Текст книги "Твоими глазами"
Автор книги: Питер Хёг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
С этим всегда был связан какой-то страх.
Теперь, глядя на стол и стоящие вокруг стулья, я чувствовал, что страх рассеивается. Мне показалось, что все мы – и я, и дети – стали занимать больше места.
И в конце концов заполнили четвёртый стул.
* * *
Я забрал Симона из больницы Фредериксберга и повёз его в Ютландию.
После нюкёпингской больницы во Фредериксберге его поместили в закрытое отделение. Он пробыл там какое-то время, пока врачи не пришли к заключению, что он больше не представляет опасности для себя, после чего его перевели в открытое отделение.
Когда я приехал, Симон прощался с другими пациентами. Это длилось долго. Ко мне подошёл молодой врач.
– Без него нам тут будет труднее, – сказал он. – Он просто находка для отделения. Поддерживает, подбадривает других пациентов.
*
Добрались до дома мы уже вечером. Я сварил суп и постелил ему постель.
Он почти ничего не съел. Когда он лёг, я присел на край кровати.
Мы разговаривали в темноте, приглушёнными голосами – как в детстве.
– Мария умерла, – сказал он.
Я хотел взять его за руку. Но не смог.
В детстве мы часто ходили взявшись за руки. Воспитательницы водили нас группами на прогулки – на долгие прогулки, дальше, чем повели бы детей сейчас; случалось, мы доходили до Южной гавани. И оказывались в мире, где высились чёрные горы угля, окутанные запахом неведомых химических веществ, и где воздух прорезали звуки портовых кранов и ещё каких-то таинственных механизмов.
В этот мир мы с Симоном входили взявшись за руки. Теперь уже нет Марии. И теперь я впервые не могу взять его за руку.
Но я всё-таки решился.
Кожа его ладони оказалась грубой. В детстве кожа была гладкой, такого идеально ровного цвета, что я ещё тогда обращал на это внимание. Теперь она была шершавой.
– Самое ужасное, – сказал он, и голос его звучал ещё слабее, – самое ужасное, что я больше ничего не чувствую. Я не чувствую даже любви к детям.
В голове – словно материализовавшись из лунного света – возникло одно воспоминание. В детском саду ввели ограничение на питьевую воду. Наверняка чтобы как-то унять поток детей, которые то и дело сновали в кухню – к заветному крану, из которого мы пили.
А нам иногда очень хотелось пить.
Однажды жарким днём я набегался, много пил, и меня больше не пускали к крану. В тот день дежурила фрёкен Кристиансен, и я не решался возвращаться в кухню. Она говорила, что если пить много воды, можно отравиться.
И тут из кухни выбежал Симон. Щёки его были надуты, губы плотно сжаты, глаза блестели. Во рту у него была вода, он ходил нить и последний глоток не проглотил, у него был полный рот воды.
Он наклонился надо мной – я сидел в песочнице. Его лицо оказалось совсем близко, он прижался ртом к моему рту. Потом разжал мягкие губы, и в мой рот потекла прохладная ещё вода.
Это я вспомнил, сидя на краю кровати и наблюдая, как он постепенно засыпает.
Он выдохнул. И погрузился в сон.
Я сидел, прислушиваясь к его дыханию. Оно было неровным и беспокойным.
Я положил руку ему на грудь и очень осторожно его потряс. Так я делал иногда со своими детьми, чтобы они крепче спали. Его дыхание стало более размеренным. Прежде я не раз замечал, как у взрослых, которые спали на судне или в машине, благодаря вибрации сон становится глубже. Возможно, потому, что эти ощущения возвращают нас ко времени до нашего рождения, в утробу матери. К согласованности с сердцебиением и движениями другого человека.
Он открыл глаза.
– Я дышал вместе с ней, – сказал он. – Я был с ней, когда она умирала, я дышал вместе с ней.
И тут он улыбнулся.
Из всех людей на земле только я мог понять эту улыбку. Я и Лиза.
*
В один из наших последних дней в усадьбе «Карлсберга» мы стали свидетелями того, как машина сбила оленя. Мы ходили к киоску с мороженым, два раза в неделю нам покупали мороженое. Мы шли по тропинке вдоль асфальтированного шоссе. Симон, Лиза и я сильно отстали от всех.
