Текст книги "Тихий гром. Книга третья"
Автор книги: Петр Смычагин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Немцы появились в восьмом часу. И сколько их там пришло, из окна не видать. Но, как заслышала Ядвига топот кованых сапог, сжалась, словно желая тут же исчезнуть, еще больше почернела. Заколотило ее, лихорадочным ознобом всю ободрало. С места не двинулась. Тут и застали ее офицер с переводчиком. Другие солдаты, что шли сюда с офицером, – человек десять их было – остались шнырять во дворе и в огороде.
– Где твой лесник, матка? – спросил переводчик, входя первым и обшаривая взглядом комнату.
Офицер, осмотрев кухню, зашел в комнату и остановился на том месте, где недавно стоял топчан Василия. Бабка повернулась на стуле к нему лицом.
– Так где же лесник? – повторил переводчик свой вопрос. – Он здесь живет?
– Нет, – робко молвила Ядвига.
– А здесь, кто спит? – указал на топчан Григория.
– Мой дед спал… Он давно умер.
– А кто же немецких солдат побил, ты видела?
– Я не выходила из хаты… там страшная стрельба была… Я всю ночь не спала…
Выслушав перевод, офицер приблизился к окну, позаглядывал в него так и этак и, убедившись, что отсюда действительно ни пруд, ни берег, ни избушка не просматриваются сквозь густую листву, коротко сказал что-то и направился к выходу, поманив за собою переводчика.
С трудом отделившись от стула, потянулась за ними и бабка. На улице офицер несколько раз прошелся перед домиком по полянке, словно обнюхивая ее. А переводчик снова обратился к Ядвиге, сиротливо стоявшей у крыльца.
– Натерпелась ты страху, матка, – сказал, он, криво усмехнувшись, – но теперь тебе не будет скучно: много молодых людей здесь оставляем.
– А когда б твоя мать оказалась на моем месте, чего ж бы она делала?! – обиделась Ядвига.
Офицер позвал всех солдат со двора, и они направились восвояси.
– Моя матка умерла бы со страху, – бросил на ходу переводчик. – Да и тебе, наверно, придется постирать бельишко.
– Не твое то дело, – грубо оборвала его бабка и двинулась за солдатами. – Стыдно молодому смеяться над старым человеком!
Но прошла она за ними лишь до конца тропинки и отстала, увидев на дальнем конце площадки, возле крайних сосен, бугры вывернутой красной глины. Там немцы, засучив рукава, копали большую могилу. А другие перетаскивали к ней убитых.
Воротилась Ядвига к своему опустевшему, неприютному домику, но делать ничего не могла. Из головы не уходили слова переводчика о том, что здесь останется много молодых людей. Присела на крылечко и стала соображать: либо имел он в виду, что похороненные тут останутся, либо новая команда жить будет. Ведь первые-то зачем-то ж приходили. А для чего убили они Ерему? Подозревали в чем или так, из озорства?
Много разных вопросов теснилось в бабкином уме. Просидела она тут не один час и, уронив голову на подставленные руки, задремала.
Проснулась от грохнувшего за прудом винтовочного залпа и не вдруг сообразила, что это заканчиваются похороны. А через час вся команда ушла, но не обратно в деревню, а по еле заметной дороге за дальний конец пруда.
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Каждый секундный размах маятника часов, подсчитали экономисты, стоит Англии 66 фунтов стерлингов (около 1000 руб.), час войны обходится 3 600 000 руб., а сутки – 86 400 000 руб. Это для Англии. А сколько для России, для Франции, Германии, Турции и прочих. Сколько же стоила в с я война? А ведь ценности, сжигаемые в этом пожаре, созданы теми же руками, что держат теперь винтовку…
О, если б хоть половина всех несчастных вдруг осознала свою роль в наполнении денежных мешков, она бы всю свою ненависть обрушила не на окопного врага, а на владельцев миллиардов и миллионов!
1
Горячий воздух, пропитанный неумолимым солнцем, затаенно висел над притихшей землей. Далеко где-то, за синеющей полосой соснового перелеска, за пустым полем, неровно перепаханным снарядами, за болотом и маленькой речкой, не раз переходившей из рук в руки, глухо и лениво рокотал артиллерийский гром, словно предвещал настоящую грозу.
