Текст книги "Тихий гром. Книга третья"
Автор книги: Петр Смычагин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
– Нет, таких заказов у нас не найдется. Да вы же знаете, что и пряжи теперь не купить. А вот работа для такой хорошенькой девицы у меня есть. Зачем тебе вязать? Завтра же ты будешь одета в прекрасное платье, и зарабатывать будешь много.
– Да что за дело-то у вас? – вырвалось у Катерины. – Какая работа? Может, я не сумею?
– Сумеешь, милая. Работа самая женская – гостей встречать, удовольствие мужчинам делать. Вот здесь и рюмочку выпить можно, и потанцевать с кавалерами. У нас не будет скучно.
«Скучно» произнесла она с таким нажимом, что вырвался звук, будто суслик подсвистнул.
Только теперь догадавшись, куда она попала, Катерина вспыхнула вся алым пламенем, опустила глаза и, словно падая назад, спиной надавила дверь и вылетела на крыльцо. Тут огляделась она – никакой вывески не обнаружила, а под тесовым надкрылечным козырьком приметила маленький красный фонарик. Но не горел он.
Торопливо шагая по проезжей улице, вспомнила когда-то слышанное:
Где красненький фонарик зажигается,
Там и ворота сами отворяются.
«Эк ведь куда черти занесли дурочку! – ворчала она про себя. – Да как ж эт я сразу-то не догадалась? Ну прям чуток в «работницы» не нанялась. Вот где монастырь-то женский!»
Она давно знала, что в городе много кабаков и домов терпимости. Есть они на Амуре и в Кузнецовской слободке, а тут, в Форштадте, и вовсе должно быть их много, потому как и казармы рядом, и Меновой двор недалеко, но обо всем этом она подумала только теперь и только теперь заметила, что идет обратной дорогой в сторону своей избушки, хотя делать ей там нечего.
Приближаясь к перекрестку, она решила свернуть на улицу Льва Толстого и в богатых домах поискать заказов. И тут обогнала ее подвода, проехав так близко, что кряслина розвальней шоркнула ее по левому валенку. Возница в санях, отворотясь от встречного колючего ветерка, прикрывался высоким воротником зипуна и ничего впереди не видел, зато назад был у него полный обзор.
Катерина еще не успела повернуть на тротуар по Толстовской, а возница, уже переехав улицу, вдруг натянул вожжи и, поворачивая коня, закричал сполошно:
– Эй, эй ты! Н-ну, барышня, постой-ка! Погоди-ка мине.
Похолодев от недоброго предчувствия, Катерина остановилась на углу тротуара. Мужик, путаясь в большом зипуне, надетом на дубленый полушубок, развернул подводу и остановился у самого угла тротуара.
– Здравствуешь, Катя! – хрипловато поприветствовал мужик, покашлял натужно и, смахнув рукавицей куржак с реденьких темных усов и такой же квелой бороденки, вперился в нее тоскливым взглядом.
Ничего не поймет Катерина. Сидит в санях мужик, не старый вроде бы и на молодого не похож. Баранья шапка на нем, щеки ввалились, а скулы торчат угласто, будто и кожей-то не прикрыты они, словно голые мослы выпирают. А нос у него вроде бы не тем концом пришит…
– Не признаешь ты мине, Катя, вижу, не признаешь, – разочарованно молвил мужик и, снова покашляв, сплюнул в снег. – А я вот, как глянул, так и признал тибе сразу, хоть и ты уж теперь не такая стала.
Катерина глядела на него во все глаза и не знала, как держаться с ним и что говорить – бояться этой встречи или радоваться.
– Ну, коль не признала, стал быть, поживу еще.
– Да кто ж ты? – весело вырвалось у Катерины, потому как где-то далеко в глубинах мозга догадка уже созрела.
– Да ну Ванька же я, Иван Шлыков…
– Ва-аня! – воскликнула Катерина и, легко перескочив с тротуара к саням, выдернула из варежки руку и протянула Ивану. Тот тоже скинул рукавицу и костлявыми пальцами до боли тиснул ее руку.
– Здравствуешь, Ваня! – говорила она, встряхнув надавленную руку и толкая ее в теплую варежку. – Гляди-ка ты, вышло-то как. А я ведь и не знала: живой ли ты, нет ли.