Показалась машина. Машин тогда было гораздо меньше, чем сейчас. Когда мимо проезжала машина, мы всегда останавливались, провожая её глазами.
Это была чёрная «вольво».
Когда она почти поравнялась с нами, через дорогу бросилась косуля.
Тормозить было поздно, машина сбила животное и отбросила его на обочину другой стороны дороги.
Два пожилых человека вышли из машины, мужчина и женщина. Мужчина с трудом передвигал ноги, очевидно, он был в шоковом состоянии.
Женщина коснулась рукой шеи косули.
– Она мертва, – сказала она.
– Надо позвонить в «Фальк», – сказал мужчина.
Они залезли обратно в машину и уехали.
Нас они не заметили. Тропинка, где мы стояли, была скрыта полосой кустов и деревьями.
Когда машина уже скрылась из виду, в подлеске что-то зашевелилось, и маленький оленёнок медленно подошёл к своей мёртвой матери.
Мы замерли на месте. Оленёнок нас не видел.
Он опустил голову и стал принюхиваться к ней.
Сначала к копытам задних ног, потом и ко всему телу.
Делал он это обстоятельно.
Мы почувствовали, что это не попытка понять. Он и так знал, что она мертва, ему не нужно было ничего выяснять.
Оленёнок впитывал запах матери. Чтобы как можно больше от неё унести с собой.
* * *
Мы приехали в клинику, когда ещё не было и семи, Лиза со своими помощниками всё уже подготовили. Посреди зала стояли три стула, обращённые друг к другу, они предназначались для неё, Симона и меня. Наискосок от одного из стульев стоял ещё один, там появится светящаяся фигура Симона, его внутренняя карта.
Она протянула Симону руку, на её лице он напрасно искал следы узнавания. Потом смирился с положением вещей. К этому я его заранее подготовил.
– Ты спасла меня, – сказал он ей. – В детстве. Однажды ты вошла вместе со мной в мои кошмары, и это стало для меня спасением. Теперь будет так же?
– Может быть.
Ассистенты помогли нам надеть халаты, мы заняли свои места; ставни, шторы и звукоизолирующие перегородки закрылись.
– Это, – начала Лиза, – тяжкий путь. Другие пути проще: антидепрессанты, когнитивная терапия. А можно и просто жить, как прежде.
– Это у меня уже было, – ответил он. – Всё это было. Осталась последняя надежда.
– Тебе придётся встретиться с самим собой. Ты готов к этому?
Он оглянулся на нас.
– А ты будешь со мной? – спросил он.
Она кивнула.
– А Питер?
Я тоже кивнул.
Он покорно опустил голову.
Лиза встала, в руках у неё был алюминиевая кювета, в которой лежали шприцы, ампулы и резиновый жгут. Она коротко рассказала ему о кеталаре, о том, что доза небольшая, потом закатала ему рукав, затянула жгут, набрала в шприц жидкость из ампулы, нащупала вену и ввела лекарство. Потом сделала укол мне. И себе.
Глухо завыли сканеры. Появилась светящаяся фигура. Лиза коротко рассказала Симону об МРТ-сканировании. Включился энцефалограф. Голограмма Симона осветилась радужными красками.
– Как бы ты описал свои ощущения?
– У меня не получается почувствовать тело.
Она коснулась клавиш, голограмма стала расплывчатой. Возникло наглядное изображение отсутствующего у него ощущения собственного тела.
– Я боюсь того, что, как мне кажется, находится подо мной, – сказал он, – там какая-то серая дыра, пропасть, я боюсь, что меня туда затянет.
Она нажала на какую-то клавишу, светящаяся фигура начала расти.
– Сейчас увеличим, – пояснила она.
В высоту голограмма стала теперь метров пять. Прежде я такого не видел, предыдущие проекции всегда были того же размера, что и сканируемый человек.
Прямо перед нами было увеличенное тело Симона.
– Что случится, если тебя затянет туда, – спросила она, – в серую дыру?
Он задумался. Потом покачал головой.
Показалось, что пол под голубой фигурой расходится. Вероятно, на наше зрительное восприятие накладывалось действие кеталара.