А настоящей грозы давно не было ни в природе, ни на фронте. Осатанело бесконечное сидение в окопах. Все реже случались вылазки, но ежедневно и методично работала артиллерия, и казалось, что какое-то страшное чудище неустанно скрежещет зубами, принимая кровавую пищу точно по заведенному распорядку.
Тимофей Рушников, тот самый Тимка, что летом девятого года приведен был матерью в хутор Лебедевский, весною шестнадцатого мобилизован. Прямо с поля взяли, где с матерью вместе работал. В Троицке прошел первичную подготовку в двенадцатой маршевой роте. Всего три недели их поучили, да первая-то неделька ушла на зубрежку титулов и званий всего царского сословия. А потом – на фронт, под Ригу.
Все лето сидели в окопах. И долго щадила Тимофея шрапнель, но все-таки царапнула повыше локтя, нешибко. Десяток дней провалялся в полевом лазарете. Навещать его приходил Петренко, из их же разведкоманды солдат, командир отделения. Назначен был недавно, и звание присвоили ему, но урядницкие лычки все «забывал» пришить, и оставался солдатом.
Дня два последних не забегал Петренко в лазарет. Тимофей не ждал его и сегодня, но, попрощавшись после выписки с товарищами, вышел на крыльцо и носом к носу столкнулся со своим отделенным командиром.
– Х-хе, – опешил Петренко, – уже здоров, Тима!
– Здоров, – бодро ответил Тимофей. – Опять на войну под твою команду двигаюсь.
Было видно, что хотел что-то сказать Петренко и обопнулся, затормозил. Это уж привычка такая у него была: вроде бы замахнется сказать чего-то, да вдруг за мягонький темно-русый усик дернет себя, в затылке почешет и либо промолчит, либо сгородит чего-нибудь совсем не подходящее.
– Чего там у нас новенького? – спросил Тимофей, направляясь по двору к тропинке через сад.
– Да чего ж там новенькое может быть? – возразил Петренко, поглядывая на изуродованные снарядами деревья сада. – Сама война и та старой сделалась, как ведьма.
Тропинка провела их через заросли кустов и выбежала на поляну. Справа, шагах в тридцати, между деревьями и кустами забелелся свежий крест.
– Кому это честь такая? – удивился Петренко и круто повернул туда так, что толкнул Тимофея в больную руку. Тот поморщился. – Не дает забывать-то?
– Да поколь сказывается, как потревожишь.
– Ух ты! – воскликнул Петренко, выбравшись на новую поляну – Да тут целое кладбище возле лазарета-то появилось. Гляди ты, не то что в братской – надписи даже имеются.
Кресты были свеженькие, из тонких реек, и на всех одним почерком поперечины исписаны химическим карандашом, кое-где уже расплывшимся от дождя.
– Тут похоронен рядовой третьего взвода Федор Никандров пехотного полка, второй роты, прощай, товарищ… – прочел Петренко, перешел к другому кресту и опять: – Под сим крестом погребено тело Георгиевского кавалера младшего унтер-офицера Семена Висновского, скончавшего от ран житие свое. Все там будем…
Петренко было повернул назад, но его привлекла еще одна размытая надпись на покосившемся, уже начавшем темнеть кресте:
– Погребен рядовой неизвестной части, неизвестного имени, скончавшийся от ранений, не приходя в сознание…
Пробежав по написанному взглядом несколько раз, Петренко повторил эти слова вслух, словно стараясь запомнить их навсегда.
– Вот видишь, – сурово сказал он, направляясь к прежней тропинке, – был человек – и ничего не осталось, даже имени. У каторжан, у разбойников и то имена остаются в бумагах у жандармов и полицейских. А тут – ничего! Домой, конечно, из того полка написали, что пропал без вести…
Шагая следом и слушая товарища в пол-уха, Тимофей думал о своем. Чудной какой-то этот самый Петренко. Вроде бы грамотный человек и умный, а непонятный. Чего бы ему лычки-то не нашить на погоны, коли звание присвоили и командиром отделения назначили? Поручик Малов – командир полковой разведки – относится к нему как-то по-товарищески, что ли, не принуждает его. Правда, Малов ко всем солдатам добр, но Петренко у него ближе всех вроде бы. А вот со взводным, с прапорщиком Лобовым, грызня у Петренко постоянная. Иной раз и не поймешь, из-за чего она у них начинается. И всякие новости Петренко всегда узнает раньше всех.
