Текст книги "Твоими глазами"
Автор книги: Питер Хёг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Она встала, куда-то на минуту отошла, вернулась и поставила на стол узкую чёрную картонную коробочку. Сняла крышку.
В коробке лежала пластмассовая роза.
Она вынула её.
– Об этой розе у меня есть только одно воспоминание. Если не считать той комнаты и вазы, из которой я её достала. Я вижу дощатый стол. На нём слой песка. На песке лежит эта роза.
– Это стол в бочке. На нём всегда оставался песок. Младшая группа таскала с собой влажный песок из песочницы. И строила что-то из него на столе. Где он и высыхал, покрывая поверхность тонким белым слоем.
В комнате становилось всё светлее.
– Не только фрёкен Кристиансен изменилась, – продолжал я. – Симон тоже изменился. Его кожа стала меняться одновременно с её кожей. Ты тогда оказалась права.
Она молчала.
– Если бы всё было иначе, если бы он не помог фрёкен Кристиансен вернуться обратно к жизни, мы бы потеряли его. Он бы ушёл вслед за матерью.
Она по-прежнему молчала.
– Фрёкен Кристиансен после того случая недолго проработала в детском саду. Не знаю, почему она ушла. Официально никто нам, конечно, ничего не сообщил. Но однажды она подошла к нам. Мы играли возле кустов – тех, что выходили на железную дорогу. На них росли маленькие, кисловатые красные ягоды.
Она подошла, точнее, неожиданно возникла перед нами.
– Я уезжаю, – сказала она. – Больше меня здесь не будет.
Она ничего не объяснила. Но мы почувствовали её воодушевление. Как будто впереди её ждало что-то удивительное. Какой-то новый мир.
Она смотрела на нас. Больше ничего сказать не смогла. Мы просто постояли, глядя друг на друга.
Потом она обняла Симона и приподняла его. Он обхватил её – руками и ногами. На минуту они застыли, прижавшись друг к другу.
Ни одного ребёнка в детском саду она никогда так не обнимала. Ни разу. Да и за пределами детского сада, наверное, тоже никогда. Сомневаюсь, чтобы она когда-либо прижималась к другому человеку – разве что в детстве. Да, может быть, и в детстве такого не было.
Она осторожно опустила Симона на землю. А потом то ли побежала, то ли пошла быстрым шагом прочь от нас. Как будто боялась, что её потянет назад.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
* * *
Мы завтракали.
Лиза заварила чай, поджарила в тостере хлеб, выжала сок из апельсинов, которые лежали у неё в большой фруктовой вазе.
Масло и сыр она держала не в холодильнике, а в холодильном шкафу в углу террасы, куда не доставало солнце. Она выложила несколько сортов сыра на мраморную доску, накрыв её старомодным сырным колпаком.
Во всём чувствовалось её внимание к деталям. И ещё я заметил стремление и потребность затворника выстраивать свою жизнь так, чтобы обходиться без других людей. Я увидел одиночество.
– Я ещё кое-что вспомнила, – сказала она. – Я была единственным ребёнком в семье.
Она порывисто встала.
– Родители меня удочерили, – продолжала она. – Я правильно помню?
Я кивнул.
Она пыталась нащупать что-то в прошлом, в тех воспоминаниях, которые медленно просыпались. Добраться до самой ранней потери, первой, от которой страдает всякий усыновлённый ребёнок.
Она снова села. Какое-то время мы молчали.
– А зачем скрывать? – спросил я. – То, что делается в клинике. Скрывать результаты исследований?
В эту минуту она заваривала чай. Но после моих слов отставила чайник.
Я уже почти научился считывать её гнев. Ни своим видом, ни голосом она его не выдавала. Внешне ничего не было заметно.
– Ты никогда не руководил подобной организацией, – сказала она. – Тебе вряд ли приходилось отвечать за информацию такой важности.
Она встала и сделала шаг в мою сторону. Прилив её энергии был такой, что я сам ощутил выброс адреналина. Это воспринималось как физическая угроза.
– Мы можем войти непосредственно в сознание человека и оттуда, возможно, получить доступ к коллективному сознанию. К коллективному сознанию людей как таковому. Последствия в настоящий момент трудно предсказать. Когда мы сможем их оценить, мы начнём публиковать результаты. Не раньше.
