412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Смычагин » Тихий гром. Книга третья » Текст книги (страница 5)
Тихий гром. Книга третья
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:39

Текст книги "Тихий гром. Книга третья"


Автор книги: Петр Смычагин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

Черт поднес этого Самоедова! Все другие мысли будто провалились неведомо куда. Ненасытным клещом впился в башку нахальный повеса и развратник. Летал он по уезду на лучших тройках, никому не позволял обогнать себя. А ежели такое случалось, лупил кучера кулаками по спине и по голове, заставляя хоть своих лошадей угробить, а смельчака опередить и тройку поставить поперек дороги. После того требовал продать коня за любую, самую баснословную цену. Не согласится на то человек – Самоедов в ухо тому коню выстрелит, а хозяину бросит денег, сколько вздумается, и скачет дальше. Судиться с ним никто не решался.

А то, бывало, едет в город на базар, впереди башкирец с бочкой дегтя – тоже на базар поспешает. Бочка стоит на дрогах, а сзади у нее, в днище, – кляп забит. (Это чтобы при продаже наливать удобнее). Пошлет Самоедов кучера, тот выдернет кляп и забросит. За стуком колес башкирец не услышит из-под лисьего треуха клокотание дегтя. Хлещет он по всей дороге. А Самоедов, приотстав от дегтярных брызг, едет сзади тихонечко и заливается до слез невинным волчьим хохотом. Потом, когда ополовинится бочка, тронет кучера Самоедов и, обгоняя, бросит ошеломленному, ничего не понявшему башкирцу четвертную.

Деньги, конечно, немалые, но не всякому, уважающему свой труд, радостно получить их. Ведь человек, чтобы добыть бочку дегтя, просидел в лесу, может, целое лето. Выходит, насмеялся над его честным трудом лиходей!

Так же вот, на ходу, поджигал он у мужиков воза сена, а потом так же лихо бросал хозяину деньги за сено и за сгоревшие дровни, если не успевали выдернуть их из-под огня…

О множестве диких проделок Самоедова знают все. Знает о них и Макар, потому чувствует себя оскорбленным, униженным – идет сутулясь, будто пришибленный. И будь под рукой у него винтовка в тот момент – не удержался бы, саданул бы в разбойную башку, не успев подумать о Дарье и ребятишках.

«Издевается такой вот хлыщ над людями, топчет их, как назем, – злобно думал Макар, почти вслух выговаривая слова и не замечая встречных, – а ты гляди на его да не вздумай чего сказать – обозлится, поганец!.. Нет, такого словами не уговоришь… такому пулей только и можно заткнуть глотку… А винтовку-то мне скоро дадут… дадут винтовку-то… дадут… – словно заело в мозгах у Макара. Потом горько усмехнулся: – Х-хе, винтовочку дадут, кашки в котелок мне кинут да на германца пошлют – дерись, сукин сын, а тута Самоедов…»

Нечаянно взглянув перед собой, Макар так и остался с разинутым ртом. Шагах в десяти от него навстречу шла Катерина Палкина – дочь, стало быть, Прошечкина. Признала она земляка раньше и глядела на него пристально. Взглядом, видать, и оторвала его от глубоких мыслей. Макар даже притормозил чуток, будто проверяя себя – не ошибся ли.

– Катька, пропащая! – вырвалось у него.

Подскочив к ней, протянул руку и уже ласково, даже как-то вкрадчиво поприветствовал:

– Здравствуешь, Катя!

– Здравствуешь, дядь Макар! – ответила она с придыханием и едва слышно, будто призывая и его не делать лишнего шума.

Будь на месте Макара кто-нибудь другой из хуторян или станичников, успела бы Катерина вскочить в первую встретившуюся калитку, потому как предлог зайти в любой дом был у нее неподдельный: спросила бы, нет ли заказов на вязанье. Но уйти от Макара она не могла, иначе, когда же еще подвернется такой случай, чтобы узнать о Васе.

Сойдясь вплотную, они помолчали, не зная, с чего начать разговор. А Макар, оглядевшись, заметил с удивлением, что и мужская гимназия, и городской сад остались позади. Бросив котомку на обочину тротуара, достал кисет и, свертывая цигарку, вперился взглядом куда-то в верх лба, словно пытаясь заглянуть под пуховый платок на голове Катерины.