По ходу сообщения шли молча. Уже на повороте к родной землянке до Тимофея донеслось:
– Тут вчера пополнилось наше отделение: двое бывалых солдат к нам прибыли… По-моему, хорошие ребята.
На Тимофея известие это никак не повлияло. Но, пройдя в настежь распахнутую дверь землянки и оглядевшись в ней после яркого света, увидел на нарах и признал это пополнение.
– Гри-иша! – закричал он и рванулся к своим. – И Василий тута!
– Постой-постой! – тараща глаза и двигаясь на локте к краю нар, заговорил Григорий Шлыков. – Ты, что ль, Тимк?
– Да ну, я же! Не признае́шь?
– И где ж признать этакую жердину! – Василий торопливо приподнялся и сдвинулся, на край нар.
Тут земляки обнялись по-братски, потискали крепко друг друга. Сняв шинельную скатку и швырнув ее на нары, Тимофей напал на Петренко:
– Идол ты проклятущий! Ведь знал же, наверно, что нашенские они, хуторские!
– А то как же? – невозмутимо отвечал Петренко, сидя в углу на патронном ящике. – Конечно, знал, оттого и не сказал. А вот ежели б не знал, непременно сказал бы. Я на вашем хуторе всех знаю.
Никто не стал слушать его болтовню, потому как все равно не разобрать, где в его словах правда, а где пустое зубоскальство. Отмахнулся от него и Тимофей.
– Дык как ж эт вышло-то? – не унимался Василий, поглаживая светлый ус. – Ведь вы с нашим Степкой почти что ровными были, а ты уж в солдаты попал.
– Нет, – засовестился Тимофей, – это казалось только. Заморенный я был до полусмерти. Ведь мы едва ноги приволокли с матерью из дальних степей. Отца и двух братишков тама схоронили. Да еще сеструшку, самую младшенькую, гдей-то в приюте оставили… Теперь и не найтить. А я годка на три либо́ на четыре Степки-то вашего постарше.
– Ну и ну-у! – не мог прийти, в себя Василий. – Встренься ты мне так вот где на улице – ни за какие пряники не признал бы, ей-бо!
– Х-хе, пряники! – возразил Григорий, потянувшись в карман за кисетом. – Да вы же им как в десятом годе косили вместе, так с тех пор и не видались, небось… Давно ты из дому-то, Тима?
– С весны нонешней. Три недельки с маршевой ротой подержали нас в Троицке, да и сюда вот, вшей кормить.
– Э-э, погоди, – подал голос Петренко. – Летняя вошь не такая злая, да и отгребать пока успеваем по теплу-то. А вот как дождички пойдут да снежок подвалит, тут берегись – загрызет!
– Наши-то как там? – нетерпеливо спросил Василий.
– Дядь Мирон в полицейские мобилизован в город, а дядь Макар и Митька дома еще оставались, как я ушел.
– Ну, Митька придет в свой черед. Не старше он тебя? А Макару-то как же удается дома сидеть? – удивлялся Василий.
– Дядь Макар пособлял нам весной на своих лошадях два дня, – словно защищая его, ответил Тимофей, – и тетка Дарья денек поработала. А Митька ваш месяца на три либо́ на четыре помоложе меня. Теперь уж, небось, тоже тетка Марфа сухари в дорогу сушит ему.
– А про наших чего знаешь? – спросил в свою очередь Григорий. – Ванька-то не помер?
– Нет, по хутору ходит, во дворе кой-чего делает, а то и в поле когда выберется. Это будто бы от барсучьего сала поправляться он стал. Дядь Макар ему барсука убил.
– Гляди ты, – удивлялся Григорий, – совсем в упокойниках был человек! Стало быть, жить ему предписано. Молодец!.. Ну, а семья-то как пробавляется?
– Да поколь не бедствуют, кажись. Лошадка у них четвертая появилась, Яшка с Семкой подросли – работники…
– Да, – согласился Григорий, – пока и сопливые, а все ж работники. Небось, в женихи прицеливаются?