Она подошла ко мне вплотную.
– Ты хочешь защитить общество, – сказал я. – Других людей. Беспокоишься о них. Но другие люди – это мы сами. Мы это видели, мы это поняли, когда одновременно сканировали сотню человек. Мы переживали это с Аней. И со слепой женщиной. Непосредственно по ту сторону барьера личности находимся мы, все мы. Если ты боишься реакции общества, ты боишься чего-то внутри себя. Ты сама чего-то боишься.
– И чего же?
– Может быть, власти?
Она заглянула внутрь самой себя. Балансируя на гребне волны гнева, она оглянулась и посмотрела туда, откуда пришла волна.
И рассмеялась.
Гнев стих, волна улеглась, словно её и не было, словно всё это был большой мыльный пузырь.
Она протянула руку и погладила меня по щеке.
Во взгляде её я увидел что-то похожее на нежность.
Оно промелькнуло, но так же быстро исчезло.
*
Мы впервые ели вдвоём, только она и я.
Чай, поджаренный хлеб, масло, сыр и апельсиновый сок.
И было во всём этом что-то ещё – какой-то символ. Или, может быть, несколько символов.
Мы проговорили всю ночь. Мы очень проголодались. Мы, мужчина и женщина, впервые увидели друг друга голодными.
Когда мы едим, это не только поддерживает нашу жизнь, это ещё и напоминает о смерти. О том, что тело всё время распадается и возрождается. Напоминает, что как только не станет пищи, мы начнём умирать.
Мы сидели на террасе, в раннем утреннем свете, и наша трапеза была подтверждением какого-то пакта.
Что это за пакт, я точно не знал.
Но что-то между нами было отныне безвозвратно утеряно.
* * *
Я ехал в клинику прямо за ней. Когда мы свернули на парковку, оттуда выехала патрульная машина. Лиза помахала полицейским, они помахали ей в ответ.
Её ассистенты были уже на месте и готовили очередной сеанс. В конце коридора я заметил уборщицу, которая вдумчиво толкала перед собой поломоечную машину.
Мы с Лизой остановились в дверях.
Я вдруг совершенно иначе ощутил взаимоотношения между ней и институтом. Она была не просто одной из «милых девушек в цокольном этаже». Её сознание, почти физически, охватывало всё здание. Каждого сотрудника. И я чувствовал, что они в свою очередь обращены к ней. Словно она была ступицей колеса, от которой как спицы тянулись связи со всеми, кто здесь работал.
– Все проверены и получили допуск, – сказала она. – И университета, и разведывательного управления полиции. Все научные сотрудники, все уборщики, садовники и рабочие. И я тоже. Это стандартная процедура, в случаях если предприятию или государственному учреждению может угрожать промышленный шпионаж. В этом нет ничего предосудительного, демократия должна себя как-то защищать.
– И меня тоже проверяли?
– И тебя.
Она рассмеялась.
– Я теперь знаю, что у тебя нет судимостей, – сказала она. – Выписано три штрафа за превышение скорости. Один за грубое нарушение ПДД. За последние двадцать лет ты три раза переезжал. И я видела твои налоговые декларации.
В зал вошла Аня. Мы надели халаты. Сели.
Включились сканеры. Наши сознания начали постепенно сближаться.
Как и прежде, всё начиналось на уровне физических ощущений. Я чувствовал, что тела остальных находятся совсем близко. Слышал удары сердца Лизы и Ани. Их дыхание.
Но вдруг я столкнулся с чем-то незнакомым. Казалось, прямо передо мной открывается какая-то хаотичная вселенная.
Аня закрыла глаза. Я физически ощутил, как она обращается в прошлое.
– Я расскажу про последний случай, – сказала она. – Мы были в Швеции, там всё это и происходило, чаще всего именно там. Они были людьми состоятельными. У дедушки был особняк, в доме был бассейн со стеклянной крышей, летом её открывали. Я бывала там каждое лето, меня отправляли к ним на пару недель. Там всё и происходило.