– Да я и сам давно уж похоронил сибе, а в запрошлом годе Рослов Макар с тятей барсука поймали, я его съел. Вот и пошел. Сала-то барсучья, она ведь шибко пользительная от чахотки. А ноничка по осени я сам еще одного выкопал. Теперь вот ем. В поле всю лету пособлял своим… Гришка-то наш, помнишь небось, какой богатырь был, да вот нету его, а я живой.
– Как – нету? – не удержалась от вопроса Катерина.
– Дак ведь в солдатах он был, прям с самых первых ден. С Василием Рословым ушли они. Тама вот на войне их обоих и порешили.
Над веками у Катерины косматые сумерки повисли при ясном дне, но успела возразить:
– А слух доходил, будто без вести они пропали?..
– Х-хе, без вести, – горько скривился Иван. – Как раз была такая бумага, кажись, в октябре, да вскоре потом другая пришла… В ей так и прописано, что побитые они. Сперва-то, видать, не разобрались тама начальники, либо не нашли их, побитых.
Подкосились у Катерины судорожно дрогнувшие ноги – свалилась на солому в сани.
– Катя! Катя! – встревожился Иван, не зная, что делать, и тряся ее за плечо. – Чего ты? Их тама вон сколь убивают ноничка, на всех и тоски не хватит.
Он уже стал оглядываться по сторонам – не позвать ли кого на помощь. Но Катерина открыла глаза, и тут же они стали заполняться слезами.
– Чего это с тобой, Катя, аль нездорова ты? Я тибе отвезу на квартеру. Ты где живешь-то?
Словно опомнившись, Катерина приподнялась на локте и, подавляя рыдания, горячо заговорила:
– Нет, Ванюша, никуда меня отвозить не надоть. Ты куда едешь-то?
– Да в колесные ряды заезжал – тележонка совсем развалилась у нас, – заказ тама сделал. К вечеру завтра приехать велели… Потом на Меновой двор сгонял. Теперь вот домой наладилси. Чего мине тута до завтрашнего вечера торчать?
– Ну, коль так, прокачусь я с тобой до Гимназической улицы, – согласилась Катерина, умащиваясь поудобнее возле него в соломе. – Не живу я здесь, Ваня. Проездом тут оказалась.
– А где ж ты живешь-то? – бесхитростно спросил Иван, трогая коня.
– Далеко я живу, за Самарой, в деревне. Да вот в Кургане побывать довелось, а теперь назад пробираюсь.
– Эт зачем же тебе в Курган-то понадобилось? – поинтересовался Иван и, как бы между прочим, добавил: – Не замужем ты еще?
– Да какое мне теперь замужество! А только ты не спрашивай ни об чем, Ваня, потому как ничего я сказать не могу, – снова прослезилась Катерина. – И прошу тебя Христом-богом, ни единой душе об нашей встрече не сказывай!
Иван осекся с вертевшимся на языке вопросом, однако ж не утерпел с другим:
– Эт отчего же такая тайность?
– Да какой же ты недогадливый-то, Ваня! Ведь слыхал, небось, что искали меня, как беглую каторжанку?
– Как не слыхать…
– Дак вот уж два с половиной года с тех пор миновало – попритихли все, успокоились. А скажи ты хоть одному человеку – ну, матери своей либо отцу – на другой же день весь хутор узнает. Там до наших дойдет, в Бродовскую, как пожар, перекинется. И взбаламутишь всех, снова искать примутся… Найти-то, скорей всего, не найдут, а мама небось умом рехнется. Понял?
– Да-а-а, – глубоко вздохнул и по-стариковски растянул Иван. Он лишь теперь, собрав в памяти все прежние слухи, сообразил что к чему. – Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу – так сказывают? Видал я, твою мать надысь. Волосы у ей из-под платка белейши вот этого городского снегу сверкают… А так, ничего, бодрая еще баба.
– А тятя-то каков?
– Да такой же, как был. Ничего ему не делается… А ведь я тибе, Катя, годов шесть либо семь не видал. Как захворал, так и не видал с тех пор. Совсем ведь помирал я тогда. А ты молоденькой девчонкой была, помню. Теперь уж вон, как у матери, в волосах-то у тибе засеребрило… А признал сразу. Прям, как глянул, так и признал!..
– На Гимназическую не выезжай, Ваня. Тама вон, да поворота, я вылезу.