Лиза поднялась со своего места.
– Мы встаём, – сказала она мне. – И заходим в сознание Симона.
Мы все втроём встали. Световая голограмма встала. Мы сделали несколько шагов вперёд и оказались внутри голубого свечения.
В эту секунду всё вокруг изменилось. Первые шаги я делал в привычной реальности. У компьютера стояли Кабир и обе ассистентки, передо мной с места поднялся Симон – перед гигантски увеличенным собственным телом. Мы втроём приблизились к светящейся фигуре.
Но как только я вошёл в голубой свет, окружающая действительность померкла. Куда-то пропали стены, пол и потолок, панели приборов. Ассистенты исчезли.
Или точнее, поблёкли. Они никуда не делись, но стали какими-то неуловимыми, словно находились на периферии сна. Реальными, осязаемыми стали в эту минуту Лиза и Симон. И самым реальным стал голубой свет, карта сканирования.
Она изменилась, это была уже не просто карта. Это была плотная атмосфера каких-то бессистемных чувств, мыслей и физических ощущений.
Казалось, я вошёл прямо в другого человека, в Симона.
При этом я осознавал, что не одинок в своём восприятии. Не только я всё это чувствовал. Лиза с Симоном чувствовали то же самое.
– Что это? – спросил я.
– Мы ещё не знаем, – ответила она. – Иногда это случается, иногда – нет. Скорее всего, тут совокупность факторов. Голография проясняет наше зрение, кеталар подавляет брандмауэр. Наш контакт друг с другом преодолевает эмоциональное разобщение. Эти факторы, а может, и ещё какие-то, создают впечатление, что ты проникаешь в сознание другого человека.
Я почувствовал прикосновение Симона. Он взял меня за руку. И Лизу. Он и её взял за руку.
– Мне страшно, – сказал он.
Шаг за шагом мы входили в свечение.
Сначала не было никакой надобности в словах. Мы чувствовали то, что чувствовал Симон. Впервые в жизни я понял, что это значит – оказаться на месте другого человека.
В поле восприятия возникло только одно ощущение. Неприятие. Человек, в сознание которого мы вступили, Симон, представлял собой в эту минуту одну сплошную конвульсию.
– Попробуй расслабиться, – сказала Лиза. – Ты же занимался спортом, ты знаешь, как снять напряжение тела.
Он попытался. Дыхание его было прерывистым и учащённым, я всем телом это чувствовал, словно это было моё собственное дыхание. Пульс был частый, я ощущал его как удары собственного сердца.
– Вот сейчас будет пропасть, – сказал он.
Всё развивалось очень быстро. Ощущение неприятия усилилось. Наше дыхание стало частым и поверхностным, стало казаться, что вот-вот – и мы задохнёмся. Сердце билось так часто, так напряжённо, что в голове пронеслась мысль, а не сердечный ли это приступ.
И тут открылась бездна. У светящейся фигуры исчезла опора, пол под ней провалился. Но при этом у нас возникло сильное зрительное расстройство и невозможно было с точностью сказать, что именно мы увидели. Вернее, это был сильный пространственный страх, страх, что нас затянет внутрь.
– К самому краю.
Это был голос Лизы. И тем не менее всё-таки не её голос. Это мог быть голос Симона. Или мой.
Мы стояли на краю.
В мире больше не существовало красок, все их выпила серая бездна.
– Что это такое?
Вопрос задал Симон. Но это был и мой вопрос, вопрос всех нас.
– Депрессия, – ответила она.
Ответила Лиза, но у нас в головах уже возник ответ ещё до того, как она это произнесла.
Мы держались за руки. Серый сумрак начал приобретать форму. Он превращался в ребёнка. Я увидел маленького ребёнка, брошенного, одного на голом полу. И не только увидел его, я стал, в ту же секунду, им самим.
Я разглядел его лицо. Это была младшая сестра Симона, Мария. Рядом с ней я увидел Симона. Они выглядели точь-в-точь как в детстве, когда мы с ними познакомились. Но они были одни. Их бросили.