Я почувствовал, что всё моё существо сопротивляется тому, что сейчас последует. Мне придётся войти в мир одинокого и унижаемого ребёнка.
– Почему вы ничего не говорили родителям? Почему не отказывались ехать к деду и бабушке в Швецию?
Все присутствующие посмотрели на меня.
Аня показала на свой рот. Она пыталась что-то сказать, но у неё ничего не получалось.
Её лицевой паралич передался и мне. Спазм в горле. Я чувствовал её тело, как своё собственное.
– Слова, – выдавила она из себя.
Она говорила, как заика, который пытается справиться с заиканием и что-то сказать.
– Слова – это самое трудное после такого. После инцеста. Потому что ты так давно молчишь. Тебе так долго угрожали, заставляя молчать.
Наши сознания почти слились.
– И, конечно, именно этого вопроса ты больше всего и боишься. Почему вы не сопротивлялись? Почему не отказались? А где-то в глубине души ты всегда будешь думать – а вдруг ты сама во всём виновата?
Мы посмотрели друг другу в глаза. Какая-то часть, какой-то процент той боли и несчастья, которые пульсировали за её словами, передались мне через аппаратуру.
– Всю оставшуюся жизнь ты будешь сомневаться, понимают ли тебя. Будут ли уважать границы твоего «я». Всю оставшуюся жизнь.
Ей было чуть больше двадцати. Она говорила так, словно ей не меньше семидесяти.
Я знал, откуда у неё эти слова. В её брандмауэре зияла брешь, границы личности рухнули и теперь из той точки ей стали видны все эпизоды насилия одновременно.
Я понял, что, если человек смотрит на мир из такой точки, он моментально стареет. И неважно, как ты выглядишь, какой-то частью своего организма ты впитал самую мрачную составляющую совокупного человеческого опыта.
– Необходимо верить в любовь, – продолжала она. – Ребёнку необходимо верить в то, что взрослые будут заботиться о нём. Будут оберегать его. Пусть даже ребёнок подвергся насилию. Если ребёнок перестанет верить, что вокруг него существует любовь, он погиб. Вот почему о насилии не говорят. Чтобы не потерять веру в историю о любви.
– Я больше никогда не смогу лечь в постель с женщиной!
И снова я услышал самого себя – со стороны. Услышал, как выкрикнул это.
Я чувствовал полную беспомощность ребёнка. Беззащитность. Чувствовал, что сам этот мужчина куда-то исчез. Видел только его лицо, его пустые, бездушные глаза.
И позади всего этого я увидел всё совершённое насилие.
И насильника в себе самом.
В комнате всё застыло. На минуту стало совсем тихо. Потом она откинулась назад.
И улыбнулась мне. Улыбкой, которая была старше меня. Мы поменялись ролями. На мгновение я стал жертвой, а она врачевателем.
– Я простила, – сказала она. – Если я смогла простить мужчин, вы тоже можете простить это… в самом себе.
Я увидел себя снаружи. Её глазами. Возможно, это было воздействие аппаратуры. Возможно, дело было в близости наших сознаний. Её глазами я смотрел на себя самого.
Вдруг я рассмеялся. Каким-то безумным смехом.
И тут всё лопнуло – как мыльный пузырь.
Наши сознания слились. Моё, Ани и Лизы – проникли друг в друга и смешались, как три жидкости.
Это был порог, через который мы должны были переступить. Я лишь успел подумать, что, наверное, все встречи людей таковы: мы приближаемся друг к другу, перед нами возникает барьер, и есть только одна возможность – если мы решимся преодолеть этот барьер. Которого на самом деле не существует, который есть плод воображения, мыльный пузырь.
– Мне одиннадцать лет, – продолжала она. – У меня уже появились какие-то женские формы. Я сижу у бассейна, крыша открыта, светит солнце. Не знаю, где бабушка, она куда-то пропала, она всегда пропадает перед тем, как это должно случиться.
– Она уехала, – говорит Лиза. – За покупками.
Как только Лиза это произнесла, мне всё вдруг стало понятно, – я увидел, как бабушка уезжает, у неё белая машина. Мы были в сознании Ани – и Лиза, и я.
– Она всё знает, – говорит Аня, – она всегда знала. Почему же?..
