Текст книги "Континент Евразия"
Автор книги: Петр Савицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)
VI
Единство Евразии
Обвинения и самообвинения русских в негосударственности, т. е. в слабости их государственного единства, не только противоречат фактам – всей прежней истории России и устойчивости ее государственности, не только упускают из виду совершенную несоизмеримость масштабов русского и европейского. Они основываются на смешении двух разных понятий: единства культурно-материкового и единства национально-государственного. Нельзя сопоставлять Россию-Евразию с Францией, Германией или вообще с каким-нибудь из европейских государств. Надо проводить аналогию между Россией и империей Карла Великого, Священной Римской империей. Империей Наполеона; и в этом случае сразу же обнаруживается большая крепость, органичность и реальность единства Евразии. Нечто подобное России представляет собой колониальная империя Англии, но эта империя объемлет лишь часть англо-саксонского мира. Еще менее, чем Европа, объединена Азия, разделенная тремя центрами тяготения: китайским и буддистски-конфуцианским, индийским и буддистски-брахманистским и иранским или исламо-мазденстским.
Европа являет сравнительно сильное и длительное культурное единство только как Европа католическо-романская. Но романскому универсализму искони противостоит германско-протестантская стихия, которой романизм освоить и растворить в себе до конца все-таки не мог, хотя и смог искалечить и ограничить ее развитие. Вслед за отпадением Запада в ересь и раскол и в глубочайшей связи с этим он перешел в стадию разложения первичного и потенциального единства своей культуры, что, разумеется, не мешало ей раскрывать, хотя и неполно, свою природу. Постепенно отрываясь от абсолютного, религиозного основания своей культуры, т. е. омирщаясь или секуляризуясь. Запад все более понимал свое единство как "светски" или безрелигиозно культурное. От попытки объединения в полурелигиозной монархии Карла Великого он перешел к расколу на мирскую католическую Церковь и мниморелигиозную священную империю германского народа, которая незаметно закончила свою жизнь в гибели Австрии. Последняя судорожно-феерическая вспышка – Империя Наполеона – привела к комедии Священного Союза и фарсу Лиги Наций. И весьма знаменательно, что единство европейского мира мыслится им позитивистически-рационалистически – как отвлеченное и не включающее в себя полноты национального своеобразия (почему бы не отделить австрийских немцев от имперских, а полякам не подсыпать тех же немцев и русских?) и не исключающее народов иных культур (почему бы не оставить в Лиге Наций места для Турции и не включить в нее Японию?). Отвлеченный универсализм одинаково характерен на Западе и для религиозной концепции католичества, и для позитивистической концепции социалистического интернационала. Для обеих национальное бытие и национальная культура кажутся лишь помехами, чем-то низшим и в лучшем случае терпимым. Но это и значит, что единство западной культуры в конкретных формах неосуществимо и что на Западе есть Франция, Германия, Италия, а Европа потерялась.
Исторически первые обнаружения евразийского культурного единства приходится искать не в Киевской Руси, которая была лишь колыбелью будущего руководящего народа Евразии и местом, где родилось Русское Православие, не в Хазарском царстве, конечно, и даже не в Руси Северо-Восточной. Впервые евразийский культурный мир предстал как целое в империи Чингисхана, правда, быстро разлившейся за географические пределы Евразии. Монголы сформулировали историческую задачу Евразии, положив начало ее политическому единству и основам ее политического строя. Они ориентировали к этой задаче евразийские национальные государства, прежде всего и более всего – Московский улус. Это Московское государство, органически выросшее из Северо-Восточной Руси и еще до окончательного своего оформления решившее в лице Александра Невского ценой татарского ига предпочесть верность своему исконному Православию окатоличению, теперь заступило место монголов и приняло на себя их культурно-политическое наследие. Вырастая в национально-московское государство, собирая русские земли и становясь общерусским, Москва явилась новой объединительницей евразийского мира. Она направила его силы к его истинному центру, к которому он бессознательно тянулся и который нашел в ней ясное идеологическое выражение и несомненное, т. е. религиозное, оправдание. Евразия стояла перед своим самораскрытием и перед своей исторической миссией.