Вдруг я понял, что именно так тогда всё и было. Вот так они и лежали, когда их мать находилась в бессознательном состоянии. Или когда оставались одни. Они подолгу плакали, и никто их не слышал. И в конце концов они переставали плакать.
Вот что промелькнуло перед моими глазами. Потом детей стало больше. Мы смотрели на группу детей или поверх их голов, постепенно их становилось всё больше, и пока эта толпа росла, увеличивалось и страдание, и я почувствовал, что мы приближаемся к тому месту, где существование человека поставлено под вопрос, мы приближаемся к безумию.
Меня кто-то резко дёрнул – это была Лиза, она оттолкнула нас от пропасти. И мы побрели прочь от неё, выбираясь из потока голубого света.
* * *
Мы сидели на своих местах. Симон поднял руку и с удивлением посмотрел на неё: она тряслась, и он ничего не мог с этим поделать.
Если бы я поднял руку, она дрожала бы точно так же.
– Почему, – спросил он, – почему я так дрожу?
– Мы были на краю бессознательного, – ответила она. – Это имеет свою цену.
– Я увидел все свои предательства, – сказал он. – Когда я предавал самого себя и других. Я всё это увидел.
Он говорил как в детстве. Именно так он говорил, когда был ребёнком.
Не то чтобы его голос или слова были детскими, вовсе нет.
Дело было в его искренности, это была искренность ребёнка. Таким он и был в раннем детстве. Совершенно открытым. Много лет спустя, когда я смог облечь это понимание в слова, я понял, что тогда он был просто воплощением открытости.
Это тогда поражало детей и взрослых. Никто из детей в детском саду или где-нибудь на окраине Кристиансхауна, где мы гуляли, ни разу не ударил Симона, да и не припомню, чтобы его кто-нибудь дразнил. Это невозможно было себе представить.
Помню, я нередко замечал, как взрослые иногда смотрят на него как-то по-особенному. Словно никак не могут чего-то понять.
Словно, сталкиваясь с этой присущей Симону открытостью, они испытывают замешательство.
Этой его открытости время, судьба и обстоятельства жизни положили конец.
И сейчас, спустя столь короткое время после его попытки самоубийства, она опять обнаружилась.
– Что случится, – спросил он, – если я ступлю туда? В бездну? В бессознательное? Если позволить себе упасть?
– Я знала всего нескольких человек, которые решились на это, – ответила она. – Таких немного. Некоторые из них изменились, когда вернулись. Полностью изменились.
– А остальные?
Она отвела взгляд. А потом посмотрела ему прямо в глаза.
– Они так и не вернулись.
*
Мы что-то пили, нам налили в чашки какого-то напитка, не знаю, был он холодным или тёплым, внешний мир понемногу возвращался, но невероятно медленно.
– Ты спасла нас, – сказал Симон Лизе, – ты спасла меня и мою сестру, когда мы были маленькими. Когда мама умерла, меня мучали кошмары, я не мог спать, но ты придумала, как попасть в наши сны. Надо же, как ты додумалась до этого, тебе ведь было всего шесть лет. Конечно, мы все старались, но это была твоя идея. Мы были упрямыми детьми. Которым не спалось.
Он улыбнулся, вспомнив прошлое.
Но улыбка быстро исчезла, и он стал совершенно серьёзным, каким бывал в детстве. Его бесхитростное, добродушное лицо всегда отражало именно то, что было внутри него. Казалось, ты видишь отражающееся в водной глади небо, и на этом небе, как и на поверхности воды, непрерывно чередуются облака и просветы.
– Как странно, что ты ничего не помнишь!
Он посмотрел на меня. Потому что это я помнил всю нашу историю.
– Это была третья ступень, – объяснил я. – Первая была, когда мы рассказывали друг другу о том, куда идут поезда. И выяснили, что видим одно и то же, когда один из нас рассказывает. Вторая – когда мы помогли Конни не писаться во сне, попав в её сны. Твои кошмары были третьей ступенью.
– Расскажи об этом, – попросила Лиза.
Окружающий мир обретал всё более отчётливые контуры. Лизины ассистенты пододвинули нам стулья, мы сели.