– Как велишь, так и сделаю.
Много мыслей промелькнуло в голове у Катерины за эти минуты. От счастливого лета, когда становали на покосе рядом с Рословыми, когда виделись с Василием каждый день, а сердце полнилось восторгами. И свадьба, и постылое житье у Палкиных с ненавистным Кузей в Бродовской, и побег – все промелькнуло вплоть до сегодняшней черной ямы, в какую ухнула от Ивановых слов. Но мысли не стоят на месте – неудержимо идут вперед. И, еще смутно заглянув в завтрашний день, она чутьем начала что-то нащупывать.
– Ваня, – спросила она, выбираясь из розвальней, – а завтра ты один приедешь?
– Один.
– В какое время?
– Дак ведь к вечеру велели, а день теперь с гулькин нос – назад потемну придется ехать.
– Не боишься потемну-то?
– А чего бояться?
– А помнишь, как отца твого волк гнал от города до хутора?
– Да у мине вон вилы есть с собой.
– Поедешь по этой же дороге?
– А другой тута и нету… Ай нет, погоди… От мельниц там по пустырю на Уфимскую попасть можно, да можно и по Московской питомник объехать…
– Нет, нет! Чего уж ты колесить там станешь. Лучше тута вот и проедешь к колесным рядам. Ладноть? И ни одной душе не сказывай обо мне!
– Да не боись ты, Катя, ни единого слова не скажу и поеду вот по этой дороге, – указал он на Гимназическую и тронул вожжой своего Карьку. – Прощай, Катя, не боись! – Хлестнул коня и поплотнее запахнулся зипуном.
Сани, поворачивая, раскатились на некованых полозьях, мелькнули призрачно в солнечном свете морозного дня и скрылись за углом дома. Недолго Катерине выжидать придется, пока скроется Иван Шлыков. Пошла тихонько, заплетая ногу за ногу. По дороге сновали подводы. Подгоняемые морозцем, по тротуарам спешили куда-то горожане. Но она уже никого не видела.
Едва успев заскочить в избушку, на ходу скинула пальто и валенки и, набросив на плечи пуховую шаль, упала вниз лицом на постель. Теперь она дала полную волю слезам, горькой рекою смывая последние несбыточные надежды.
Нету, стало быть, Васи, нету родной кровинушки, милого, любимого залетушки. Да, не залетит он больше на своих крылышках в родные края. Не подойдет, не обнимет свою Катю. Не поддержит крепкой рукой, не скажет ни ласкового, ни бранного слова. Вся ворожба и сновидения сладкие – все это призрак, мельтешащий в угоду ее страстным желаниям.
Так пролежала Катерина не один час. Потом, когда схлынул горячий туман, когда вместе со слезами выплеснулся переизбыток горя, не вмещавшегося в груди, она почувствовала горькое опустошение внутри и жуткую, безбрежную пустоту вокруг. Негде опереться, не за что зацепиться, не на что надеяться.
Слез уже не было. Повернувшись на бок и тупо глядя на подернутое льдом окошко, она тяжко думала: «Да кто ж я теперь, кому я нужна? Не девка, не невеста, не мужняя жена, не вдова, не мать, не теща, не свекровка – беспутная одинокая баба, какой и терять-то нечего! Как полынь горькая придорожная: и плюнуть на тебя всякий может, и колесом наехать. Подойдет любая коза и сожрет».
И вдруг что-то встрепенулось в груди, восстало и забилось в слепом протесте.
– Да чего ж мне высиживать возля этой печки, для кого беречь-то себя?! – будто спорила она с кем. – Зря я сбежала от той золоченой тетки (как ее звать-то, забыла уж). Ну да фонарей красных полно в городу. Под какой-нибудь да возьмут… Хоть бы на месяц закатиться туда, да чтоб какой-нибудь хуторской али бродовский знакомый навестил это заведение. Тогда и монастырь не понадобится, и бежать никуда не надоть – Кузькина родня хлопотать не станет, и тятя родной к воротам не подпустит. Да он и теперь, может, не подпустит. Бабы в хуторе, небось, как куры от бешеной собаки, в подворотни нырять станут.