Однако развитие пошло медленнее и болезненнее, чем можно было ожидать. Формально империя продолжила дело Москвы в некоторых существенных направлениях. Империя почти закончила государственное объединение евразийского материка и, отстояв его от посягательств Европы, создала сильные политические традиции. Но самое существо русско-евразийской идеи осталось неосознанным и даже искаженным, правда, лишь в призванном его осуществлять правящем слое.
Правящий слой (правительство и интеллигенция) дорого расплатился за свою науку у Европы, необходимую для самого существования России, ибо Европа технически ее опередила и ей угрожала. Этот слой настолько европеизовался, что почти потерял свою русскую душу, не приобретя, впрочем, и европейской. Он сохранял русские свойства и даже часто специфически русские дарования, но без организующей их русской идеи. Русское Православие, как принцип евразийско-русской культуры, сменилось или недейственной, бледной и мнимой общехристианской и даже общечеловеческой религией, или европейским религиозным индифферентизмом, или европейским же рационалистическим сектантством, религией человечества и социализма. При таких условиях правящий слой был не в силах даже для себя самого оправдать евразийско-русскую идею. Но он не мог ее и как следует понять. Россия-Евразия представлялась ему как культурно отставшая часть Европы, и, болезненно стыдясь и вечно сомневаясь, он всячески старался доказать себе и европейцам свою "культурность" и предлагал Европе свои вредные или ненужные для России услуги. Естественно, что между ним и народными массами сначала установилось взаимное непонимание, а потом разверзлась непреодолимая пропасть. Он оторвался от взрастившего его народа, встал к нему во враждебные, хотя у интеллигенции долго считавшиеся народолюбством, отношения и, не питаемый здоровыми народными соками, стал засыхать или разлагаться. Однако и здесь поразительной оказалась сила политического единства. Оно держалось вопреки полной негодности правящих. Его не уничтожили ни война, ни преступные эксперименты, произведенные наследниками великого Петра: сначала безвольными интеллигентами-непротивленцами, потом волевыми интеллигентами-фанатиками и – ультраевропейцами. Из невероятных потрясений Россия-Евразия выходит не потрясенной и обессиленной, не усталой, а обновленной и полной рвущихся наружу сил. Это что-нибудь да значит.
VII
Церковь и государство как формы личного бытия и их взаимоотношение
Всякий народ, всякий культуро-субъект, как и всякий индивидуум даже, остаются потенциальными личностями, пока не выльются в соответствующую им форму своего личного бытия, пока не создадут ее из себя или, в худшем случае, не освоят заимствованную у других личину. Истинной формой личного бытия, как индивидуального, так и симфонического, является бытие церковное. А оно – в идеале – есть жизнь личности не только в меру направленности этой жизни к Богу, но и во всех иных сферах, одним словом – вся полнота личной жизни. Однако всякая эмпирическая личность несовершенна, неполна и греховна. Она не есть еще совершенный член Церкви и не есть Церковь. Она лишь стремится стать и становится, хотя бы и бессознательно, церковной и Церковью. Поэтому эмпирическая личность не обладает полнотой живого конкретного единства или личного бытия, во как бы разъята в самой себе на явственно и сознательно церковное и личное и на потенциально-церковное или «мирское». Притом личность разъята так, что и ее потенциально-церковное в противостоянии действительно церковному тоже становится в некотором смысле личным (именно как потенциально-церковное). Болезнь эмпирической личности – ибо это ее болезнь – можно пояснить и определить хорошо известным термином психопатологии – понятием «раздвоение личности». Впрочем, не должно забывать, что нормальная личность характеризуется как раз ее личным усовершенствованием, ее становлением личностью, и это раздвоение, к тому же относительное, происходит «внутри» единства.
По заданию своему симфоническая культуро-личность должна быть совершенной, действительной личностью, т. е. Церковью, особой индивидуацией Соборной Вселенской Церкви. И то же самое справедливо в применении ко всякой симфонической личности. Но в силу эмпирического несовершенства культуре-личности и она болеет "раздвоением". Потенциально-церковное в ней, т. е. грешное и несовершенное, противостоит ее лично-церковному бытию и в этом противостоянии все же некоторым образом лично. Так, наряду с Церковью (индивидуацией Церкви в особой симфонической личности), которая и есть истинная форма личного бытия культуры (народа и т. д.), возникает и другая, производная, или вторичная, форма личного бытия той же культуры (того же народа и т. д.). Ее-то мы и называем государством, а се сферу и бытие – государственностью, понимая под "государственным" или "политическим" направление к целостности или единству культур (или народ), как объединяющееся и единое.
