вместе под сканерами. Возможно – в тех людях, которых мы сопровождали в их внутренние миры. Возможно, в смерти Симона.
В этом-то и трудность встречи с другим человеком. Ты никогда не можешь точно сказать, что именно привело к этой встрече.
Или что мешает ей или затуманивает наш взгляд. Меня охватил непреодолимый страх. Я не хотел приближаться к Лизе.
– Откуда этот страх? – спросила она.
– Мои родители развелись. У мамы был роман с другим, и они развелись. Я чувствовал, что мой мир распался. На две части.
Она выжидала. Мы оба понимали, что стоим на пороге.
Порогом этим было ещё не сказанное мной. Людей всегда разделяет то, что они друг другу не сказали.
– Когда у нас родились девочки, я принял решение. В каком-то смысле это не я решил, что-то более глубокое или серьёзное, чем я сам, приняло за меня решение – сделать всё, чтобы никогда не расставаться с их матерью. Чтобы у детей было то, чего лишили меня. Чтобы они всегда чувствовали любовь между отцом и матерью. Это решение было принято во мне независимо от меня.
– И не получилось?
Я покачал головой. Наши сознания проникли друг в друга. Потому что невысказанное было сказано.
Они не слились. Я и прежде это говорил. И повторяю снова, потому что это очень важно из-за того, что я собираюсь сказать позже, и очень скоро скажу.
Они не слились. Но они проникли друг в друга.
Именно то, что она задала вопрос, и то, что я ответил, сделало это возможным.
Я увидел дочерей, когда они были ещё совсем маленькими. Всех нас, четверых – их, меня и их мать. Увидел нас во время развода. После развода.
Мы с Лизой, внутри сознания, стояли перед стеной дома.
Я видел это уже много раз. Когда встречаешь человека и провожаешь его внутрь его самого или когда проникаешь глубже в самого себя, или же вы делаете это вместе – на равных – как мы с Лизой сейчас на террасе, то сначала кажется, будто входишь в некое здание.
Не знаю, почему так получается. Может быть, потому, что люди столетиями жили в домах, хижинах, шалашах. Может быть, по каким-то другим причинам. Но так уж оно есть: когда ты обращаешься внутрь себя, сознание поначалу воспринимается как какое-то здание.
У кого-то это здание хорошо обустроено, проветрено, двери в нём открыты, можно свободно перемещаться из комнаты в комнату, с этажа на этаж.
У кого-то всё гораздо сложнее.
Для меня всё было гораздо сложнее.
Мы с Лизой шли через комнаты с изображением девочек в раннем детстве и вдруг наткнулись на стену.
Не бывает так, что оказавшись внутри сознания – своего собственного или чужого, – ты можешь свободно двигаться. Тот порог, через который мы с Лизой переступили сейчас, был лишь первым порогом. После него будет ещё один. И ещё один.
– И как было после развода? Как это было?
Это была проверка. Но это не она проверяла меня. Это моя собственная система. Если бы я промолчал, мы бы остались на месте.
– Я ошибся, – сказал я. – Мы ошиблись.
Она могла бы сказать всё, что угодно. О том, что половина всех браков распадается. О том, что дети, судя по всему, чувствуют себя прекрасно. Что у нас с их матерью хорошие отношения.
Если бы она сказала что-то подобное, процесс бы остановился. Мы бы остановились. Оставшись на поверхности.
Она ничего не сказала. Просто ждала.
– Мне кажется, что я дал обет, – продолжал я. – Остаться одному. Надолго. Возможно, навсегда. На всю оставшуюся жизнь.
Я сам этого не знал. Я не знал, что это так, пока не сказал.
– Звучит как-то… пафосно.
Не знаю, чего я ожидал. Чего угодно, только не этого. Чего угодно, кроме этих слов и этой её улыбки.
Я почувствовал ненависть к ней. Мне захотелось попросить её уйти. Как только я вновь обрету дар речи, я попрошу её уйти.
Гнев во мне нарастал, пока не заполнил меня целиком.
Потом я взглянул на него со стороны.
