Текст книги "Континент Евразия"
Автор книги: Петр Савицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)
Евразийская концепция знаменует собой решительный отказ от культурно-исторического "европоцентризма"; отказ, проистекающий не из каких-либо эмоциональных переживаний, но из определенных научных и философских предпосылок… Одна из последних есть отрицание универсалистского восприятия культуры, которое господствует в новейших "европейских" понятиях… Именно это универсалистское восприятие побуждает европейцев огульно квалифицировать одни народы как "культурные", а другие как "некультурные"… Следует признать, что в культурной эволюции мира мы встречаемся с "культурными средами" или "культурами", одни из которых достигли большего, другие – меньшего. Но точно определить, чего достигла каждая культурная среда, возможно только при помощи расчлененного по отраслям рассмотрения культуры. Культурная среда, низкостоящая в одних отраслях культуры, может оказаться и сплошь и рядом оказывается высоко стоящей в отраслях других. Нет никакого сомнения, что древние жители острова Пасхи в Великом Океане "отставали" от современных англичан по весьма многим отраслям эмпирического знания и техники; это не помешало им в своей скульптуре проявить такую меру оригинальности и творчества, которая недоступна ваянию современной Англии. Московская Русь XVI–XVII веков отставала от Западной Европы во множестве отраслей; это не воспрепятствовало созданию ею "самоначальной" эпохи художественного строительства, выработке своеобразных и примечательных типов "башенных" и "узорчатых" церквей, заставляющих признать, что в отношении художественного строительства Московская Русь того времени стояла выше большинства западноевропейских стран. И то же – относительно отдельных "эпох" в существовании одной и той же "культурной среды". Московская Русь XVI–XVII веков породила, как сказано, "самоначальную" эпоху храмового строительства, но ее достижения в иконописи знаменовали явный упадок по сравнению с новгородскими и суздальскими достижениями XIV–XV веков… Мы приводили примеры из области изобразительного искусства как наиболее наглядные. Но если бы также в области познания внешней природы мы стали различать отрасли, скажем, "теоретического знания" и "живого видения", то оказалось бы, что "культурная среда" современной Европы, обнаружившая успехи по части "теоретического знания", означает, в сравнении с многими другими культурами, упадок по части "живого видения": "дикарь" или темный мужик тоньше и точнее воспринимает целый ряд явлений природы, чем ученейший современный "естествовед". Примеры можно было бы умножать до бесконечности; скажем более: вся совокупность фактов культуры является одним сплошным примером того, что, только рассматривая культуру расчлененно, по отраслям, мы можем приблизиться к сколь-либо полному познанию ее эволюции и характера. Такое рассмотрение имеет дело с тремя основными понятиями: "культурной среды", "эпохи" ее существования и "отрасли" культуры. Всякое рассмотрение приурочивается к определенной "культурной среде" и определенной "эпохе". Как мы проводим границы одной и другой, зависит от точки зрения и цели исследования. От них же зависит характер и степень дробности деления "культуры" на "отрасли". Важно подчеркнуть принципиальную необходимость деления, устраняющего некритическое рассмотрение культуры как недифференцированной совокупности… Дифференцированное рассмотрение культуры показывает, что нет народов огульно "культурных" и "некультурных". И что разнообразнейшие народы, которых "европейцы" именуют "дикарями", в своих навыках, обычаях и знаниях обладают "культурой", по некоторым отраслям и с некоторых точек зрения стоящей "высоко"…
III
Евразийцы примыкают к тем мыслителям, которые отрицают существование универсального «прогресса». Это определяется, между прочим, вышеизложенной концепцией «культуры». Если линия эволюции разно пролегает в разных отраслях, то не может быть и нет общего восходящего движения, нет постепенного неуклонного общего совершенствования: та или иная культурная среда и ряд их, совершенствуясь в одном и с одной точки зрения, нередко упадает в другом и с другой точки зрения. Это положение приложимо, в частности, к «европейской» культурной среде: свое научное и техническое «совершенство» она купила, с точки зрения евразийцев, идеологическим и более всего религиозным оскудением. Двусторонность ее достижений явственно выражена в ее отношении к хозяйству. В течение долгих веков истории Старого Света существовало некоторое единое соотношение между началом идеологически-нравственно-религиозным, с одной стороны, и началом экономическим – с другой, точнее, существовало некоторое идеологическое подчинение второго начала первому; именно проникнутость религиозно-нравственным моментом всего подхода к экономическим вопросам позволяет некоторым историкам экономических учений (например, старому, середины XIX в., немецко-венгерскому историку Каутцу, работы которого доныне не утратили некоторого значения) объединять в одну группу, в их отношении к экономическим проблемам, столь разные памятники, как некоторые литературные фрагменты Китая иранское законодательство «Вендидада», Моисеево законодательство, произведения Платона, Ксенофонта, Аристотеля, средневековых западных богословов. Экономическая философия всех этих памятников есть, в известном смысле, философия «подчиненной экономики»; в них подчеркивается, как нечто необходимое и должное, связь удовлетворения наших экономических потребностей с общими началами нравственности и религии. Экономическая философия европейских «новых веков» противоположна этим воззрениям.