Принципиально государство есть сама культура в ее единстве и в качестве единства многообразия, т. е. принципиально государство объемлет все сферы жизни. Но в силу несовершенства или – конкретно – разъединенности государства удобно и практически иногда неизбежно называть политическим только явственно и сознательно направленное к единству и противопоставлять государственности сферы экономической и социальной жизни.
Чтобы понять отношение государства к Церкви, необходимо не только помнить об основополагающем их различии, как различии совершенного и несовершенного, святого и грешного, определенного направлением к Богу и сознательно этим направлением не определенного, и не только не забывать о том, что государство должно становиться и становится Церковью. Необходимо еще осознать во всех его выводах то положение, что водораздел между государством и Церковью проходит внутри всякого индивидуального сознания. Поэтому, хотя и Церковь и государство вполне конкретны и противостоят друг другу как видимые организации, следует остерегаться от смешения их с их личным составом: много нецерковного и государственного, а потому и подлежащего оценке как таковое в церковной организации и иерархии, поскольку мы рассматриваем их со стороны их людского состава, и обратно – много церковного в организации государственной. Есть политическая, и потому порочная, церковность (например, Карловацкий собор, попытки "догматического" обоснования самодержавия и т. д.), и церковная или мнимоцерковная государственность (например, использование Церкви государством в политических целях, антирелигиозная политика большевиков, проводимая ими во имя их мнимой религии, попытка насадить атеизм и коммунизм). Так возникает незаконное смещение сфер, часто практически неустранимое и вполне, во всяком случае, понятное ввиду органической связи государства с Церковью. Практически обе сферы разграничить очень трудно, теоретически же можно установить лишь общий принцип.
Церковь – сфера свободной истины и деятельности, сфера соборного единства, свободной согласованности в освоении и раскрытии несомненного соборного предания. Церковь – область несомненного и святого, того, что на земле непорочно совершенствуется. Она не знает ни внешнего авторитета, ни внешнего принуждения. Вовлекая в себя всю жизнь и будучи конкретной, Церковь хочет, чтобы конкретное бытие свободно оцерковлялось. Поэтому, указывая несомненные идеалы и цели, она дает свои указания в общей форме и призывает личность к самостоятельной и свободной конкретизации их в ее личности, качестве. Если личность грешит и ошибается. Церковь называет грех грехом и ошибку ошибкой, но не отвергает правды, как истинного существа искажаемого грехом стремления, и не говорит, как и что надо сделать, ибо это уже сфера индивидуальной свободы, которую Церковь ревниво оберегает. Ясно, что у Церкви не может и не должно быть политической и вообще конкретно-практической программы. Она изменила бы своей природе, если бы стала говорить, какой политический строй в данный момент лучше: монархия или республика, как решать крестьянский вопрос или как организовать товарищество на паях. Ожидать и требовать от Церкви подобных конкретных указаний – значит превращать ее в чисто эмпирическое учреждение, отожествлять ее с государством и, отдаваясь в рабство внешнему эмпирическому авторитету, отрекаться от своей свободы, от своего церковного бытия. В Церкви – источник всякой идеологии; но идеологии и программы – сфера мира, свободно их развивающего и только еще становящегося Церковью.