– Семья – это единый организм.
Это сказала Лиза. Но я почувствовал слова изнутри, я не понимал, она только подумала об этом или произнесла вслух.
– Весь этот организм всегда вовлечён в то, что совершается. Никогда не бывает так, что происходящее касается только одной жертвы и одного насильника. Глубокие травмы остаются у всех.
Лиза ходила по лезвию бритвы, я это чувствовал.
Если она допустит хоть одну фальшивую ноту, всё прекратится. Магия разрушится.
Если в её голосе прозвучит оттенок укоризны, гнева, возмущения или презрения, мы не сможем двигаться дальше.
Но ничего этого мы не услышали. Мы слышали только нейтральный профессионализм. И ещё – сострадание ко всем вовлечённым участникам. И к палачу тоже.
Я увидел бассейн. Блестящую голубую воду, отражающееся в ней небо.
Я слышал пустое здание. Ощущал одиночество ребёнка. Спазм внизу живота, возникающий перед проникновением взрослого мужчины.
И тут я почувствовал что-то другое.
В теле ребёнка белым столбом поднималось сопротивление.
Это сопротивление не было его собственным.
Слишком велика была сила. Оно приходило откуда-то извне.
– Дедушка идёт ко мне, и я знаю, что сейчас будет. В руке у него несколько купюр. Он всегда даёт мне деньги, когда всё заканчивается. Он всё ближе. И тут я внезапно что-то осознаю. Я понимаю, что если сейчас его не остановлю, то навсегда станет поздно.
Больше ей ничего не нужно было говорить. Не нужно было объяснять, что значит «навсегда станет поздно». Мы знали это. Мы находились в её сознании.
Если мужчина приблизится к ребёнку, у ребёнка больше никогда не будет личных границ. Его неприкосновенность, его человеческое достоинство уже невозможно будет восстановить.
– Он, наверное, в метре от меня. И тут я говорю ему:
«Дедушка! Если ты только прикоснёшься ко мне, я всё расскажу папе и маме. И полицейским. Я всё расскажу!»
Не знаю, произнесла она эти слова вслух, в клинике, или я слышал, как говорит одиннадцатилетняя девочка на юге Швеции много лет назад.
– Он останавливается передо мной. В его собственном теле никого нет, я уже говорила, что его никогда не видно. Теперь он возвращается. Я заставила его вернуться. Или что-то внутри меня заставило. И тут он слабеет. Усыхает на глазах. Он большой, сильный мужчина, а я всего лишь маленькая девочка. Но он становится меньше меня. Я так чувствую – он становится меньше меня. Он меняется. Какая-то часть жизни покидает его. Происходит что-то необратимое. Потом он поворачивается ко мне спиной и уходит. Он идёт пошатываясь. Как пьяный. После этого он больше никогда меня не трогал.
На откидном столике у каждого из нас стоял стакан с водой. Она сделала глоток.
Потом посмотрела на меня.
– Рассказывала ли я когда-нибудь кому-нибудь об этом?
Она услышала мой вопрос ещё до того, как я сам его услышал. До того, как он был произнесён.
– Нет. Я никогда никому об этом не рассказывала. Если бы я рассказала, папа убил бы его.
Мы увидели её отца. Стоило заговорить о нём, как он появился перед нами. Почему-то сразу стало ясно, что он военный, офицер. Со своими нехитрыми солдатскими этическими нормами. Непримиримый и импульсивный.
– Нельзя залечить рану, создав новую. Я никому ничего не рассказала. Да и кто бы это понял?
В поле зрения появилась следующая картина. Больница. Больничная палата. Пожилой, сломленный человек на кровати. Трубки в носу.
– Дедушка умер, когда мне было восемнадцать. Его никто не навещал, кроме меня. Никто его не любил. Я сидела с ним, когда он умирал. Несколько дней он был в коме. Было ясно, что конец близок. Я думала, он уже не очнётся. Держала его за руку. Тут он внезапно открыл глаза и посмотрел на меня. Я наклонилась к нему. И прошептала: «Дедушка, то, что ты делал со мной, было неправильно. Но я прощаю тебя». Он закрыл глаза. Из каждого глаза выкатилось по слезинке. И тут он умер.