Не всегда прямыми словами, но чаще основами мировоззрения новая европейская экономическая философия утверждает круг экономических явлений как нечто самодовлеющее и самоценное, заключающее и исчерпывающее в себе цели человеческого существования… Было бы знаком духовной слепоты отрицать огромность тех чисто познавательных достижений, успехов в понимании и видении экономических явлений, которые осуществила и накопила новая политическая экономия. Но, выступая в качестве эмпирической науки и действительно в определенной и большой степени являясь таковой, новая политическая экономия в целом ряде своих положений вышла на умы и эпохи как метафизика… Подобно тому, как экономические идеи древних законодателей, философов и богословов связаны с определенными метафизическими представлениями, связаны с ними и экономические идеи новейших экономистов. Но если метафизика первых была философией "подчиненной экономики", метафизика вторых является философией "воинствующего экономизма". Этот последний есть, в некотором смысле, идеологическая цена, которую заплатила новая Европа за количественно огромный экономический подъем, который она пережила в новые века и в особенности за последнее столетие. Есть нечто поучительное в картине, как на исходе средних и в течение новых веков древняя мудрость нравственного завета, исконная, сдерживавшая себялюбивые инстинкты человека словом увещаний и обличения, философия "подчиненной экономики" рушится под напором новых идей нового времени, самонадеянно утверждающей себя теории и практики "воинствующего экономизма" [5]5
«Воинствующий экономизм» как инстинктивно-стихийное начало человеческого бытия существовал и существует, конечно, везде и повсюду. Существенно, что в новой Европе этот принцип возведен в идеологическое начало.
[Закрыть].
Исторический материализм есть наиболее законченное и резкое выражение последнего. Отнюдь не случайна наблюдающаяся в эмпирически-идеологической действительности связь философии "подчиненной экономики", с одной стороны, и "воинствующего экономизма" – с другой, с определенным отношением к вопросам религии. Если философия "подчиненной экономики" всегда являлась и является придатком к тому или иному теистическому мировоззрению, то исторический материализм идеологически связан с атеизмом.
Ныне атеистическая сущность, скрывавшаяся в историческом материализме, сбросила с себя, как волк в сказке, прикрывавшую ее до поры до времени, для отвода глаз, овечью шкуру эмпирической науки; атеистическое мировоззрение свершает в России свое историческое торжество, государственная власть в руках атеистов и стала орудием атеистической проповеди. Не вдаваясь в рассмотрение вопроса об "исторической ответственности" за происшедшее в России и ни с кого не желая снимать этой ответственности, евразийцы в то же время понимают, что сущность, которая Россией, в силу восприимчивости и возбужденности ее духовного бытия, была воспринята и последовательно проведена в жизнь, в своем истоке, духовном происхождении не есть сущность русская. Коммунистический шабаш наступил в России как завершение более чем двухсотлетнего периода "европеизации". Признать, что духовная сущность государственно-господствующего в России коммунизма есть особым образом отраженная идеологическая сущность европейских новых веков – это значит сделать констатирование, эмпирически обоснованное в высокой мере (здесь нужно учесть происхождение российского атеизма от идей европейского "просвещения", занос социалистических идей в Россию с Запада, связь русской коммунистической "методологии" с идеями французских синдикалистов, значение и "культ" Маркса в коммунистической России). Но, увидав идеологическую сущность европейских "новых веков" в подобном, доведенном до логического завершения виде, русские, не принявшие коммунизма и в то же время не утратившие способности мыслить последовательно, не могут вернуться к основам новейшей "европейской" идеологии.