– Конни спала в одной с нами комнате – там, в летнем детском саду, – сказал я. – Мы просто-напросто находились тогда очень близко друг к другу. И рисковали мы тогда гораздо меньше. В случае с Симоном мы были гораздо дальше друг от друга. И на карту было поставлено нечто… гораздо большее.
– Наша мама умерла, – продолжил Симон. – У неё обнаружили рак груди, и она умерла девять месяцев спустя. И мы переехали жить к отцу. Он приехал в Данию из Польши, до этого за всё наше детство мы виделись с ним самое большее пять раз. Он никак не мог понять, какую еду нам надо давать с собой в детский сад. Вы с Питером делились бутербродами со мной и с Марией. Когда мы завтракали, мы садились перед картиной с изображением джунглей. Меня всё время клонило в сон во время еды. Из-за ночных кошмаров. Тогда-то ты и объяснила нам, как мы должны отправиться в джунгли. В изображение джунглей. Ночью. Во сне. Пока не дойдём до дальнего озера. Через него будет мост. Этот мост ведёт к снам Марии и моим. Так всё и оказалось. У нас ушло на это несколько дней, но ты не ошиблась.
* * *
Наш день в детском саду начинался в семь утра и заканчивался в пять часов вечера.
В середине дня нас кормили горячим обедом. В детском саду была своя экономка и свои поварихи, обычно нам давали тушёный фарш, или котлеты, или тушёное мясо с овощами, или жареную камбалу с соусом из петрушки, а во второй половине дня – бутерброды.
Всё было вкусным, и голодным никто не оставался. В комнатах поддерживалась идеальная чистота, наступала эпоха всеобщего благосостояния – самое её начало.
Перед едой мы обычно пели какую-нибудь короткую песенку – этакую светскую застольную молитву, а вечером – песенку, обращённую к копчёной колбасе, которая заканчивалась словами: «Как же нам она мила, пёстренькая колбаса».
На утро каждый ребёнок приносил с собой бутерброды, Симон и Мария тоже.
Пока их мама не заболела и не легла в больницу, а они на какое-то время не переехали к отцу. Когда он приводил их по утрам, у них обычно не было с собой никакой еды. Иногда он давал им корочку от свиного жаркого в бумажном пакетике. Однажды он положил им в карманы по красной сосиске, ни во что их не завернув.
Мы с Лизой делились своими завтраками с Симоном. Мария была в ясельной группе, ели они отдельно от нас, мы встречались только на площадке.
Мы всегда делились своими завтраками. Это началось сразу же после того, как мы познакомились. В тот день Лиза открыла коробочку со своим завтраком. Коробочка была алюминиевой, похожей на кюветы из нержавейки, в которых врачи стерилизуют инструменты, и в ней лежало несколько ломтиков разного хлеба и кусочки жареной курицы. И ещё там был зелёный сыр – не тот зелёный плавленый сыр с красителем, а сыр, который, как я понял позднее, был настоящим альпийским сыром со свежими травами, – маленький, твёрдый конус с сильным и необычным ароматом. И оливки.
Лиза спросила:
– Хотите попробовать?
С тех пор мы всегда садились рядом и вместе открывали наши завтраки.
Лиза пробовала и нашу еду. Хотя у нас обычно был печёночный паштет со свёклой, кусочек сыра на чёрном хлебе и рыбная котлетка, она всё равно это ела.
Однажды мы что-то про это сказали, точнее, Симон сказал:
– Твоя еда вкуснее, но ты всё равно делишься с нами.
Он не то чтобы благодарил её, он просто констатировал факт, демонстрируя искреннее удивление.
Лиза ответила:
– Всё кажется вкуснее, когда ты делишься с другими, попробуйте сами.
Мы стали всё пробовать. Мы с Симоном молча откусывали кусочки, прожёвывали и глотали. И правда. Было вкуснее, когда мы ели вместе.
Открытие это никогда не переставало меня удивлять. Не знаю, почему так получается. Может быть, есть этому физиологическое объяснение, возможно, секреция слюны и кровообращение в гортани усиливаются, когда вы находитесь рядом с другими людьми, возможно, эволюция запрограммировала нас на то, чтобы делиться. Но это очевидный факт. Если вы протягиваете свою еду другому человеку и тот её пробует, в ту же секунду у вас усиливается аппетит и радость от приёма пищи.