– Вот уж чего не знаю, того не знаю. А ребятки ладные выправляются…
Ни усов, ни бороды у Тимофея, конечно, не было – не выросли. В две недели раз он сбривал жалкий, ни на что не похожий пушок. Сухое продолговатое лицо его и желтые, как у кота, глаза светились негасимой радостью от нежданной встречи с земляками.
А Петренко, сидя в углу, вроде бы думал о чем-то своем, наблюдая, как сизовато-белый дым от солдатских самокруток, собираясь в общее облако, вытягивался в длинную полосу, замысловато пронизывался солнечными лучами и вылетал в растворенную дверь.
Все приумолкли. В землянке никого, кроме них, не было.
– А за что ты воюешь, солдат Рушников? – неожиданно спросил Петренко, будто по лбу вдарил.
– Как – за что? – подрастерялся Тимофей, гася окурок о каблук сапога. – За землю, за веру, за царя и отечество…
– Ну, и сколько ж у тебя земли?
– Своей-то нету, конечно, – смутился Тимофей, но тут же вроде бы с гордостью добавил: – А три десятины арендовали мы ноничка у казаков Палкиных из Бродовской станицы…
– Да какая там земля у наших мужиков! – горячо встрял в разговор Григорий Шлыков. – Рословы вон большой семьей покрепче на ногах стоят. И земли арендуют у казаков добрые клинья. Ну, наши теперь с четырьмя лошадями да при трех работниках – тоже как-то держатся. А у этого хозяина, – показал на Тимофея, – два кола вбито, небом покрыто да ветром огорожено – вот и вся усадьба.
– Богат Тимошка, и кила с лукошко, – усмехнулся Петренко. – Так, за чью же землю все вы воюете – за царскую, за барскую, за казачью, за монастырскую? За чью?
Наступило тупое молчание. Вопрос был задан всем, потому и ответ надо бы общий отыскать.
– А сам-то за чью же воюешь, герой? – нашелся Василий Рослов. – Али своей – поля немеренные, краев не видать?
– Да, – твердо сказал Петренко, – земли́ у меня – целая Россия! Есть поля, леса, горы, руды, заводы… только все это находится во временном пользовании у помещиков и капиталистов. И время подходит востребовать все это подлинному хозяину, то есть мне.
Солдаты засмеялись, а Василий сказал:
– Ну, ежели так, то, може, и наша земля по своим хозяевам давно слезы льет.
Тимофей Рушников слышал такой разговор намеками впервые и воспринял его, как шутку. Но шутка была не безобидная – каторгой отдавала, потому вскочил и, будто собираясь закурить, вышел по траншее на перекресток к ходу сообщения.
– Гляди ты, – удивился Григорий, – молоко на губах у Тимки, а какой догадливый.
– Здесь все с понятием, – пояснил Петренко, – потому как месяц назад вот с той поляны, что за леском, куда на молитву ходим, двое в каторгу отбыли, а одного там расстреляли за крамольные речи.
– А ты, стало быть, не внемлешь и не каешься перед карой суровой? – спросил Василий на поповский лад.
– Да как сказать, – дернув себя за ус, отвечал Петренко. – Оглянуться лишний раз никогда не мешает, но бояться – постыдное унижение. А потихоньку-то весь полк о том же говорит, да и в других полках никак не иначе. – Он снова дернул себя за ус, пострелял по сторонам пронзительными черными глазами, значительно понизив голос, добавил: – И скажу вам вполне достоверно, что среди офицеров подобные разговоры тоже постоянно ведутся. Окопное время тянется долго и вполне располагает к глубоким раздумьям и откровенным беседам.
– Да к чему же офицерью-то в мужичью кашу лезть? – возразил Григорий. – Никак в толк не возьму.
– Не в мужичьей каше дело пока, Гриша, – терпеливо разгонял крестьянскую темноту Петренко. – Дело в том, что Николашка, которого вся Россия вслух называет «Кровавым» вместе с царицей и Распутиным довели до осатанения и дворян, потому многие офице…
Тут Петренко, заметив, как Тимофей шагнул в траншейный отвод и сделал короткую отмашку рукой, замолк на полуслове. И новички с изумлением и даже с суеверной робостью наблюдали, как на их глазах лицо Петренко, только что умное и даже одухотворенное, сделалось дураковатым, тупым, взгляд помутнел.