Государство – единство еще не церковного мира, отъединенного в известной мере от Церкви и разъединенного в себе самом. Государство почерпает основы своей жизни и своей идеологии в Церкви, в органической, интимной и часто несознаваемой связи с ней, но оно конкретизирует и осуществляет эти основы в своей "мирской" сфере и направляет свою деятельность на "мирское", как бы горизонтально. Государство неизбежно ошибается и грешит, хотя, стараясь быть христианским и прислушиваясь к голосу Церкви, свои ошибки и исправляет. Действуя в конкретной греховной сфере, оно не грешить нс может, но не может и бездействовать, ибо его бездействие равнозначно самому тяжкому греху – самоубийству. В факте внутренней своей разъединенности, в прежде всего в разъединенности на правящих и управляемых, государство, конечно, никогда не достигнет соборного и свободного единства Церковного. Правящий слой, или отбор (интеллигенция и правительство), органически вырастает из самого народа, из самой культуре-личности. Он осознает, выражает и осуществляет их бессознательную идеологию и их стихийную волю. Но он и противостоит породившей его массе (культуре-личности, народу), и между ним и ею неизбежно некоторое натяжение. Он может осуществлять свою волю, которая в нормальных условиях и по существу есть воля самой культуре-личности, самого народа, только применяя силу и принуждение. Сфера государства – сфера силы и принуждения. И здесь менее всего уместно сентиментальное прекраснодушие, способное лишь породить анархию и появление на месте здоровой силы дикого насильничества. Чем здоровее культура или народ, тем большей властностью и жестокостью отличается их государственность.
Отрицание органической и необходимой связи между Церковью и государством есть отрицание факта. Оно приводит к тому, что государство само старается быть Церковью, конечно, мнимой, и превращает сферу свободы в сферу принуждения. То же самое получается, если государство выделяет из себя новую мнимую церковь (например, коммунистическую) и свою программу делает религиозной догмой. Государство не может самодовлеть. Но признавать органическую связь государства с Церковью не значит еще сливать их в некотором расплывчатом единстве, называемом то церковью (папоцезаризм), то государством (цезарепапизм). Европа думает найти выход в так называемом "отделении Церкви от государства". Тут прежде всего неправильна – характерно неправильна – сама терминология: нельзя отделить Церковь от государства, скорее уж государство может попытаться отделить себя от Церкви, т. е. отрицать свою связь с ней, последствия чего мы только указали. Церковь понимает государство как то, что стремится стать и становится ею. От этого понимания она, не переставая быть собой, отказаться не может, ибо не может уничтожить содержащиеся в ней основы государственной идеологии и отречься от лежащего на ней долга провозглашать истину, призывать к исповеданию и осуществлению истины и обличать грех. Таким образом, осуществляемое на Западе, а в России провозглашенное "отделение" не дает никакого принципиального решения вопроса. Из всего уже сказанного такое решение, однако, намечается. Мы бы связали его с термином византийских канонистов – "симфония", т. е. согласование и согласованная деятельность. При ясном понимании того, что такое Церковь и государство и какова их истинная связь, теория симфонии трудностей не представляет; затруднения же практического характера разрешимы лишь в данной конкретной обстановке. Нам представляется, например, возможным следующий выход. Не посягая на свободную волю Церкви и не договариваясь с ней, государство своим односторонним актом провозглашает и признает для себя обязательной независимость Церкви от государства. Оно признает за Церковью полную свободу ее религиозной жизни, учения, проповеди и пропаганды, а также право предстательства и обличения, но оно оставляет за собой право по своим законам карать всякое их нарушение со стороны представителей Церкви, отличая их от самой Церкви, его суду не подлежащей. Признавая Церковь правомочным юридическим лицом, государство принципиально – чтобы и косвенным образом не нарушать независимости Церкви – отказывается от всякой материальной поддержки Церкви и от всякого совместного с Церковью официального выступления. Оно обязуется не только воздержаться от использования Церкви в своих политических целях, но и всемерно устранять политические выступления от лица Церкви. Практически получается нечто очень близкое к европейскому законодательству об "отделении Церкви от государства" (еще более близкое к линии поведения, намеченной уже в России свят. патриархом Тихоном). Но существеннейшее отличие заключается в том, что европейское отрицание связи между государством и Церковью заменяется утверждением этой связи и провозглашением оправдывающего само государство религиозно-нравственного примата Церкви, который, отрицая подчинение Церкви государству, отрицает и подчинение государства Церкви. Таким образом, государство получает возможность раскрыть религиозную свою природу и руководствоваться определяемыми им самим, а не диктуемыми "Церковью" религиозными конкретными заданиями. Оно может, например, взять на себя именно в данный момент необходимую защиту Православия от воинствующего католичества и организовать религиозное воспитание и обучение в своих школах, предложив Церкви принять в нем под контролем государства доброхотное участие, но отнюдь не оплачивая этого участия из государственных средств и, во всяком случае, не превращая духовенства в зависимое от государства чиновничество. Разумеется, все эти и тому подобные им законодательные нормы могут иметь смысл и значение лишь в том случае, если ясно и до конца будут осознаны принципы.