В избе давно уж потемки повисли, прохладно стало, и надо бы очажок подтопить, а она все лежала, выбирая, в какую петлю осиротевшую голову сунуть. Но потом одумалась, вздрогнула, соскочила с кровати, засветила трехлинейную лампешку и принялась растоплять очаг, приговаривая:
– Чего эт я, дуреха, эдак раздумалась, а враз да баушка Ефимья нагрянет. Не похвалит она за такие дела.
Как мал и ничтожен человек в своем одиночестве, как мало он знает о том, что вокруг происходит. Совсем бы не так думала Катерина, если б знала, что Шлыков Иван приехал в город вчерашним вечером, ночевал на постоялом дворе. В колесных рядах был и на Меновой двор заезжал, а между прочим, и веселое заведеньице под красным фонарем навестить не преминул. Об этом, конечно, не сказал он. А ей и в голову не пришло такое.
А еще, сойди она чуток попозже с высокого-то крыльца – как раз бы прямо на Ваньку и вышла. И тогда вся ее секретность определенно навела бы его на ту самую мысль. Окликнуть ее, конечно, посовестился бы он и, может, увез бы домой несуразную, гадючую весть. Попробуй потом докажи что-нибудь!
Но ни она не знала этой тонкости, ни он заподозрить ее не мог, поскольку не видел, откуда вышла Катерина. В ранние годы, хоть и была она чуть постарше его и надежды на ответное не предвиделось, тайно засматривался на нее Ванька. И теперь готов был сделать для нее все возможное. Она же его просто не замечала тогда, а в последние буревые годы и не знала, что жив он. Потому не пришло ей в голову, что посетить этакое заведеньице, куда она влетела в мыслях, мог и этот самый Иван.
Кизяки в очаге умиротворяюще потрескивали, а покой никак не овладевал ею. Мысли о скором возвращении бабки Ефимьи тут же истлели, а появились новые, неизбежные – как жить дальше? Где найти заказов?
И тут, будто сам собою возникнув, появился просвет: доехать с Иваном завтра вечером до хутора. Упросить его, чтобы ночью-то еще хоть бы верст пятнадцать подкинул в сторону Прийска, а там и добежать недалеко останется. Только теперь она осознала, что намерение побывать на Прийске, хотя и бесформенно, туманно, родилось у нее, когда с Иваном прощались. И выполнит она свою задумку непременно…
Вдруг от ворот стук пошел по избе. Насторожилась, собралась вся в комок.
– Да кто ж это? Неужли баушка Ефимья воротилась? Накинула шаль, в пимы на ходу вскочила и бросилась в сени.
Стучали негромко, с перерывами, будто несмело.
– Кто тама? – спросила она, подбегая к воротам.
– Отворите, Христа ради, хозяюшка! – послышался вроде бы девичий голосок с той стороны.
– А чего тебе надоть?
– Переночевать бы мне до утра…
– Одна ты, что ль?
– Одна.
Катерина прильнула к щели и, убедившись, что у ворот никого, кроме просительницы, нет, отодвинула засов. Во двор вошла девушка, закутанная шалью, в руках у нее – сумка.
– Ну, раздевайся, – пригласила Катерина, войдя в избу, – садись да скажись, кто ты, откуда. Звать-то как тебя, милая?
– Нюра я, Анна, – молвила девушка, снимая большую дорожную шаль. Пальтишко на ней было аккуратненькое – с меховым узким воротничком, на вате.
Раздевшись, она робко присела к столу, и Катерина разглядела в ней незаурядную красавицу. Такая была она ладная, будто точеная вся. Щеки с мороза разгорелись, а чуточку припухлые яркие губы так и цвели алым маком.
– В Кочкарь я пробираюсь, – продолжала она, принахмурив длинные бархатистые брови.
– Дак чего ж ночью-то и одна? Что за дело такое срочное?
– Мужик один на казенной паре по каким-то делам доехал туда и меня взялся отвезти бесплатно… – красивые губы растянулись у Нюры, скривились, она закрыла их ладошкой, и на нежные пальцы со щеки накатились слезы. – Едва из города выехали, приставать начал… А я укусила… его да из кошевы-то выпрыгнула, как отцепился он от меня… Вот и воротилась от свертка к мельницам.
– Ах, кобелина какой бесстыжий! – возмутилась Катерина, ставя на стол разогретый ужин. – Молодой?
– Лет тридцати, наверно.