Из опыта коммунистической революции вытекает для сознания евразийцев некоторая истина, одновременно старая и новая: здоровое социальное общежитие может быть основано только на неразрывной связи человека с Богом, религией; безрелигиозное общежитие, безрелигиозная государственность должны быть отвергнуты; это отвержение ничего не предрешает относительно конкретных конституционно-правовых форм; в качестве такой формы, в представлении евразийцев, может существовать безвредно, в известных условиях, например, и "отделение церкви от государства". Но, в существе, опять-таки высоко знаменательно, что первое, быть может, в мировой истории правление последовательно-атеистической и превратившей атеизм в официальное исповедание коммунистической власти оказалось "организованной мукой", по пророческому слову глубочайшего русского философа второй половины XIX века Леонтьева, системой потрясения и разрушения "общего блага" (во имя которого якобы водворялась коммунистическая власть) и такого надругательства над человеческой личностью, что бледнеют все образы и бессильны все слова в изображении страшной, небывалой, кощунственно-зверской реальности. И повторяем: то обстоятельство, что владычество первой последовательно-атеистической власти оказалось владычеством звероподобных отнюдь не случайно. Исторический материализм и дополняющий его атеизм снимают узду и лишают сдержки первоначально животные (и в том числе первоначально экономические, сводящиеся к грабительским) человеческие инстинкты. Основной определяющей силой социального бытия в условиях идейного господства материализма и атеизма оказывается ненависть, и приносить плоды, ее достойные, – мучение всем, а рано или поздно не может не принести и последнего плода – мучения мучителям.
Россия осуществила торжество исторического материализма и атеизма; но те закономерности, которые проявились на ходе ее революции, касаются далеко не ее одной. Культ первоначально экономического интереса и всяческой животной первоначальности обильным всходом пророс в сознании народов также и вне пределов России; также и вне пределов ее он не может являться основой длительного и благополучного общежития. Разрушительные силы, накопляющиеся в этих условиях, рано или поздно одолеют и здесь силу социального созидания. Проблему нужно ставить во всей ее глубине и ширине. Напору материалистических и атеистических воззрений нужно противопоставить идейную сущность, преисполненную драгоценного полновесного содержания… Здесь не может быть колебаний. С еще неслыханной прямотой и непреклонной решимостью – на широчайшем фронте и везде – необходимо начать и вести борьбу со всем, что хотя бы в малейшей степени связано с материализмом и атеизмом. Зло нужно прослеживать до корней, нужно в буквальном смысле искоренять его. Было бы поверхностной и бессильной попыткой бороться только с наиболее резкими проявлениями исторического материализма и атеизма и с одним коммунизмом. Проблема поставляется существеннее и глубже. Нужно объявить войну "воинствующему экономизму", в чем бы и где бы он ни проявлялся… Во имя религиозного мировоззрения нужно собирать силы; с горячим чувством, ясной мыслью и полнотой понимания борствовать против специфического духа новой Европы… Поскольку эта последняя дошла до того исторического и идеологического предела, на котором находится ныне, с большим вероятием можно утверждать, что в какой-то срок будущего произойдет одно из двух: или культурная среда новой Европы погибнет и рассеется, как дым, в мучительно-трагических потрясениях, или та "критическая", по терминологии сен-симонистов, эпоха, которая началась в Западной Европе с исходом средних веков, должна прийти к концу и смениться эпохой "органической", "эпохой веры". Нельзя сверх известной меры попирать безнаказанно древнюю мудрость, ибо в ней правда; не на основе возведения в высший принцип первоначально себялюбивых человеческих инстинктов, преподанного в философии "воинствующего экономизма", но на основе просветленного религиозным чувством обуздания и сдерживания этих инстинктов достижима высшая осуществимая на земле мера "общего блага". Общество, которое поддастся исключительной заботе о земных благах, рано или поздно лишится и их – таков страшный урок, просвечивающий из опыта русской революции…
Евразийцы пытаются до конца и всецело уяснить и осознать этот опыт, вывести из него все поучения, которые из него вытекают, и быть в этом деле бесстрашными в отличие от тех, кто в смятении и робости отшатнулся от звериного образа коммунизма, но не может отказаться от того, что составляет основу или корень коммунизма; кто, взявшись за плуг, глядит вспять; кто новое вино пытается влить в меха старые; кто, увидав новую истину отвратности коммунизма, не в силах отречься от старой мерзости "воинствующего экономизма", в какие бы формы ни облекался последний…
Личной веры недостаточно. Верующая личность должна быть соборна.