В землянку, не пригнувшись в дверях, вошел маленький, черненький, как жучок, прапорщик Лобов. На изжелта-бледном личике резко выделялись черные шелковистые брови и черные глаза. Даже могло показаться, что эти глаза и брови без лица – в пустоте висят.
Солдаты нехотя поднялись со своих мест, но и не попытались изобразить бравой стойки.
– Петренко, почему не доложил об изменении численного состава? – спросил Лобов, стараясь быть спокойным и держаться достойно. Но крылья вытянутого вперед остренького носика нервно двигались и даже белели, оттого казался он этаким хищным крошечным зверенышем, загнанным в клетку.
– Не успел, вашбродь, – промямлил Петренко и потупился. – Только что идти собирался.
– Долго ты собираешься! – Голос у Лобова был глуховатый, слабый, и тщетные попытки придать ему важную басовитость выглядели смешно. – А где твои знаки различия?
– Забыл, вашбродь.
– Что забыл?! – взвизгнул прапорщик, уже не пытаясь важничать. – Забыл, что приказывали или забыл пришить знаки?
– Забыл пришить, вашбродь.
– Ты вчера это говорил, позавчера и неделю назад. Дур-рак! Или издеваешься, серая сволочь?! – Лобов круто повернулся и, уходя, бросил злобно: – Доложу по начальству о разжаловании!
Солдаты присели на прежние места.
– Какой-то графский последыш, – разворачивая кисет, спокойно сказал Петренко. – Доброволец. Такого поберегись, братцы, – живьем проглотит, хоть и щенок. Я ж ему докладывал, как в лазарет пошел.
– Такой не запнется, – с тревогой заметил Василий, – сегодня же настрочит бумагу.
– Х-хе, – беззаботно хмыкнул Петренко, – строчил уже! Обо мне разговор иной. Жестковат я для его молочных зубов. А вот вам поберечься не помешает.
– Оглядеться надоть, конечно, на первых порах, – с крестьянской основательностью заключил Василий.
– Слышь, Петренко, а сам-то ты из каковских? – поинтересовался Григорий. – Фамилия вроде бы у тебя хохлацкая, а говоришь по-нашему, по-русски.
Василий незаметно локтем ткнул товарища в бок. А Петренко, привычно подергав себя за ус, улыбнулся лукаво и ответил опять же уклончиво:
– Да, кроме фамилии, во мне действительно ничего украинского не осталось, кажется…
– На ужин пора! – войдя, сообщил Тимофей. – На ужин, братцы. Все потянулись за котелками, и уже на ходу Петренко еще добавил:
– Призывался в Самаре. А жить приходилось во многих местах…
В ходе сообщения, чуть приотстав от Петренко и Рушникова, Василий успел, шепнуть Григорию:
– Ты уши-то шибко не развешивай, держи топориком. Этот Петренко либо́ тайный агитатор, либо́, не дай бог, слухач, наушник, от жандармов подсунутый. Слыхал я про таких еще до войны. Тут приглядеться надоть.
2
Теплынь стояла пока летняя, и осень вроде бы не проявляла себя. Но дни заметно укоротились, зори прохладнее стали, ночи – длинней. На громадное пространство падали сумерки, и война, усталая за день и напитанная солдатской кровью, ложилась спать.
Смолкали редкие винтовочные щелчки, угасал губительный гром артиллерии, но сторожевые посты на передней линии, телефонисты и прочие неусыпные службы продолжали бдеть. Сидели они тихо, неслышно, не мешая войне спать.
Поручик Малов вернулся в свою землянку, когда еще не успело стемнеть по-настоящему. В штабе полка он только что встретил знакомого журналиста, вернувшегося из Петрограда. Наговориться, конечно, не успели, но тот дал ему целую пачку тыловых газет еще довольно свежих, и Малов немедленно вознамерился их просмотреть.
Засветил плошку на шатком столике, разулся, стащил с себя пропотевшую гимнастерку и, блаженно вытянувшись на лежанке поверх одеяла, схватил первую подвернувшуюся под руку газету. Но не успел просмотреть и одной полосы, как в дверь постучали.
– Да-да, войдите! – отозвался Малов и сел на лежанке, сунув босые ноги под стол.
На пороге появился и взял под козырек прапорщик Лобов, изрядно уже надоевший, хотя в полк прибыл всего месяц назад.