Наверное, кто-то выключил сканеры. Внезапно мы все трое физически отдалились друг от друга. Наше расставание было для нас и болью, и облегчением одновременно.
Мы молчали.
Аня обернулась ко мне.
– Спасибо, – сказала она. – Нужно было присутствие мужчины, чтобы понять, что я пережила. Присутствие за всех мужчин. Поэтому мы и хотели, чтобы вы были с нами.
Она встала. Ассистенты помогли ей снять шлем и халат.
Она подошла к Лизе. Они простояли так, казалось, целую вечность. Совсем близко, но не касаясь друг друга. В полном молчании.
После этого Аня ушла.
*
Все остальные тоже стали собираться. В конце концов, в зале остались только мы с Лизой.
– Когда мужчина, её дед, идёт к ней, – сказал я. – Та сила, которая внезапно наполняет её. Это ведь не её собственная сила. Кажется, она приходит откуда-то извне. Как это возможно?
Она встала.
– Мы не раз с этим сталкивались. В случае глубоких травм. У детей, подвергшихся насилию, заброшенных, одиноких детей. Оказавшихся на грани смерти. Когда пытаешься добраться до самой травмы, то сталкиваешься с чем-то, что не поддаётся объяснению. С тем, что мы в настоящий момент даже не можем произнести вслух. Мы живём в культуре, которая пытается минимизировать страдание. И это необходимо. Это надо делать. Но если проникнуть вглубь травмы, то похоже, что перед пережившим её человеком открывается два пути. Один путь – это когда он ломается. На всю жизнь остаётся покалеченным. Второй путь – человек начинает расти. В самом глубоком страдании может скрываться…
В её глазах засверкали какие-то озорные огоньки. Она наклонилась ко мне, словно хотела поделиться со мной тайной.
– …благодать, – прошептала она. – Как будто самая глубокая тьма может таить в себе… откровение. Только надо забыть, что я использовала такое слово. Его нет в учебниках медицинских факультетов. И в лексиконе Датского технического университета.
– Мы даже самим себе не проговоримся, – прошептал я.
Я поднялся.
– А что бы ты сделал, – спросила она, – если бы ты был её отцом? Если бы она была одной из твоих дочерей?
Вопрос был очень неприятный. Вопрос, который я ни от кого не хотел бы услышать.
Это была проверка. Сам не знаю как, но я понял, что это проверка.
– Я бы никогда не смог простить.
Она наклонилась вперёд.
– Даже это, – прошептала она, – то, что мы пережили сегодня, мы не можем никому рассказать.
– Я даже самому себе не расскажу. Может быть, в будущем, очень скоро, покажется, что этого вообще не было.
Она испытующе посмотрела на меня. Лицо её всё ещё лучилось сдерживаемым смехом.
– Следующее открытие мы сделали, – сказал я, – когда фрекен Кристиансен уехала и мы спасли Симона. Мы выяснили, что можно изменить прошлое.
Она больше не смеялась.
– Кажется, кто-то заболел, – сказала она.
– Сын экономки. Из летнего детского сада. У него был менингит.
* * *
Когда в то утро нас привели в детский сад, в воздухе витал приятный запах – фрёкен Йонна натирала льняным маслом линолеум.
Дети встречают день с открытой душой. Мы всегда еле сдерживали нетерпение, когда нас везли по Южному бульвару к детскому саду. И неважно, какая была погода и температура воздуха, нам казалось, что красные кирпичные дома пылают. Что вечнозелёные кусты у лестницы, ведущей к входу, становятся всё пышнее и пышнее. Что предстоящий день таит в себе множество всяких возможностей.
И весь этот день мы будем вместе.
Это был мой день рождения. Мне исполнилось семь, папа с мамой подарили мне перочинный ножик. Лизе с Симоном семь лет исполнилось на несколько месяцев раньше.
Мы с Симоном знали, что Лизу уже привезли, ещё До того как мама заглушила двигатель. Мы это знали.
В то утро, попрощавшись с моей мамой, мы поднялись по лестнице на второй этаж, где была ясельная группа. С каждым шагом запах льняного масла чувствовался всё сильнее. И мы всё лучше слышали то, что Лиза хотела нам сообщить.