– Нет, видно, девонька, не родись красивой, а родись счастливой. Такая уж судьба наша бабья. А живешь-то где?
– В Кочкаре.
– А в городу чего делала?
– Да тут, видите ли, какое… – запнулась Нюра, словно захлебнувшись горячими щами. Ела она аппетитно, с удовольствием. – Лучше уж все по порядку расскажу… Сирота я. В одиннадцатом году все мои примерли – отец с матерью, брат старший да сестренка была еще младше меня. Поехали мы пропитание искать под Гурьев. Хлеба не нашли, а маму с ребятишками там схоронили. Отец едва успел довезти меня до Кочкаря-то, да тут и его схоронили. Взял меня к себе крестный, дядя Федя. Своих-то детей у них нету, а дядя Федя сапожным ремеслом хорошо промышлял. Даже в голодный год лучше других мы перебились. А потом и вовсе безбедно зажили. Дядя-то любит меня… Учиться отдал. Хорошо училась я. Потом и в город в женскую гимназию определил. Да вот не доучилась. На той неделе взяли его в солдаты. Раньше-то все оставляли по болезни: грыжей он мается много лет. А теперь и больного забрали. – Она вытерла вспотевший белый носик концом цветастого платка, накинутого на плечи, и, сдерживая нахлынувшее вновь волнение, закончила: – Сюда за документами приезжала. Переночевала у подружки в Моховом переулке. Она мне попутчика найти помогла. Будто бы знакомый он ее отцу. А теперь далеко идти-то на тот конец, да и совестно после такого.
16
День прошел в хлопотах. Домовничать позвала Катерина бабкину сноху, а как стало смеркаться, сделала большую проталину в окошке и приникла к ней, как зверь, затаившийся в ожидании добычи. Ежели Иван не нарушит данного слова, то проедет непременно здесь и у ограды женского монастыря остановится, подождет с четверть часа.
Все было приготовлено в дорогу, и сидели они одетые, чтобы сразу вскочить и двинуться вслед за ним, потому как монастырская ограда длинная, и неизвестно, где он остановится.
Но ждать пришлось недолго. Ивана могла бы и не признать Катерина в потемках, да увидела новые белые колеса в санях. Ехал он неторопливой рысью.
– Ну, с богом, родимая, пошли!
Они захватили небогатые свои вещички, перекрестилась еще на ходу Катерина и, уже из сеней, крикнула домовнице:
– Дня через два-три ворочусь я! А ты ворота-то за нами запри!
В этот непоздний час городские улицы еще полны движения, да и пригородные дороги пока не пустуют. Припозднившийся путник спешит добраться к ночи до своего заветного огонька. А нашим путникам самое время отправляться в дорогу. Катерина, шагая чуть впереди товарки, сторонилась встречных и обгоняющих подвод, отворачивая лицо от проезжающих. Но делала это скорее по привычке, приобретенной в последние годы неприютного, тайного житья на свете. Прикрытая потемками зимнего вечера и ободренная тем, что наконец-то отважилась хоть на время покинуть свое убежище, она почувствовала в себе бесшабашность человека, которому нечего больше терять.
Различив у обочины неподвижные сани с белеющими на них колесами, она издали крикнула:
– Давно ждешь, Ванюша?
– Да вот остановилси только что. Неужели я обогнал и не приметил тибе? – Они поздоровались.
– А я вот с подружкой, и хочу просить, чтоб взял ты нас в попутчики до хутора.
Иван, выскочив из саней, подружнее уложил колеса в задке, перехватил их веревкой, поправил подостланное сено и предупредил:
– Сесть придется подружнейши.
– Чем дружнейши, тем теплейши! – подхватила Катерина, и, подталкивая Нюру, вскочила в сани, умащиваясь, как наседка, в сене.
– Эт чего ж ты, родителев, что ль, попроведать надумала? – спросил Иван, пустив Карьку рысцой.
– Нет, Ваня, туда мне дорога заказана. На Прийск пробираемся мы. А коли б ты нас уважил, так еще бы за хутор-то верст с десяток-пятнадцать подбросил.
– Да куды ж вас девать-то! – перешел и Иван на шутливый тон. – Я бы рад вас довезть до самого Прийску, да как на то Карька мой поглядит.