Из всего сказанного следует, что историю России, поскольку мы берем эту историю в ее подлинном существе, надо понимать как историю рождения, становления и развития Православной Русской Церкви, которая и есть симфонически-личное бытие евразийско-русской культуры и высшая форма этого бытия. Но, поскольку мы отвлекаемся от последних и высших целей, от последнего и высшего смысла и оправдания евразийско-русского культурного процесса, поскольку мы снижаемся в плоскость чисто эмпирического рассмотрения, мы усматриваем форму симфонически-личного бытия евразийско-русского мира в его государственности. Путем изучения истории государства российского, путем самосознания находим мы опорные пункты для новой идеологии и новой практической деятельности. Но в этом случае нельзя пренебрегать и последним моментом в развитии русской государственности, т. е. революцией. Осмысление русской революции есть осмысление русской истории, и наоборот: уясняя смысл революции, мы уясняем смысл истории. И так как практически мы прежде всего ищем такого выхода из русской революции, который бы соответствовал существу русской истории, наша историософская концепция становится прагматической и в высшей степени актуальной. Мы ощущаем в себе веяние того необыкновенного стихийного подъема сил, той энергии, которые столь непохожи на безвольные мечты умирающих элементов старой России и столь характерны для совершающихся в самой России процессов.
VIII
Смысл русской революции
Закончившая императорский период революция отнюдь не дикий и бессмысленный бунт, который бы можно было сопоставить с мятежом боровшейся с ее огосударствлением вольницы Разина и Пугачева и который будто бы прервал мирное, идиллическими красками изображаемое развитие России. Еще менее русская революция является организованным группой злоумышленников, да еще прибывших в запломбированных вагонах, переворотом. Она – глубокий и существенный процесс, который дает последнее и последовательное выражение отрицательным тенденциям, исказившим великое дело Петра, но вместе с тем открывает дорогу и здоровой государственной стихии. Это вовсе не значит, что смысл революции правильно понят и действительные ее задачи верно сформулированы ее официальными идеологами и так называемыми «вождями» ее, которые, не исключая и Ленина, сочетавшего гениальное государственное чутье с тупостью доктринера-фанатика, были не руководителями ее, а ее орудиями. Революция прежде всего – саморазложение императорской России, гибель старой России как особой симфонической личности, индивидуировавшей русско-евразийскую культуру, и смерть ее в муках рождения России новой, новой индивидуации Евразии. В революционной анархии, начавшейся еще до войны и достигшей апогея в эпоху Временного правительства, с полной ясностью обнаружился давний трагический разрыв между народом, который со времени Петра не хотел европейской культуры, и, так как правящий слой, европеизуясь, вытягивал из него и европеизовал все живые силы, оставался в потенциально-культурном состоянии, и правящим слоем, который в европеизации утрачивал свою народность, связь с народом и способность понимать и выражать народную идеологию. Этот разрыв повторился в распаде самого правящего слоя на правительство и «общество» и в распаде этого «общества» на цензовиков и «демократию» или третий элемент. Части правящего слоя вели друг с другом борьбу не на жизнь, а на смерть и одинаково самозванно выступали от имени неизвестного им народа, что и было разложением самого правящего слоя. Мы не хотим сказать, что в деятельности и идеологиях своих правительство и интеллигенция не обнаруживали никаких национальных черт и свойств. Национальные черты и свойства их были не лучшими и самыми ценными, а худшими и вредными, признаваемые ими народными задачи как раз и являлись не народными; так что правительство и интеллигенция оказывались правыми главным образом в отрицании: правительство – в борьбе с интеллигенцией, интеллигенция – в борьбе с правительством. Сейчас на «facies Hyppocratica» правящего слоя мы задним числом ясно улавливаем саркастическую улыбку России, для будущего которой нужна была смерть старого правящего слоя, т. е. его саморазложение.