Дело было в ней. В сеансах сканирования. В нашем общем прошлом. Поэтому я смог вот так дистанцироваться от самого себя. Но в первую очередь просто потому, что она была со мной.
За долю секунды моё сознание переключилось на её сознание. Я позаимствовал её сознание. Она предложила мне свою перспективу. Воспользовавшись этим, я посмотрел на себя извне. Её глазами.
Я увидел, что она права. Это пафосно.
– Ты придумал себе историю, – сказала она, – что ради детей, ради самого себя или своей судьбы ты должен оставаться один. Что будет, если ты, хотя бы на минуту, перестанешь держаться за эту историю?
Когда она сказала это, стена исчезла. Или точнее – когда она сказала это, и я вдумался в её слова и понял, что она права, тогда стена исчезла.
В этот же миг я отказался от истории, которую, сам того не осознавая, культивировал в себе все эти месяцы и годы.
– Обними меня, – сказала она.
Я обнял её.
Мы стояли перед открытым пространством.
Оно не представляет собой какое-то конкретное место. Это даже не равнина. Это континент, лежащий во множестве измерений.
Тем не менее в нём есть какие-то ориентиры. Точки с неизменными координатами.
Нас притянуло к одной из таких точек.
Мы оказались в большой пивной бочке в детском саду «Карлсберга».
В каком-то смысле мы оказались в прошлом. В настоящем мы стояли на моей террасе и обнимали друг друга. Солнце уже почти село. Небо напоминало внутреннюю сторону раковины моллюска. Всё происходило в настоящем времени.
Но над этим настоящим временем – или внутри него – проступала реальность тридцатилетней давности, когда мы сидели в бочке в детском саду. Теперь она была с нами.
Так что это было не прошлое.
И это не было воспоминанием. Воспоминание – это выцветшая картинка фрагмента прошлого. Это было что-то другое. Это было прошлое, когда оно становится настоящим.
Мы сидели в бочке, за столом, на скамейках. Симон, Лиза и я.
Фрёкен Йонна сидела с нами.
Она собиралась что-то нам показать.
– Как здесь оказалась фрёкен Йонна?
Это спросила Лиза. Лиза, стоящая на террасе, прижавшись ко мне. Говорила она в настоящем времени. Потому что фрёкен Йонна была сейчас с нами.
– Она хочет нам что-то показать. И сейчас покажет. То, что изменит нашу жизнь.
Мне нужно было что-то ей объяснить. Потому что я и сам не был в этом уверен.
– Три недели, – сказал я, – три недели, после того как с нами оставили фрёкен Йонну, мы жили в настоящем мире.
Я должен рассказать это, чтобы самому не забыть. Кажется, всё появляется из забвения, только когда начинаешь говорить.
* * *
– Три недели, – сказал я, – мы – ты, Симон и я – видели то, что называли «настоящим миром».
Настоящий мир. Так могли говорить дети.
Мы и были детьми. Нам было по семь лет.
Не знаю, как так получилось. Почему мир для нас открылся. Потому что мы вместе обнаружили пути внутрь сознания? Потому что мы путешествовали в снах других людей? Или потому что умерла мама Симона? Не знаю, почему так получилось. Но на три недели перед нами открылось то, что мы называли настоящим миром.
Не знаю, почему я уверен, что это продолжалось три недели. Когда тебе семь лет, три недели – это абстрактный, непонятный промежуток времени. Но я знаю, что это длилось три недели. И началось в то утро, когда мы пришли в детский сад на следующий день после того, как с нами оставили фрёкен Йонну, и мы решили, что Симон отказался от мысли вернуть маму.
Всё развивалось как-то постепенно. Не могу сказать, в какое точно время это началось. До или после того, как нам давали фрукты. Но в какой-то момент мы уже оказались в этом мире. Это было так отчётливо, так очевидно и естественно, что мы поняли – мы все трое это видим. И нет никакой необходимости говорить об этом.
Мы присутствовали в настоящем времени. И одновременно с этим настоящим мы увидели фрагменты будущего.
Будущее не есть продление настоящего. Или развитие настоящего. Будущее – это пространство потенциальных возможностей.