Она стояла, глядя в конец коридора. Приставленная к стене швабра обозначала, что коридор закрыт. Как и всегда, когда фрёкен Йонна натирала маслом пол.
Йонна стояла на коленях, на некотором расстоянии от нас, и тёрла пол тряпкой. Лица её мы не видели.
Но глядя на её спину, мы поняли, что она очень сильно из-за чего-то переживает.
Дети по спине человека могут увидеть его горести. И по спине фрёкен Йонны это было особенно хорошо видно.
Мы остановились.
Она почувствовала наше присутствие. Конечно же, она его почувствовала. Через какое-то время она встала и подошла к нам.
– Клаус, из усадьбы «Карлсберга», очень болен, – сказала она.
Клаус был сын экономки. Он был на четыре года старше нас, но, несмотря на это, играл с нами.
Он научил нас играть в футбол. И Лизу тоже научил.
Однажды, когда мы вместе играли и мимо проходили его одноклассники, он махнул рукой в нашу сторону и сказал: «Это Симон, Лиза и Питер. Они мои друзья».
Его одноклассники слегка оторопели. Они видели, что мы совсем малышня. На целых четыре года младше.
Они уже собрались было что-то ответить.
А потом посмотрели на Клауса. И промолчали.
Уж не знаю, как всё это можно объяснить. Может, и вообще никак. Но такой вот он был. Лицо у него было всё в веснушках, и однажды Симон сказал мне: «Наверное, Бог похож на Клауса».
Таким он и был для нас. Богом с веснушками.
Конечно, он был красавец – и внутренне, и внешне. Десятилетний мальчик, который добродушно и весело представляет своим одноклассникам своих маленьких друзей, которым всего по шесть лет.
И вот этот бог заболел.
Мы застыли на месте.
В те времена с детьми не принято было говорить о болезнях. Но у фрёкен Йонны было на этот счёт другое мнение.
– У него менингит, – сказала она. – Очень высокая температура. Он купался в канализационном стоке.
Мы никогда прежде не слышали о менингите. Фрёкен Йонна нам ничего не объяснила. Такой уж она была. Говорила одинаково, что со взрослыми, что с детьми, и ничего не объясняла.
А вот что такое канализация, мы знали.
В то время во многих местах в Дании канализационные трубы выходили прямо в море. Канализационный сток, о котором шла речь, представлял собой большую бетонную трубу, метра полтора в диаметре, которая к югу от усадьбы «Карлсберга» посреди пляжа выводила сточные воды из Нюкёпинга прямо в Каттегат.
Купаться на расстоянии меньше ста метров по обе стороны от трубы запрещалось.
И тем не менее Клаус там искупался. Такой уж он был. Правил для него не существовало.
Но болезнь-то существовала.
– Он умрёт?
Вопрос задала Лиза.
– Надеюсь, что нет.
Вид у фрёкен Йонны был очень расстроенный. Тогда мы поняли, насколько серьёзным может оказаться менингит.
В тот день мы попросили родителей разрешить нам переночевать у Лизы – и нам разрешили.
Когда нас забирали, моя мама и мама Лизы оказались в детском саду одновременно. Мы, четверо детей, стояли рядом. Симон держал Марию за руку.
– Можно мы все сегодня пойдём к нам? – спросила Лиза.
Это была совершенно необычная ситуация. Все дети и их родители, находившиеся в тот момент в раздевалке, замолчали. В те времена семьи вели более замкнутую жизнь. Если люди не жили в соседних квартирах или домах, то обычно о посещениях договаривались за много дней.
А в будние дни это, как правило, вообще было исключено.
– Я не против, – сказала мама Лизы.
Моя мама кивнула.
В обычных обстоятельствах мы бы запрыгали от радости. Но тут мы молчали. Не такой был день. Клаус заболел.
В эту минуту я увидел, что дверь в кабинет медсестры открыта. Там на коленях стояла фрёкен Йонна и тёрла пол. Она выпрямилась и посмотрела на нас.
Мы встретились с ней глазами.
* * *
Лиза жила во дворце.