– Перестаньте, Лобов, – нахмурился поручик, облокотившись на стол и приложив указательный палец к губам, так что щегольские короткие усики переломились. – Проходите, присаживайтесь. Надеюсь, не очень срочное дело загнало вас ко мне?
– Нет, не срочное, – подтвердил прапорщик, небрежно бросил фуражку на гвоздь у входа и погладил чернявый ершик на голове. Ершик так и остался ершиком, как на хорошей щетке. Потом, садясь на табуретку по другую сторону стола, непреклонно добавил: – Но все-таки откладывать этого дела я больше не намерен.
– Это вы о чем? – настороженно спросил Малов, поскольку в голосе прапорщика послышалась нескрываемая угроза.
– О том же все, о Петренко. И если вы, господин поручик, не примете к нему мер, я вынужден буду обратиться через голову, по команде. – Лобов даже вскочил с табурета, верхняя губа у него приподнялась и вздрагивала, а мелкие частые зубки, казалось, готовы были вцепиться мертвой хваткой.
– Да полно же тебе, Леня! Сядь, успокойся. Водички вон испей.
– Я не барышня слабонервная, чтобы водичкой меня отпаивать! – ершился Лобов, но невозмутимость старшего уже начала покорять его, и он сел.
– Ну, раз не барышня, давай говорить по-мужски. Чего там еще натворил ваш Петренко?
– Ничего нового он не натворил пока, но упорно не желает носить положенную форму и тем нарушает воинский порядок.
– Так, так, – постукивая пальцами по столу, Малов долгим, упорным взглядом пригвоздил мальчишку. – Лычки не пришил? Ну, допустим, завтра он их пришьет, что изменится от этого в его отделении, в вашем взводе, в полку, наконец?
– Ничего, конечно, не изменится. Но как же вы не понимаете, что своим поведением он расшатывает дисциплину! А ежели завтра другие снимут погоны? Дурной пример заразителен.
– Ну, все покане собираются снимать погоны, да и Петренко ведь носит их. – Малов опять мягкие усики потрогал пальцем зачем-то и сказал: – Эх, милый вы мальчик, Леонид Петрович! А знаете ли вы, на чем теперь дисциплина держится в армии?
– На строгом выполнении присяги, уставов, естественно, так нас учили, – выпалил прапорщик.
– Там, где учили, никто в вас не стрелял, а здесь, как видите, постреливают и, случается, довольно метко. А разница в том превеликая… Хотите добрый, совет, Лобов?
Прапорщик скептически ухмыльнулся, но перечить не стал.
– Не смейтесь, Леня. Все гораздо сложнее и серьезнее, чем кажется на первый взгляд. И настоящая дисциплина в войсках может держаться теперь лишь на добром слове командира, на исключительно добром отношении к солдатам. Любая грубость, а тем более притеснение чреваты самыми неожиданными беспорядками. Иногда, не вдруг, не сразу, но конечный результат – один… Так вот вам мой совет: оставьте в покое Петренко – и могу поручиться, лично вам от этого хуже не будет. Не забывайте, что вам с ним в разведке бывать, а там всякое случается.
– Вы извините меня, Алексей Григорьевич, – откровенно засмеялся Лобов, – но ваш добрый совет пронизан трусостью перед серой скотинкой…
Не постучавшись, в землянку ввалился полный, неповоротливый командир первой роты, капитан Былинкин.
– Э, цари небесные, вон они как посиживают, – иерихонской трубой загудел он с порога. – У других – карты, а то и выпивка… А тут даже не покурили, кажись. Никакой благовони в апартаментах не слыхать. Словно голуби воркуют.
Он сел на табурет, пискнувший под ним, и большущей рукой выложил на стол папиросы. Потом достал громадный носовой платок и стал протирать им вспотевшую шею. Подбородок при каждом движении подергивался, одутловатые бритые щеки вздрагивали. Глядя на сидящих напротив, Малов усмехнулся про себя – как же неровно природа наделила этих людей: задень сейчас локтем Былинкин ершистого прапорщика – и тому несдобровать.
– Нет, Федор Максимыч, не угадали вы, – возразил Малов, – беседа тут состоялась отнюдь не голубиная.