Мы не знали таких слов. Никто тогда их не знал. Но именно так оно и было.
Мы ясно увидели настоящее время. Как видят его дети, увидели совершенно отчётливо. Но вокруг него и сквозь него мы увидели то возможное, что очень скоро может проявиться.
Мы увидели, что вот-вот может пойти дождь, и тогда нас позовут в дом, нас всегда звали в дом, когда шёл дождь. Так и случилось.
Мы увидели, что может случиться так, что через минуту фрёкен Грове позовёт нас на занятие гимнастикой, и тут же может случиться, что нам скажут надеть дождевики, малышам надо будет помочь одеться, и потом нас снова отпустят на улицу.
Но ничего этого не случилось, это были возможные события, которые не произошли. Хотя они и показались в пространстве возможностей.
А случилось то, что приехал пожарный, и все взрослые и дети участвовали в пожарных учениях, и мы увидели и сами учения, и как всё будет происходить, мы увидели это заранее. Пожарный приехал на машине с лестницей, и нам разрешили в ней прокатиться, и всё это мы видели как возможность, как нечто виртуальное в пространстве возможностей.
Мы увидели, как моя мама, по пути из детского сада, зайдёт с нами к мяснику за колбасой для жарения на ужин. И прямо рядом с этим, или поверх этой возможности, словно наложенные друг на друга картинки, мы увидели, как она ведёт нас к другому мяснику и покупает свиные отбивные, и мясник протягивает нам, детям, пышущие жаром солёные шкварки, и ни одна из этих возможностей не осуществилась в тот день, они стали реальностью лишь недели спустя, а в тот день мама остановилась перед овощными лавками, которые были устроены на палубах плоских барж, пришвартованных у набережной напротив Биржи, и купила там лук-порей, яйца и сливки для запеканки с пореем и ветчиной.
Мы увидели водолазов, погружавшихся в канал Кристиансхаун в поисках утонувшего трёхлетнего ребёнка, который накануне играл поздно вечером один, мы увидели тот самый момент, когда они поднялись на поверхность с телом, и случилось это не в тот день, это случилось только через несколько лет.
Мы увидели, как торговцу рыбой на стоящем в канале судёнышке подарили щенка, мы увидели, как этот щенок умирает от чумки, но ничего этого не произошло, эти возможности так никогда и не стали реальностью.
Мы слышали, как на крышах домов завыли сирены, но был понедельник, а включали их по средам, тем не менее мы их слышали, и не только в ту среду, мы слышали звук сирены по средам в течение многих последующих лет, и звук этот всегда вселял в нас смутный страх, словно мы внутри себя слышали отзвуки страха взрослых, переживших войну. Мы слышали, как сирены стихают, мы слышали эту среду много лет спустя, когда война уже так давно закончилась, что сирены проверяли теперь один раз в году. И все эти среды с леденящим душу воем и все среды, когда его не было, слились для нас воедино.
*
Первые дни мы ничего с этим не делали, мы просто осознавали это, убеждались в этом.
На третий день мы начали действовать. Мы помешали Рикарду Львиное Сердце разбить себе голову.
Отец Лизы придумывал для всех вокруг забавные имена. Симона он называл Симеон Столпник, Лизу – Бриндиза, меня – Пётр Великий, а мальчика Бриана – Бриан де Буагильбер.
Мы не знали, откуда все эти имена, они возникали как-то сами собой. Рикард был один из мальчиков в нашем детском саду. Папа Лизы называл его Рикард Львиное Сердце.
Рикард вполне мог бы оказаться в Клубе неспящих детей. Если бы не был таким соней. Он мог заснуть где угодно, мне случилось видеть, как однажды, когда мы гуляли в парке Сёнермаркен, он в своём комбинезончике улёгся спать в большой сугроб, заснул и спал там, пока его не нашли и не разбудили воспитательницы.