Вымирание старого правящего слоя совершалось в эпоху революции и заканчивается теперь весьма различными путями. Часть его была физически и насильственно уничтожена, часть погибла в героической борьбе за свою старую идеологию. Многие тихо и незаметно умерли физически или душевно в отчаянии, разочаровании и апатии под гнетом невыносимых условий жизни. Некоторые бежали и после безнадежных попыток организовать европейский крестовый поход против России или перерождаются в европейцев, или медленно умирают, задыхаясь в разреженном воздухе своих абстракций и гальванизуя себя истерикой никому не нужных споров и наивными надеждами. Среди них преобладают "лидеры", т. е. люди, которых революционная анархия на мгновение выбросила на поверхность и которые на этом основании пришли к лестному для их честолюбия заключению, что они-то и есть настоящие государственные "мужи", призванные "возродить" Россию. Однако для жизненных элементов старого правящего строя смерть оказалась новым рождением: они были органически освоены новым, поднявшимся снизу правящим слоем и сделались живыми его клеточками.
Новый правящий слой естественно-органически вырос из народного материка. Однако в период революционной анархии условием его образования было воплощение государственной стихии в сравнительно небольшой волевой и "религиозно"-идеологически одушевленной группе, которая, резко и фанатически разрывая со старым, поняла, что в эпоху революции, разрушающей все старые санкции власти, эта власть может утвердиться и убедить народ в своей годности только мерами дикого насилия и неразборчивостью в средствах. Такой группой оказались худшие из интеллигентов, наименее умственно развитые и образованные, наиболее примитивные и фанатические, и примкнувшие к ним уголовные преступники. Это, пользуясь терминологией XVI–XVII вв., – "воры". Идеология новой революционной власти была примитивна, нелепа и выражала идеологию народной массы только там, где в практических своих выводах для данного момента скрещивалась с ней. Она приносила много неудобств и вреда, и чем дальше, тем приносит все более. Но выбора у народа не было, так как вся прочая интеллигенция или старалась навязать ему свою волю, или обнаруживала полную свою неспособность и безволие, или прикрывала свою неспособность принципиальным саботажем. Впрочем, не следует преувеличивать расхождения между "идеологическими" мерами коммунистов и народными нуждами. Конечно, коммунисты, по своему обыкновению, лгут, когда заявляют теперь, будто они всерьез вводить коммунизм не думали. Но по существу они, называя свой эксперимент "военным коммунизмом", высказывают и нечто справедливое. Запрещая свободную торговлю (но не будучи в состоянии справиться с мешочниками), экспроприируя и реквизируя, сажая городское население на голодный паек, который позволял выжить только здоровым и приспособленным, коммунисты верили в наступление коммунизма, а на самом деле являлись бессознательными орудиями возрождавшейся государственности. Ибо иначе нельзя было спасти от полной гибели хоть часть, и притом нужную для будущего часть, старого правящего слоя, сохранить остатки государственного аппарата и удержать угрожаемое государственное единство. Не обладая ни исторической санкцией, ни политическим кредитом, который был окончательно подорван Временным правительством, ни моральным авторитетом, они мерами насилия утверждали и укрепляли государственную власть и вместе с тем канализировали и организовали стихийную и объяснимую исторически ненависть масс к "барину" и "барству". Под влиянием идеологических традиций, идущих от кровожадной французской революции, и в силу неизбежного в революционной власти наличия уголовных элементов это выродилось в чудовищный террор. Коммунисты верили, может быть, некоторые из них и все еще верят, будто их "третий интернационал" успешно подготовляет мировую коммунистическую революцию. На самом деле этот "интернационал" являлся вначале одним из бессознательных орудий в международной политике ослабленной войной и революцией России, но очень скоро встал в решительное противоречие с ее задачами и превратился в осознанную наиболее государственными элементами помеху. Коммунисты, сами того не замечая, возобновили политику Москвы, которая тоже поддерживала и поощряла "угнетаемых" в Новгороде или Пскове, чтобы легче и скорее эти государства подчинить себе, а в гетманской Украине XVII–XVIII вв. поощряла посполитых против старшины, дабы вобрать в себя тех и других. Разумеется, теперь о завоевании Европы никто не думает; речь идет о необходимой самообороне и о территории Евразии. Ведь по опыту Колчака, Деникина, Юденича, Врангеля мы очень хорошо уже знаем, что такое доброе отношение "союзников" к русским правительствам. Мы не сторонники тех форм монополии государственной торговли и "Госплана", какие существуют в современной России, но мы не согласны оценивать их в отвлечении от всего целого русских проблем и сомневаемся, что без замены их чем-то родственным можно сохранить и русский червонец, и хозяйственную независимость России.