Её отец заведовал химической лабораторией «Карлсберга».
В «Карлсберге» было две лаборатории – химическая и физиологическая.
Мы не знали, что все эти слова означают, но мы уже умели их произносить – ещё до того, как услышали их от взрослых.
Мама Лизы разговаривала с детьми так же, как фрёкен Йонна, она не подбирала для нас какие-то особенные слова, у неё не было, в отличие от других взрослых, одних слов для взрослых, а других для детей. Она всегда говорила одинаково, очень спокойно и с каким-то уважением.
Таким уж она была человеком.
Но дело было ещё и в том, что Лиза была приёмным ребёнком. Казалось, её мать всё время помнила, что Лиза, давным-давно, потеряла то, что нельзя возместить, – своих биологических родителей. И вот из-за этой утраты они и получили Лизу в подарок.
Лаборатории находились на Гаммель Карлсбергвай, здание окружала чугунная ограда с гранитными колоннами. Миновав ворота, мы объезжали круглую клумбу по дорожке, посыпанной гравием, повсюду были разбиты клумбы с розами и стояли высокие статуи, в том числе копия «Мыслителя» Родена.
Подъехав к дому, мы поднимались по лестнице, к тяжёлым дверям, за которыми открывался просторный холл с облицованными мрамором стенами, колоннами, огромной бронзовой люстрой, широкой лестницей на второй этаж, где на стенах висели метровые портреты всех прежних руководителей лабораторий.
Учёные мужи среди пробирок и колб с разноцветными жидкостями.
Физиологическая лаборатория помещалась на втором этаже справа, химическая – на первом и в левой части подвала.
Руководителю каждой из них предоставлялся свой особняк – служебное жильё. Семья Лизы жила в доме слева от въезда.
Мы считали, что это дворец.
Дом был трёхэтажный, со множеством лестниц, длинными балконами и тремя туалетами. Он весь был наполнен светом, повсюду – современная мебель, лампы дизайна Поуля Хеннингсена, вазы и пледы, которые, как мы знали, покупались в дорогом магазине «Форма и цвет», потому что мы несколько раз ездили туда с Лизиной мамой.
В большой и светлой кухне нам обычно давали серый хлеб с тмином, с сыром и красным перцем и имбирное печенье «Перч», и мама Лизы никогда никуда не спешила, она сидела с нами за столом и всегда смеялась над тем, что мы говорили. Но очень серьёзно выслушивала то, к чему надо было относиться серьёзно.
У Лизы была собака, щенок немецкой овчарки, он почти не отходил от Лизы.
Её комната была на верхнем этаже, рядом со спальней родителей, и в комнате висела картина Шерфига.
На ней были джунгли. Похожие на те, что были в детском саду, но всё-таки немного другие.
На переднем плане были не слоны, а тигры.
За тиграми были деревья, лес, густые заросли, можно было забраться глубоко в чащу, и в том самом месте, где деревья начинали сливаться с голубой дымкой, на одном из деревьев сидела сиреневая ящерица.
Она сидела на ветке, обернув хвост вокруг себя. И смотрела на нас маленькими, снисходительными жёлтыми глазками.
Позади виллы тянулись теплицы и огромная опытная плантация. Она была бескрайней, как и заросли на картине, только тут заросли были настоящими.
Там мы обычно и играли.
Сначала мы сидели с мамой Лизы на кухне, пили чай, там я впервые попробовал зелёный чай, а потом шли в сад – это был такой ритуал.
Но в тот день всё было иначе.
Лиза спросила, не можем ли мы взять чай с собой наверх в её комнату, и её мама согласилась, мне кажется, я никогда не слышал, чтобы она кому-нибудь возражала.
Но когда она принесла нам поднос с чаем, она как-то по-особенному посмотрела на нас.
Мы ели и пили в молчании.
И тут Лиза сказала: «Нам надо постараться помочь Клаусу».
Слово «помочь» приобрело тогда для нас особое значение. Оно стало означать «войти в мир другого человека и быть там с ним».
Сегодня многие бы сказали, что можно позвонить этому человеку по телефону. Поговорить с ним по скайпу. Связаться по фейстайму. Или за пару минут доехать До него.