Но нам приходилось делать это с осторожностью. По правилам делиться едой было нельзя. Фрекен Кристиансен это не нравилось. Остальным воспитательницам тоже, так что мы садились вплотную друг к другу, спиной к тому столу, где сидела фрёкен Кристиансен, когда она дежурила во время нашего завтрака, и следили за её взглядом. Как только она отворачивалась, мы перекладывали друг другу кусочки еды.
Мы садились так, чтобы видеть джунгли.
Со стены на нас смотрела огромная картина Ханса Шерфига, на которой были изображены джунгли – размером как минимум три на шесть метров. На переднем плане разгуливали слоны и тапиры, позади них начинались и уходили вдаль джунгли.
То, что картину написал Шерфиг, нам тогда было неизвестно. Я узнал это лишь много лет спустя. Мы тогда даже и не думали о том, что перед нами картина. Для нас это были настоящие джунгли.
Первое время, довольно долго после того, как мы пошли в детский сад, мы с Лизой и Симоном не говорили о картине. Но всякий раз, когда мы ели, мы смотрели на неё и понимали, не обменявшись ни словом, что двое других тоже смотрят. И не только мы втроём.
Сначала мы разглядывали слонов и тапиров – больших зверей на переднем плане. Пережёвывая завтрак, мы изучали опушку леса.
Не знаю, сколько продолжалось это исследование, нам было шесть лет, у нас не было понимания времени в том смысле, в котором оно бывает у взрослых. Но приблизительно месяц или два мы жили на опушке.
Потом мы двинулись вглубь. По-прежнему ничего не обсуждая, мы стали продвигаться в глубь чащи.
Там мы обнаружили обезьян и льва. Цветы, которых мы никогда прежде не видели. Позади них – пауков. За ними – сиреневую ящерицу.
Наконец, мы добрались до озера. Дальше за озером пейзаж превращался в зеленоватую дымку.
Однажды Симон встал во время завтрака, пошёл к озеру, остановился и стал разглядывать его.
Вставать во время еды не разрешалось.
– Симон! – окликнула его фрёкен Кристиансен.
Симон обернулся к ней. Я помню его распахнутое лицо. На нём почти не было страха.
Если человек настолько открыт, то вряд ли что-то может задеть его за живое, его ничего не затронет, даже страх.
– Я хочу посмотреть, что там за озером, – сказал он.
Я сразу же понял, что он имеет в виду. И Лиза поняла. Конни поняла. И все остальные дети в столовой.
Не поняла только фрёкен Кристиансен.
Она встала и подошла к нему.
– Это картина, – сказала она. – она написана на стене. За озером ничего нет. Это просто плоская поверхность!
И она постучала ладонью по стене.
Джунгли трогать нельзя, это все дети знали. Но фрёкен Кристиансен всё-таки нарушила правило. И не просто потрогала, она ударила картину.
И вернулась на своё место. Симон тоже сел.
Дальше мы ели в тишине. Столовая медленно приходила в себя после потрясения. Всё громче и громче звенели тарелки, кувшины с молоком и стаканы, шуршали обёртки от бутербродов.
Когда звуки образовали надёжный заслон, Лиза заговорила, очень тихо.
– За озером живут и другие животные.
Мы стали вглядываться в джунгли. Сквозь ветви деревьев, лианы, подлесок, преодолевая бескрайние просторы, по которым мы давно уже путешествовали. Мы всматривались в озеро, пока наши взгляды не упёрлись в противоположный берег.
– Бегемоты, – сказала она, – в тумане.
Дымка рассеялась, мы увидели болото и бегемотов.
– У них маленькие бегемотики, – сказал Симон.
Мы увидели бегемотиков.
Лиза потрясла свою алюминиевую коробку для бутербродов, на дне перекатывались оливки. Это были не те чёрные, которые мне иногда давали, эти оливки были нежно-зелёными, как листья только что распустившегося бука. Из-за оливкового масла, в котором они до этого лежали, на них появился радужный блеск, и на фоне тусклого металла они сверкали, словно светло-зелёные жемчужины.
– Это еда не для детей!