– Что так? – запыхтел капитан, прикуривая. – Уж не ссора ли, не дай бог.
– Ну, до ссоры пока не дошло, – пояснил поручик. – Я вот посоветовал молодому человеку повежливей держаться с солдатами, а он меня в трусости перед серой скотинкой обвинил.
– Э, гоголек, – сказал капитан, положив ручищу на плечо Лобову, тот аж изогнулся, – мамкина манная кашка совсем не то, что солдатская. Ты вот ее похлебай с годок, а лучше два, тогда ум-то сам явится!
– Вы грубы, господин капитан, – обиделся Лобов и отодвинулся от Былинкина.
– Это по-вашему, по-петроградски, пожалуй что, и грубоват, а по-здешнему, по-окопному, в самый раз. Да не учи ты его, Алексей Григории. Солдаты – народ смышленый, выучат. Наплевать на ваш спор и растереть по-солдатски, чтоб незаметно было… Новость слышали?
– А что? – насторожился Малов.
– Будто бы немцы праздничек нам готовят, посуду по своему тылу перетаскивают. А в той посуде – зловоние. Газами нас травить собираются.
– Это уже не новость, Федор Максимыч, – возразил Малов. – Я с месяц тому назад слышал такое… Правда, сегодня знакомый журналист из Питера опять об этом же говорил.
– Не посмеют они этого, – вклинился Лобов.
– Это как сказа-ать, – не удостоив его взглядом и сделав глубокую затяжку, размышлял Былинкин. – Немец, он все может сметь. На союзниках попробовали и наших в прошлом году тоже попотчевали… Да только верить-то этим тыловым крысам закаялся я. Все-то они наперед знают, везде нос суют и пророчат всякую всячину. То газы у них, то революция, то Распутин всю Россию с потрохами продал.
– О Распутине очень много в столице говорят, – вставил свое слово Лобов.
– Дыма без огня не бывает, – неопределенно заметил Малов.
– А как пустит немец газы, вот нам будет дым без огня! – засмеялся Былинкин. – Да куда ж вы-то глядите, разведчики наши милые? Прогулялись бы поглубже к ним в тыл да сами бы и узнали. А то все из Питера вести плывут.
– Да ведь мы, Федор Максимыч, как вам хорошо известно, не сами по себе живем, не по своей охоте в разведку ходим. Коли всемогущий наш батюшка штаб соизволит отдать такое приказание, тотчас и отправимся.
– Спит он, всемогущий-то наш батюшка, – сладко позевнув, заметил Былинкин. – Только немец пушками нас и подбадривает… Давай-ка и мы спать, пока никто не мешает.
Капитан поднялся, накинул фуражку на лысеющую голову и удалился так же без церемоний, как и вошел.
– Я перед сном пройдусь по солдатским землянкам, – собираясь уходить, сказал прапорщик.
– А, знаешь, я, пожалуй, тоже прогуляюсь. Пойдемте вместе.
Малов по-военному быстро надел сапоги и гимнастерку, и они вышли в осеннюю звездную ночь.
3
Солдаты, свободные от службы, со скуки вечерами и сказки рассказывали, и прибаутки разные, и бывальщину вспоминали, и песни пели. В землянке, куда поселились ребята лебедевские, скуки никогда не было. То потешал их разными побасенками вятский парень Пашка Федяев, порою не щадя своих земляков, то Петренко по целому вечеру играл на своей неразлучной гармошке, а ребята и частушки пели, и плясали, кто как умел, и протяжные русские песни тянули.
Еще днем Григорий Шлыков прилаживался письмо домой написать и Василию тем же заняться посоветовал.
– Там, небось, давно уж за упокой нас поминают, а мы помалкиваем…
– А стоит ли будоражить-то их? – возразил Василий. – Попривыкли они без нас, успокоились… Письмо получат – опять все страсти воротятся… А тут какая-нибудь заварушка выйдет и – либо в лазарет, либо и подальше где окажемся. Чего ж их терзать-то постоянно? Повременить поколь надоть.
Григорий согласился с такими доводами, тем более, что от Тимофея узнали они о хуторской жизни, и ему наказали – ничего о них в письмах «не прописывать», а как выйдет срок, сами обо всем сообщат.