Евразийцы – православные люди. И Православная Церковь есть тот светильник, который им светит; к Ней, к Ее Дарам и Ее Благодати зовут они своих соотечественников; и не смущает их страшная смута, по наущению атеистов и богоборцев поднявшаяся в недрах Православной Церкви Российской. Верят они, что хватит духовных сил и что борение ведет к просветлению…
Православная Церковь есть осуществление высшей свободы; ее начало – согласие в противоположность началу власти, господствующему в отделившейся от Нее Римской Церкви. И кажется евразийцам: в суровых делах мирских не обойтись без суровой власти; но в делах духовно-церковных только благодатная свобода и согласие суть благие руководители. "Европа" же, в некоторых своих частях, в делах мирских разрушает действенность власти и в делах церковных вводит тираническую власть…
Церковь Православная долгие века светила только тем народам, которые остались Ей верны; светила истинами своего вероучения и подвигами своих подвижников. Ныне, быть может, наступают иные сроки: современная Церковь Православная, продолжая преемство древней Церкви Восточной, получила от нее как основное начало своего бытия полную непредвзятость в подходе к формам экономического быта (столь противоположную приемам Западной Церкви, долгие века боровшейся, например, против взимания заемного процента [6]6
Церковь Восточная, отклоняя на Никейском Соборе 325 года предположение об издании запрета заемного процента, тем самым признала властное вмешательство в экономическую жизнь не приличествующим Церкви. На этом положении Церковь Восточная стояла во все последующие века, стоит и ныне… Практика Западной Церкви была иной. В ней запрет взимания заемного процента держался тысячелетие, и еще, например, Тюрго в XVIII веке был принужден считаться с ним как с жизненной реальностью.
[Закрыть]) и к достижениям человеческой мысли. И потому, быть может, именно Церковь Православная в наибольшей мере призвана, в рамках новой религиозной эпохи, осенить своим покровом достижения новейшей хозяйственной техники и науки, очистив их от идеологических «надстроек» «воинствующего экономизма», материализма и атеизма, как в свое время, в эпоху Константина, Феодосиев, Юстиниана, древняя Церковь Восточная умела осенять, в рамках подлинной и вдохновенной «эпохи веры», весьма сложный и развитой экономический быт и значительную свободу богословски-философствующего мышления… В современной хозяйственной технике и эмпирической науке, каково бы ни было их развитие, нет ничего, что исключало бы возможность их существования и процветания в недрах новой «эпохи веры». Сочетание современной техники и науки с идеологией «воинствующего экономизма» и атеизма вовсе не обязательно и не неизбежно.
С религиозной точки зрения, хозяйственная техника, каковы бы ни были пределы ее возможностей, есть средство к осуществлению Завета, вложенного Творцом в создание человеческого рода: "я да владычествуют они над рыбами морскими и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею…" Эмпирическая же наука, с религиозной точки зрения, есть раскрытие картины Божьего мира, по мере успехов знания все более совершенное и полное и все ясней обнаруживающее Премудрость Творца…
IV
Евразийство есть не только система историософских или иных теоретических учений. Оно стремится сочетать мысль с действием и в своем пределе приводить к утверждению, наряду с системой теоретических воззрений, определенной методологии действия. Основная проблема, которая в этом отношении стоит перед евразийством, есть проблема сочетания религиозного отношения к жизни и миру с величайшей, эмпирически обоснованной практичностью. Постановка этой проблемы обоснована всем характером евразийства. Евразийцы суть одновременно отстаиватели религиозного начала и последовательные эмпирики. Из фактов рождается их идеология; своей характеристикой российского мира как «евразийского» они как бы прилегают всем телом к каждой пяди родной земли, к каждому отрезку истории этого мира… Но недостаточно понимать факты, ими необходимо управлять в пластическом процессе истории. Поскольку люди, ощущающие мир религиозно, подходят к этой задаче, перед ними во всей своей обнаженно-наглядной и в то же время мистически-потрясающей реальности встает проблема зла. Евразийцы в предельной степени ощущают реальность зла в мире – в себе, в других, в частной и социальной жизни. Они менее всего утописты. И в сознании греховной поврежденности и проистекающего отсюда эмпирического несовершенства человеческой природы они ни в коем случае не согласны строить свои расчеты на посылке «доброты» человеческой природы. И раз это так, задача действия «в миру» встает как задача трагическая, ибо «мир во зле лежит». Трагизм этой задачи неизбывен; и единственно, к чему стремятся евразийцы, это в ладе своих мыслей и действий быть на высоте этого трагизма. И твердое философское убеждение и, мы сказали бы, сама природа русского исторического и национального характера, в котором соучаствуют евразийцы, исключают возможность сентиментального отношения к этой задаче. Сознание греховности мира не только не исключает, но требует смелости в эмпирических решениях. Никакая цель не оправдывает средства. И грех всегда остается грехом. Но, действуя «в миру», нельзя его устрашиться. И бывают случаи, когда нужно брать на себя его бремя, ибо бездейственная «святость» была бы еще большим грехом…