Фрёкен Кристиансен внезапно нависла над нами, она смотрела внутрь Лизиной коробки.
На минуту мы все застыли.
Потом Лиза взяла со стола крышку и закрыла коробку. Это был жест, демонстрирующий безоговорочное послушание и признание поражения.
Фрёкен Кристиансен отправилась дальше.
Она как будто парила в воздухе. Платья воспитательниц в бело-зелёную клетку доходили почти до пола, закрывая ноги. Однажды, когда фрёкен Кристиансен остановилась, с увлечением распекая кого-то из детей, я подкрался к ней сзади, лёг на спину и подполз под её платье.
Я решил проверить, человек она – или какое-то иное существо.
Мне показалось, что я забрался в палатку. Я посмотрел вверх на её ноги, возвышающиеся, словно колонны. Снизу закрытые длинными белыми носками, которые доходили до колен, превращаясь во что-то похожее на нейлоновые чулки, которые ещё выше переходили в пояс и подвязки.
Внезапно меня охватило непреодолимое любопытство. Как и тогда, когда мы путешествовали по джунглям, я почувствовал сильное желание вскарабкаться вверх в платье-палатке фрёкен Кристиансен, по её ногам-столбам, мимо пояса и подвязок, и, преодолевая загадочную мистику архитектуры женского тела и нижнего белья, добраться до её трусов.
Но тут я сообразил, какая мне угрожает опасность, и незаметно выбрался наружу.
Как раз в ту минуту, когда фрёкен Кристиансен обернулась спиной к нам и коробке с зелёными оливками, мне и вспомнился тот случай.
Вдруг Лиза сняла крышку с коробки. Наши руки метнулись вперёд за зелёными жемчужинами. Мы быстро сунули их в рот, и Лиза снова закрыла коробку.
Пока мы осторожно жевали, дружно впитывая вкус свежей травы, лимона и ароматной, напоённой солнцем мякоти, вбирая всю открывшуюся нам неописуемую палитру вкусов, мы начали понимать, что нас ждёт впереди: одновременно с тем, что мы всё больше и больше узнавали мир взрослых, мы всякий раз, когда этот мир создавал нам преграды – будь то джунгли на стене, недетская еда, расписание сна или вода из крана, – немедленно принимались создавать и расширять наш собственный мир.
* * *
Тихий час устраивали сразу после еды. Всех детей укладывали спать, мы же сидели друг против друга возле одной из бочек.
Наверное, дело шло к осени, ещё вполне можно было сидеть на улице, но всё-таки уже становилось зябко.
– Симон, – спросила Лиза, – почему тебе всегда хочется спать во время еды?
– Я всё время вижу страшные сны, – ответил он. – Мама в больнице. Мы живём у отца. По ночам мне снится, что Мария куда-то потерялась.
– Надо тебе помочь, – сказала Лиза. – Мы войдём в твой сон, и ты успокоишься.
Она говорила об этом так легко, как будто речь шла о прогулке до песочницы.
– Сегодня ночью мы все увидим во сне лес. Мы войдём в лес, пройдём мимо зверей, мимо ящерицы и дойдём до озера. И перейдём на другую сторону озера. Пройдём мимо бегемотов. За бегемотами находится ваша с Марией комната.
В ту ночь я, проснувшись, сел в кровати, в своей комнате в Кристиансхауне, и зажёг маленькую лампу на стене.
Со стен комнаты куда-то делись привычные обои с красными и чёрными машинками. Вместо них на стенах выросли джунгли из детского сада.
Тут я понял, что сплю. И что мне надо идти в этот дикий лес.
Я встал, пол был холодным, я залез в тапочки. И отправился в джунгли – в тапках и пижаме.
Я знал, что иду во сне. И что мне очень нужно попасть в самую глубь леса.
Это всё, что я понимал.
Дорога была хорошо знакома. Я уже не раз ходил через этот лес.
Животные наблюдали за мной, но смотрели они приветливо. Деревья и цветы покачивались на ветру.
Я подошёл к озеру, через него был перекинут мостик. Прежде этого мостика там не было, он появился, когда стал мне нужен.
На другом берегу идти пришлось по болотистой местности. Здесь обитали бегемоты. Стало ясно, что я уже близок к цели.