– Сдюжит, небось, твой Карька, – возразила Катерина. – Один-разъединый разок попросила я тебя, Ваня… И доведется ли еще когда встренуться нам – богу, знать, одному ведомо.
* * *
Богу, может, и ведомо все наперед, да не видно его и не слышно, бога-то. А люди копаются, возятся в потемках, ищут чего-то, стремятся, торопятся и на единый шаг впереди ничего порою не знают. Хотя всегда ждут от этого шага каких-то для себя выгод, за ними и гонятся, а попадают в такое месиво, какого никогда и не снилось. Не пустилась бы в эту неблизкую дорогу Катерина, знай она, что ждет ее в этот день на Прийске. И Нюру бы отговорила.
Желая продлить близкое соседство с такими хорошенькими спутницами, Иван довез их почти до самых приисковых Выселок и лишь оттуда вернулся домой.
Пока ехали они до Лебедевского, Катерина была на диво себе веселой и неугомонной. А как миновали родительский дом в хуторе – поникла, свернулась обваренным листом. Даже Иван, не отличаясь наблюдательностью, заметил это и пытался развлечь ее разговорами, но прежняя Катерина исчезла. Чувствовала, знала она, что не спала в этот момент мать, не однажды повернулась в постели и, может, еще раз проклял отец непутевую дочь.
А до этого проехали они мимо старой рословской избы, воспрянули в памяти дорогие и невозвратные встречи с Василием. Смешалось все, а в сердце уперся холодный железный костыль, и нет никакой силушки, чтобы вырвать его оттуда.
Более двух часов топали они по морозцу, пока добрались до Нюриной знакомой, тети Фени. Жила она, как и большинство здешних старателей, в балагане. Это – три ступеньки вниз, стены над землей порою всего на аршин возвышаются, два-три окошечка в них с куриный глаз, крыша – тоже земляная и опускается краями так низко, что на нее присесть можно. Буранной зимою случается, что заносит такие жилища «с головой», только труба торчит. Целыми днями потом откапывают хозяева двери и окна.
Тетя Феня – баба лет сорока, невысокая и плотная, как дубок, чуточку сутулая – приняла путниц радушно, покормила чем бог послал и спать на печи уложила в пятом часу утра.
– Сама-то я ложиться не стану, – пояснила она гостям, – дела есть, да и на работу скоро. А как пойду, разбужу тебя, Нюра, чтобы крючок на дверь-то, накинула. Еду вам сготовлю, а сама ворочусь нескоро, в потемках: шурф у нас далеко. Уходить соберетесь – ключ под рогожку возле двери суньте.
Первой проснулась Нюра. На правах знакомой тети Фени, она чувствовала себя хозяйкой и во всем опекала Катерину, называя ее то «тетя Катя», то просто «Катя». От этой путаницы сильно смущалась она и заливалась стыдливым румянцем. Желая хоть как-то отплатить Катерине за ее доброту, Нюра вызвалась проводить ее в несколько богатых домов, поскольку Прийск знала она хорошо, а Катерина совсем не знала.
Часа три мотались они по разным домам, но так и не нашли заказов. Катерина совсем пала духом.
Вернулись в Фенин балаган и расстались на том, что Нюра зайдет еще к своим знакомым и вечером отправится домой. Недалеко тут до Кочкаря – всего верст семь – пешком добежать недолго. А Катерина от нечего делать собралась заглянуть на базар, потолкаться там да еще поискать заказов либо приглядеть попутчиков на обратный путь.
Фенин балаган прилепился на задворках базара. Не желая колесить по узким кривым переулкам, Катерина выбралась на тропинку, что вела прямо к базару через небольшой пустырь, и пустилась по ней. Но шагов через тридцать тропинка, упершись в прясло, круто вильнула вдоль изгороди. На изгибе тропинки оглянулась воровски Катерина – никого не видать – и, шмыгнула между жердями в сенник, а из него – прямо в растворенные ворота какой-то громадной и богатой конюшни. По широкому пролету между стойлами прошла она чуть не до конца конюшни, и тут справа обнаружились еще ворота, которые вывели прямо на базарную площадь.
Базар по-зимнему глухо гудел простуженными голосами, скрипел полозьями. В разных концах, будто бы нехотя, пиликали гармошки. Из неплотно притворенных дверей кабака валил пар, как из бани, и скопом толклись там мужики.