Как бы то ни было, коммунистически-большевистская партия – тот кристаллизационный центр, вокруг которого создался новый правящий слой. Великолепно организованная и властная до тираничности, она была становым хребтом правительства и – шире – правящего слоя. Лишь за последнее время обнаружилось, что она уже значительно растратила запас своей энергии и своего волевого напряжения, и главное – то, чем это напряжение было вызвано и до сих пор поддерживалось – коммунистическая идеология, – стоит перед окончательным крахом. Обоснованная неправомерной абсолютизацией относительного, одностороннего и ошибочного, коммунистическая идеология порождает в своих носителях сознание ее неосуществимости и нежизненности, которое нельзя заглушить настойчивыми уверениями себя во временном и тактическом отступлении. Она может осуществляться лишь на "идеологическом фронте", самим существованием своим ее опровергающем. Государственная стихия заставляет коммунистов действовать вопреки своей идеологии и испытывать жестокие разочарования именно там, где они поступают в согласии с ней. Чем более усложняется жизнь, тем неодолимее для них ее требования и тем более они у нее учатся; а учиться у жизни – значит разучиваться в коммунизме. Все труднее становится спорить с фактом умирания, и окончательного умирания коммунистической идеологии. Иные уже готовы отказаться от власти и, "хлопнув дверью", уйти опять в подполье в надежде заработать на чистоте идеологии и на новой возможной анархии; другие готовы вместе с идеологией отречься от созданных в процессе революции, и не только для коммунистов, важных форм. Третьи пытаются наметить и удержать среднюю, компромиссную линию, однако же не с точки зрения ее государственного значения, а с точки зрения нелепых идеологических предпосылок и "заветов" Ленина. Но возможна ли длительно такая линия? И какой пафос поддержит их слабеющую и подрываемую внутрипартийными распрями энергию, если пафос коммунизма уже выдохся, а другого они не знают?
Эти вопросы обладают весьма жизненным значением для ближайшего будущего русской государственности. Ведь до сих пор новый государственный аппарат и новый правящий слой держатся инициативой, энергией и организованностью партии, которая прослаивает и связывает их и все еще держит над уровнем простой, будничной деловитости, необходимой, может быть, более всего необходимой, но еще недостаточной. Сплоченный и прослоенный партией непартийный правящий слой сыграл и играет еще большую роль. Он является главным проводником конкретных потребностей народа и здоровых традиций старой государственности. В нем будущее связывается с прошлым и расплавляющая все стихия революции возвращается к самым истокам народной жизни, в которых настоящее осмысляется прошлым и становится смыслом прошлого. В нем происходит взаимообщение партии с народом и вырабатывается, рождается правящий слой будущего. В нем же создаются и развиваются сами формы новой государственности. Но если бы партия сразу и без замены чем-либо ей равнозначным исчезла, наметившиеся, по крайней мере, новые формы и новый правящий слой оказались бы в очень затруднительном и даже опасном положении. Перед нами предстала бы серая масса добросовестных, умелых и самоотверженных, но никому не известных безынициативных и безыдейных работников, прекрасная армия без штаба и без идеологии. В кредит ее силе никто не поверит, а перед ней тотчас же вырастут выходцы с того света – монархические, демократические и социалистические претенденты на власть, некоторые из которых не постесняются сыграть на аппетитах Европы. Если даже новому правящему слою удастся сравнительно безболезненно удержаться у власти или, в чем можно не сомневаться, довольно скоро ее себе вернуть, едва ли желательны серые будни и топтание на месте.