После ужина все курящие притормозили в траншее и выкурили по доброй закрутке на вольном воздухе. А потом потянулись один по одному в жилище свое, в землянку. Там Пашка Федяев, словно торопясь выполнить обязательную работу, «молотил» очередную присказку. На загорелом, обветренном лице резко выделялись выгоревшие добела широкие брови и большие глаза. Сидя на краю нар, как сыч, вертел он круглой головой в полутьме землянки.
– Это земляки мои в бедной-пребедной деревне церковь строили. А на колокол денег-то не хватило. Ну, сплели из лыка. Стали звонить, а колокол-от – шт-лык, шт-лык, шт-лык! Думали, что надо подплести сто лык. Подплели… Опять звонить зачали, а приплетенная кромка от колокола отлетела и упала на землю… Всю землю изрыли мужики вокруг церкви – не нашли обломка. Сели курить, огляделись, а обломок-от висит на крапиве.
– Это ветром, что ль, отнесло его? – смеясь, спросил Григорий Шлыков. – Вблизи-то, небось, вытоптали крапиву строители.
– Ну да, конечно, – подтвердил Федяев. – А то еще пошехонец один другого спрашивал: «Как же это Ивана Великого склали? Высоко-о!» – «Немудрено, как склали, а вот как туда кряст подняли?» – другой говорит: – «Фу, ты, чудак! Верхушку-то ему нагнули да кряст и воткнули».
– Ну, воткнули и ладно, – возразил кто-то.
– Давайте-ка лучше споем.
Но так вот сразу остановиться Пашка не мог, потому, пока доставал Петренко свою гармонь, он успел пропеть:
Ох, Ваня маленькой-премаленькой
реку переходил.
А штаны длинные-предлинные
и те не замочил.
Но Петренко наиграл мотив известной всем песенки, и солдаты дружно грянули:
Раз полоску Маша жала,
Золоты снопы вязала —
молодая,
молодая.
Шел солдатик из похода,
Девятьсот второго года —
притомился,
притомился.
Шел он, шел – остановился,
Перед Машей поклонился —
дай напиться,
дай напиться.
Я б дала тебе напиться.
Да тепла моя водица —
не годится,
не годится…
– Стоп! – громко крикнул Петренко, сжав меха гармони. – Хоть и веселая эта песенка, да глупая. А спою-ка я вам, братцы, новую, неслыханную песню. А вы запоминайте ее, после, глядишь, и вместе споем. Но для того надо дневального в траншею поставить… Ты готов, Паша, постоять за всех?
– Я-то? – отозвался Федяев. – Завсегда готовый. – Захватив шинель и фуражку, он соскользнул с пар и, выходя, добавил: – Я подальше отойду и, ежели что, чихать стану, кашлять, как чахотошный. А вы бы тут в отводе-то еще кого-нито поставили.
– Тима, – обратился Петренко, – ты помоложе всех, сходи прогуляйся да проверь, далеко ли будет слышно… Я негромко петь буду.
Ни слова не сказав, Тимофей Рушников тоже вышел, поплотнее притворив за собою дверь.
И застонала длинная и тягостная песня, там же в окопах рожденная.
Не за веру мы, братья, страдали,
Не отечеству жертвы несли,
Не за то свою кровь проливали,
Чтоб злодеев богатства росли.
По колено в грязи мы бродили,
Иногда задыхаясь в пыли.
Там нас голод и жажда томили,
А потом нас под пули вели.
Богачи между тем пировали,
Собираясь в палатах своих.
Мы не знали, за что погибали
Далеко от родимой семьи.
Богачи и попы нам внушали
Проливать неповинную кровь.
Командиры нас били, терзали,
Если в сердце родилась любовь.
Не довольно ли вечного горя?
Встанем, братья, повсюду и сразу
От Днепра и до Белого моря,
От Поволжья до гор Кавказа.
Песня была «самодельная», потому ритм кое-где сбивался, но слова разворачивали солдатские души, по коже мороз бежал…
На воров, на собак на проклятых
И на злого вампира-царя!
Бей, губи их, врагов проклятых!
Засветилась и наша заря.
И взойдет за кровавой зарею
Солнце правды и братской любви,
Хоть купили мы страшной ценою
Это счастие нашей земли.
Песня умолкла, тут же сникла и гармонь, а у солдат языки примерзли – не ворочаются!