«Где кабачок, тут и мужичок», – вспомнила Катерина отцовскую присказку и поторопилась отдалиться от пьяных. Проходя мимо подвод, она вглядывалась в лица баб и мужиков, боясь встретить знакомого и в то же время отыскивая человека, который мог бы сделать ей заказ.
Хотя и теперь здесь можно было купить и скот, и много разных товаров, но день был обычный, будний, да и он давно перевалил за половину. Солнце торопилось к закату, готовясь уступить место коротким зимним сумеркам, потому базарное многолюдье уже схлынуло.
Обежав ряды и успокоясь тем, что никаких знакомых здесь нет, Катерина остановилась у горшечного ряда, где прямо на утоптанном снегу стояли ла́тки, крынки, горшки, миски, кружки самых разных форм и размеров. Торговля в тот день у горшечников, видать, не бойкой была, потому сгрудились они – человек пять – в сторонке, постукивали нога об ногу в промерзших пимах, о чем-то беседовали. Наметанным глазом без ошибки определили: заглядывающая в фигурные кувшины – не покупатель вовсе, а так, «глаза продает».
Вдруг со стороны кабака шум раздался, крики, народ расскочился, будто от хлыста, образовав широкий коридор, а по нему шальная неслась тройка буланых коней. С ходу налетела она на горшечный ряд – зазвенели черепки, покатились битые крынки, горшки, кувшины, ла́тки.
– Гр-реми, Гавр-рила!!! – орал в кошеве хозяин тройки, колотя кучера в загривок.
А тройка, проскочив весь ряд, в конце площади развернулась назад.
– Самоедов опять бесится, дышло бы ему в глотку! – сказал один из горшечников. – Ну, робята, на этот раз не сдаваться – сорвем и за прошлое!
Они бросились к концу ряда побитых, изуродованных горшков, но тройка еще раз проутюжила их и, съезжая с последних черепков, Самоедов швырнул пачку рублей. Горшечники бросились собирать их, считать. Люди вокруг – кто хихикал, кто плевался вдогонку «потешнику», кто матерился, поминая бабушек, и дедушек, и душу, и царя, и царицу, и даже Гришку Распутина кто-то вспомнил. А Самоедов, остановясь напротив конюшни, кажись, затевал что-то новое. В одну минуту его окружила толпа.
«Господи! Господи, да как же ты терпишь такое надругательство над людями! – мысленно причитала Катерина, подвигаясь к толпе и оглядываясь на горшечный погром. – И где же, где у людей-то глаза? Куда глядят они да чего видят! Мужики вон лаются, а нет, чтобы палками его, аспида, вилами! Да все вместе. Потом и концов бы не сыскали… Люди добрые на войне вшей кормят да погибают, а этот чего тута…»
– Ишь ведь чего захотел, кобелина ненасытный! – перебила мысли Катерины толстая баба, закутанная шалью. – Бабу ему голую поглядеть надо. Кобылу вон мою погляди!
– С печи не лепечут, милая, – возразила ее соседка, – поди-ка да ему и скажи.
Толпа здесь делалась все гуще, все непроходимее, а Катерина пробиралась вперед, к центру.
– Ну, бабы, кто голой спляшет, сто рублей подарю! – несся из центра мужской голос.
– Холодно! – слышалось в ответ.
– Ты сам сперва голый спляши, а мы поглядим! Може, и нас посля заберет.
– Бабы, кто голый спляшет, катеринку подарю! – продолжал все тот же голос. – Ну, что же вы? Аль сторублевку задарма получить лень?
Но охотниц не находилось.
– Какая пляска без музыки! – раздавалось в толпе.
– А ежели мы голые хороводом круг тибе пойдем, дашь всем по катеринке?
– Оно бы и чарочку не помешало для смелости, – подсказал кто-то.
– Будет и чарочка. Н-ну, бабы!
Катерина пробралась к центровому пятачку. Одетый в меховую крытую шубу с бобровым воротником, в кошеве стоял мужчина лет сорока пяти. В протянутой руке держал он развернутую сторублевую ассигнацию и, потряхивая ею, дразнил окружающих. Шум стоял вокруг. Издали мужики и бабы выкрикивали разные скабрезности, а задумка Самоедова не выстряпывалась. Он устал держать протянутую руку и, вытаращив остекленелые пьяные глаза, сполошно заорал:
– Гавр-рила! Тащи стол из кабака!