Тогда всё было иначе. Клаус лежал в больнице в Нюкёпинге. До неё было далеко.
Никто из нас ничего не сказал. Мы решили, что Лиза имеет в виду ближайшую ночь. Что сегодня ночью мы должны попробовать пройти через джунгли, проникнуть оттуда в сон Клауса, объяснить ему, что мы знаем о его болезни и нам от этого очень плохо. И что если ему суждено умереть, мы проводим его до самого входа в тоннель.
Но Лиза не это имела в виду.
– Давайте прямо сейчас, – сказала она.
*
Сначала у нас ничего не получалось. А потом получилось.
У Лизы в комнате были и кровать, и диван. Она сидела на диване. Варга, её собака, лежала рядом с ней. Мы с Симоном забрались на кровать.
Мария сидела на полу.
Мы трое смотрели на картину Шерфига. На сиреневую ящерицу.
Потом закрыли глаза.
И погрузились в себя.
Возможно, кто-то сказал бы, что мы задремали. Возможно, какой-нибудь взрослый, посмотрев на нас, так бы и сказал.
Но нам так совсем не казалось.
Нам казалось, что мы вместе что-то построили.
Как будто мы проложили путь в сознание и прошли по этому пути так много раз, что нам уже не нужно было спать, чтобы попасть в сны.
Мы откинулись назад и позабыли обо всём.
Глядя на сиреневую ящерицу.
Она шевельнулась и стала расти. Её жёлтые глаза увеличились. Потом они слились и образовали тоннель.
И мы вместе вошли в этот тоннель.
Мы были совершенно спокойны.
У детей что-то необычное не вызывает беспокойства. Для них это нормально. Для детей мир всегда полон странностей.
Сквозь тоннель жёлтых глаз ящерицы мы попали в лес – в полной уверенности, что оттуда попадём в сон нашего конопатого бога, больного менингитом.
Ничего не получилось.
Всё оказалось иначе.
Мы попали на площадь в Кристиансхауне.
*
Эта площадь всем нам была хорошо знакома. Окна моей комнаты на пятом этаже в доме номер пятнадцать по улице, называвшейся «Набережная Нижнего города», выходили окнами прямо на неё.
Мы с Симоном почти каждый день ходили через эту площадь, когда мама забирала нас из детского сада, и мы отправлялись за покупками.
Сначала показалось, что всё происходит на самом деле и мы действительно стоим на площади.
Потом стало ясно, что это сон. Свет был желтее, чем обычно. Ещё казалось, будто кто-то прикрутил звук, ветерок почти не ощущался, ноги как-то беззвучно ступали по мостовой.
И люди, которые толпились на площади, нас не видели.
Значит, мы были внутри сна.
Мы только не знали, чей это сон. Впервые мы оказались во сне, не понимая, кому этот сон снится.
Нам не было страшно. Мы ведь были вместе, стояли, держась друг за друга.
Но мы совсем не ожидали увидеть такое.
Непривычно было ещё и то, что на площади полно людей. Гораздо больше, чем обычно в это время дня.
И людей, и машин было как в часы пик. Поток пешеходов, велосипедистов, мопедов и автомобилей – в этом не было ничего необычного.
Но поток этот почти не двигался.
В этом-то и была странность, и ещё в том, что все люди были чем-то напуганы. Это бросалось в глаза. Всем было страшно.
Картина была очень непривычной.
Очень редко бывает так, что людей в большом городе охватывает одно и то же чувство. Для большого города характерна скорее разобщённость. Отсутствие какого-то общего направления.
И ещё кое-что было непривычным. В толпе сновали мужчины и женщины с сумками, перекинутыми через плечо, и раздавали зелёные листки. Всем.
Взяв в руки эти листки, люди замирали на месте и начинали читать, сосредоточенно, испуганно.
Они замирали у телефонной будки, у гренландских монументов, на трамвайной остановке.
У вагончика, где продавали сосиски, какой-то человек только что взял из рук продавца свой хот-дог с сырым луком, над головой у него поднималось облачко пара. Он уже было поднёс хот-дог ко рту. Потом бросил взгляд на зелёный листок и замер.