С топкого луга я попал в комнату.
Я знал, что это однокомнатная квартира отца Симона и Марии на Энгхэвевай. Хотя никогда прежде в ней не бывал.
Отец спал на диване. Симон и Мария спали на двухэтажной кровати.
Посреди комнаты стояла Лиза в ночной рубашке.
Тут я вспомнил, что нам нужно сделать. И я знал, что пока у нас всё получается. Ведь мы вошли в сон Симона.
Мы слышали, как он скрежещет зубами. Он метался на кровати и скрежетал зубами.
Это был неприятный звук. Ему было очень плохо.
Мы подошли к его кровати. Мы не прикасались к нему, но стояли совсем близко.
Он почувствовал, что мы рядом, и открыл глаза.
Не сразу поверил, что видит нас. Потом улыбнулся.
Он не поднялся и не сел в кровати. Просто лежал и улыбался.
Потом заговорил:
– Я бы хотел, чтобы вы были моей семьёй.
Лиза оказалась ближе всего к нему. Она наклонилась над ним.
– Так и есть, – сказала она. – Мы все трое – настоящая семья.
Его лицо стало совсем спокойным и как-то прояснилось.
Тут Лиза снова заговорила.
– Если с тобой что-нибудь случится, – сказала она, – то мы будем заботиться о Марии. Мы будем её семьёй.
Когда она сказала это, лицо его совсем прояснилось. Глаза закрылись, и он снова погрузился в сон.
Обстановка в квартире была скудная. Кухонный уголок в маленькой нише. Радиоприёмник. Стол. Несколько стульев. Пара полок с одеждой Симона и Марии. Керосиновая печка. Телевизор.
Я знал, так, как может знать ребёнок, не имея возможности подобрать слова, найти какие-то определения, что в этой единственной в квартире комнате человек, не привыкший заниматься детьми, чужой в этой стране, изо всех сил бьётся за нормальную жизнь Симона и Марии.
Я обернулся, чтобы войти в лес. Но успел сделать всего один шаг. И провалился. Провалился сразу в глубокий сон без снов.
*
Я закончил свой рассказ, мы сидели молча, мы были в клинике, Лиза, Симон, Кабир, ассистентки и я.
Лиза смотрела прямо перед собой, такого выражения лица я у неё ещё не видел.
Когда она заговорила, голос её был монотонным.
– Первые семь лет, – сказала она, – до аварии, хотя и нет никаких воспоминаний, но не так, чтобы совсем ничего не было. Есть какая-то чернота. И ощущение, что прошло какое-то время. Семь чёрных лет. В этой черноте никогда ничего не было. До настоящего момента. Пока ты говорил, перед глазами возник цветок. Пластмассовый. Розовая пластмассовая роза.
Она встала, спросила Симона, как он себя чувствует, дотронулась до него, что она, как я теперь знал, всегда делала после сеанса, как будто считывала информацию о состоянии пациентов, прикасаясь к ним.
Она поинтересовалась, как он предполагает добираться до Копенгагена, будет ли кто-то с ним в ближайшие дни, я сказал, что отвезу его назад и что он всё ещё числится пациентом больницы.
Положив руку ему на плечо, она всматривалась или вслушивалась во что-то мне неведомое.
– Если сможешь, приезжай снова через две недели, – сказала она.
Мы шли к двери, когда она вдруг остановила меня.
– Завтра утром будет сканирование.
Я кивнул.
* * *
В тот вечер дочери причёсывали друг друга.
Они расстелили на полу плед и зажгли свечу. Внутри этого пространства, созданного пледом и свечой, старшая заплетала косички младшей.
Это был какой-то бессистемный процесс. Само плетение косичек было бесконечным движением рук, волосы заплетались, расплетались, снова заплетались.
Я не просто наблюдал за ними. Я был частью пространства.
Пространство это было старше детей. Старше меня.
Мы, дети и я, находились внутри того, что всегда было и всегда будет.
Старшая вдруг остановилась. Её пальцы застыли в воздухе, зажав прядь волос младшей. Взгляд был устремлён в какую-то точку на белой стене.