Солнце уже скатилось за горизонт, морозец крепчал. Любопытные толкались вокруг тройки пьяного повесы, галдели на разные голоса, пытаясь предугадать, что же он еще придумал.
Здоровенный Гаврила приволок небольшой стол и хотел поставить его возле кошевы, но хозяин опять заорал:
– Вон туда, к воротам конюшни! Освободите проход! Гармониста сюда!
– Да я тута, – отозвался плюгавенький мужичок с гармошкой, стоявший недалеко от кошевы.
– Играй веселей! – приказал Самоедов и бросил ему под ноги смятую пятерку.
А на столе появилась распечатанная бутылка водки, стакан и кусок краковской колбасы. Гаврила отошел к кошеве.
– Ах, якри те, – зубоскалил, будто сокрушаясь, щупленький дедок, – за экую благодать и я бы сплясал, дак ведь меня голого-то родная старуха и то боится.
– Так какого же черта вам еще надо? – нешуточно свирепел Самоедов, потому как задумка его явно срывалась. – Водка – на столе, музыка играет… Н-ну, бабы! Не пропадать же добру!
Но и на это ни одна охотница не вызвалась.
– Эх, да я щедрый! – гаркнул Самоедов и, пылая корявинами злого угреватого лица, вышел из кошевы, размашисто хлопнул по столу и оставил на нем две сторублевых ассигнации. – Н-ну, бабы, бабы, кому такое богатство не лишнее? Пользуйтесь моей добротой!
– Добрый ты за мужичьим-то горбом, – прогудел сзади могучий голос.
Посмотрел в ту сторону Самоедов и, оставив на столе деньги, вразвалку, не торопясь, вернулся в кошеву.
«Ах, распоганый ты гад! – скрипя зубами, думала Катерина. – Тут жрать нечего, а он ведь, чем потешается. Н-ну, кобелиный ты выродок, образина ты сатанинская! Наплюю я на твою корявую харю – ночь спать не будешь!» – Правая бровь у нее надломилась, щеки от внутреннего огня задымились. Прикрывая лицо шалью, она вырвалась на проход, подбежала к столу и, налив чуть не полный стакан водки, выпила, стоя спиною к Самоедову.
Толпа зашикала, притихла. Только вовсю наяривала гармошка «Барыню». Схватив колбасу и на ходу зажевывая горечь водки, Катерина скрылась за воротным полотном и там спустила с себя все до нитки. Косу расплела, волосами прикрыла лицо и, ведьмой выскочив к столу, захватила в кулак хрустящие бумажки, смахнула наземь бутылку и стакан и вознеслась на помост позора.
– Вот это по-нашему!! – гаркнул Самоедов и неотрывно впился хищным взором в молодую танцовщицу.
Мужики азартно пялились на это диво, пытаясь пробиться поближе к столу. Бабы иные брезгливо плевались, тайно завидуя красоте нагого тела плясуньи. И было в ней что-то необыкновенное, невиданное, маняще-загадочное. Бросалось в глаза явное несоответствие между молодым, гибким, прекрасным телом и седыми волосами, густо падавшими с головы. Теперь уже всем – не только Самоедову – хотелось увидеть ее лицо, заглянуть в глаза.
Но лицо Катерина искусно укрывала серебряной паранджой волос, то и дело косматя их руками. Она вовсе не старалась изобразить «Барыню» – кривлялась, прыгала по-звериному, извивалась и злорадно сознавала, какую бешеную бурю сеет она в одичавшем, оскотинившемся от богатства и безделья животном, которого тешила. Знала и то, что после этой пляски непременно захочет он схватить ее и увезти в какой-нибудь притон.
Как призрак, бесновалась Катюха в морозных сумерках перед сотней жадных глаз. А голову сверлила одна мысль: как же спастись? Она не чувствовала холода, и эта адова пляска продолжалась не более пяти минут, но показались они вечностью.
Когда она спрыгнула со стола и мгновенно, как тень, исчезла за тяжелым полотном ворот, где разделась, – гармошка смолкла, и толпа зевак, словно онемев, будто парализованная, окаменела, может, на целую минуту. Вот ради этой минуты и старалась Катюха, себя и чести своей не пощадила.