В практической области для евразийцев снята сама проблема "правых" и "левых" политических и социальных решений. Это подразделение неотразимо значимо для тех, кто даже в своих конечных целях держится единственно за ограниченные реальности человеческого существования, кто весь с головой ушел в понятия и факты политического и хозяйственного прикладничества. Кто так относится к этим вопросам, для того и нет иных ценностей, кроме конкретных политических и социальных решений, "левых" или "правых" по принадлежности; и за каждое такое решение каждый такой человек должен стоять неуклонно и "с остервенением", ибо вне таких решений для него нет никаких ценностей и от него самого, как величины духовной, ничего не остается. И если раз принятое политическое и экономическое направление окажется не отвечающим требованиям жизни и непрактичным, то последовательный человек все-таки будет за него держаться, ибо это направление – уже он сам. Не таково отношение к практическим решениям евразийца. Для него существенен религиозный упор, который обретается вне сферы политической и экономической эмпирики. Поскольку решения этой последней сферы допускают религиозную оценку, хорошим может быть в отдельных случаях и "правое" и "левое" решение, так ясе как и плохим может быть и то и другое… Большое же число прикладнических решений безразлично с точки зрения религиозной. Понимая всю важность политического и хозяйствевного прикладничества и в то же время не в нем полагая верховные ценности, евразийцы могут отнестись ко всей религиозно-безразличной сфере прикладничества с непредубежденностью и свободой, недоступной для людей иного мировоззрения. В практических решениях требования жизни, вне всякой предубежденности, являются для евразийца руководящим началом. И потому в одних решениях евразиец может быть радикальнее самых радикальных, будучи в других консервативнее самых консервативных. Евразийцу органически присуще историческое восприятие; и неотъемлемой частью его мировоззрения является чувство продолжения исторической традиции. Но это чувство не перерождается в шаблон. Никакой шаблон не связывает евразийца; и одно лишь существо дела, при полном понимании исторической природы явлений, просвечивает ему из глубины каждой проблемы…
Нынешняя русская действительность, более чем какая-либо другая, требует такого отношения "по существу". Отношение евразийцев к духовному началу революции выражено в предыдущем. Но в своем материально-эмпирическом облике, в созданном ею соотношении политической силы отдельных групп, в новом имущественном распределении она должна, в значительной своей части, рассматриваться как неустранимый "геологический" факт. Признать это вынуждает чувство реальности и элементарное государственное чутье. Из всех действенных групп "нереволюционного" духа евразийцы, быть может, дальше всех могут пойти по пути радикального и объемлющего признания факта. Факты политического влияния и имущественного распределения, которых в данном случае касается дело, не имеют для евразийцев первостепенного самоначального значения, являясь для них ценностями вторичными. Это облегчает для евразийцев задачу признания факта. Но факт во многих случаях исходит из мерзости и преступления. В этом тяжесть проблемы. Но раз мерзости и преступлению дано было по Воле Божьей превратиться в объективный исторической факт, нужно считать, что признание этого факта не противоречит Воле Божьей. Какая-то мера прямого фактопоклонства лежит в эмпирических необходимостях эпох, которым предстоит найти выход из революции. В плане религиозном эту необходимость фактопоклонства можно приравнять искушению, через которое надлежит пройти, не соблазнившись: воздать кесарево кесарю (т. е. учесть все эмпирические политико-хозяйственные требования эпохи), не отдав и не повредив Божьего. С точки зрения евразийцев, задача заключается в том, чтобы мерзость и преступление искупить и преобразить созданием новой религиозной эпохи, которая греховное, темное и страшное переплавила бы в источающее свет. А это возможно не в порядке диалектического раскрытия истории, которая механически, "по-марксистски", превращала бы все "злое" в "доброе", а в процессе внутреннего накопления нравственной силы, для которой даже и необходимость фактопоклонства не была бы одолевающим соблазном.