Рикард всегда и во всём доходил до самой границы дозволенного, а потом делал ещё один шаг. Он перелез через изгородь и колючую проволоку и спустился к самому железнодорожному полотну, когда сотрудники зоопарка ловили там барсука. Однажды Рикард забрался на ограду моста над железной дорогой, когда нас вели на прогулку в Южную гавань. А там он как-то раз залез на гору угля и успел подняться почти на самый верх, когда его хватились,
Именно из-за Рикарда в детском саду завели правило, что во время прогулки все дети должны держаться за верёвку.
Через три для после открытия настоящего мира Рикард смастерил в игровой комнате американские горки, спускавшиеся с верхней перекладины шведской стенки к самой дальней стене.
Мы не видели, как он это делал, никто не видел, Рикарду всегда удавалось устраивать всё незаметно для окружающих.
Закончив свою конструкцию, он позвал нас.
Он забрался по шведской стенке под самый потолок, намереваясь торжественно открыть свой аттракцион.
Мы втроём – Симон, Лиза и я – увидели это одновременно. Что через пару мгновений он съедет головой вперёд, ударится о батарею и пробьёт себе череп.
Батареи тогда выглядели не так, как сейчас. Выступающие рёбра представляли гораздо большую опасность. К тому же тогда их не прятали под подоконник.
Заговорила с Рикардом Лиза. Он сидел на верхней перекладине шведской стенки.
– Рикард, – сказала она. – Ты можешь разбить себе голову.
Это было то, что мы видели. То, что мы видели, скрывалось за словом «можешь». В будущем нельзя быть уверенным полностью. Оно не вполне определено. Сегодня, наверное, сказали бы, что то или иное событие может случиться с определённой вероятностью.
Но у нас не было таких слов. Так что Лиза сказала: «Ты можешь разбить себе голову».
Он не понял её. Конечно же, он её не понял. Поэтому он разжал руки и полетел на встречу с поставленной вертикально скамьёй, которая представляла собой первую часть горок.
Мы отреагировали одновременно – Лиза, Симон и я.
Мы отреагировали в настоящем мире.
Лиза накинула на батарею ковёр. А мы с Симоном затормозили полёт Рикарда и спихнули его на пол.
Минуту он сидел на полу, глядя на нас.
Временно он потерял дар речи. Наш поступок был ему непонятен. Мы не хотели разозлить его, он это понимал. Не собирались над ним подшутить. Или испортить ему игру.
Причина нашего поступка находилась за пределами этой действительности. Поэтому он его и не понял. Поэтому он и потерял дар речи.
Тут в комнату вошла воспитательница, которую приняли в детский сад на место фрёкен Кристиансен. Она что-то заподозрила. Каким-то образом она почувствовала, что стала свидетелем чего-то необъяснимого.
Растерявшись, она даже не отругала Рикарда. Она только сделала ему замечание. Потом отправила нас в другую комнату и разобрала всю его конструкцию.
Выходя из комнаты, мы с Симоном увидели фрёкен Йонну.
Ничего странного в этом не было, мы часто её видели. Она работала в детском саду каждый день, наверное, потому что нас было так много, и мы всё время таскали на подошвах землю и песок с улицы, и всё время надо было мыть туалеты. Странно было не то, что мы её увидели. Странно было то, как она на нас смотрела.
Когда мы выходили из комнаты, она стояла и выжимала в ведро тряпку.
Вдруг она остановилась и посмотрела на нас.
Лиза, Симон и я, мы поняли, что она тоже видит настоящий мир.
Не могу сказать, как мы это поняли. Но если ты видишь настоящий мир, ты опознаёшь человека, который тоже его видит.
Она видела то же, что и мы, в этом была первая странность.
Вторая заключалась в её беспокойстве. Она очень обеспокоилась, мы это заметили.
Это было непонятно. Ведь мы только что спасли Рикарда. Он не разбил себе голову, его не увезли в больницу и ему не пришлось ничего зашивать.
Рикарда уже не раз возили в травматологический пункт и накладывали швы, над одной бровью у него остался длинный шрам – он рассёк её, когда полез по водосточной трубе к окнам ясельной группы, ухватился за жёлоб, тот оторвался, и Рикард полетел вниз. Но теперь-то мы спасли его.