– Э-э, милая, да кто ж эт тебе волосы-то эдак выбелил? – спросил он и чиркнул спичкой по коробку.

Страдальчески глядя на него, Катерина подхватила котомку и позвала:

– Сойдем с дороги-то, дядь Макар, чтоб не мешаться тута.

Она отошла назад, подвернула к чьим-то воротам и, став к ним спиною, опасливо следила из-за плеча Макара за тротуаром и дорогой – мало ли кто там еще пойдет или поедет! Макар понял этот маневр – полы шубенки своей распахнул, воротник поднял, чтоб не признать его сзади, приблизился к Катерине.

– Дык из-под воды ты вынырнула аль из-под земли? – спросил он.

– Из облака выпала я, дядь Макар. Там и волосы снежком побелила.

– Ну, а все ж таки, где ты была-то, где жила столь время?

– Тута вот и жила, в городу…

– Ей-бо?

– Да чего ж бы мне врать-то, коль не укрылась я от тебя? Отсель и Васю на войну проводила…

– М-мм, – о многом враз догадался Макар. – Вот отчего, стало быть, удрал он в ентот раз прямо в ночь. И провожать, никому не велел.

– Вы уж на его не серчайте, – вступилась за Василия Катерина. – Только нам та ночка на двоих и досталась… На станцию-то не ходила я его провожать: полхутора тут наших было на про́водах, да и из станицы, небось, не меньше.

– Пишет он тебе аль как? – с надеждой спросил Макар.

– Писал, – прослезилась Катерина, – часто писал, да теперь уж, никак, с полгода ничего нету. А у вас-то слышно чего-нибудь про его?

– Да вот и я туда же с котомочкой топаю, – сказал Макар, будто не слыша вопроса и стараясь хоть на время уклониться от главного, – на станцию пока, ну а там, глядишь, в скорости и с германцем встренуться пофартит. Не видались ведь с им, считай, сроду.

– А тетка Дарья-то где ж? Никто, что ль, тебя не провожает?

– Заворотил я ее от татарских мазарков домой. Чего ей тут до вечера со мной колготиться!

Выглянув из-за плеча Макара на дорогу, Катерина дрогнула, как от грома, побледнела и, ткнувшись лицом в его распахнутую грудь, страстно запричитала:

– Спаси, спаси мине, дядь Макар! Не выдавай!

– Чего ты? – не сразу понял Макар.

– Да все они, все вон едут: и свекор-батюшка, и свекровушка, и Кузька с ими…

Запахнув ее полами полушубка и прижав к себе, Макар из-за поднятого воротника покосился на дорогу и увидел уже проехавшую в дровнях семью Палкиных. Сзади за санями на привязи шел строевой гнедой конь Захара Ивановича. За ним тянулась целая вереница подвод с казаками и бабами станицы Бродовской.

Казаки ехали хмурые, невеселые. Бабы с ними – поникшие и убитые. А на одной подводе, где-то в хвосте обоза, собралось человек пять молодых казаков. Эти зубоскалили и ржали на всю улицу. Увидев у ворот мужика в обнимку с бабой, они смекнули, видимо, что тут прощаются не муж с женой, и понеслось оттуда:

– Гляди, гляди, как он ее жмет! И людей не совестится.

– Худое дело, коли жена надоела! К суседке, видать, прилабунилси.

– А у наших казаков обычай таков, – выкрикнул кто-то постарше, уже издали, – поцеловал куму, да и снасть в суму!

Замыкал обоз Иван Васильевич Смирнов. Он ехал на высоком чалом коне в полной казачьей обмундировке, с шашкой на боку. На выкрики молодых нахмурился, провел рукой по широкой бороде, будто погладив ее, и зычно крякнул, ничего не сказав. Но голоса́ враз поникли, сгасились, уходя вдаль.

– Проехали, что ль, черти окаянные? – шепотом спросила Катерина, все еще прижимаясь к Макаровой груди и боясь шевельнуться.

– Проехали, – вздохнул Макар, только теперь поняв горькую участь этой женщины: ведь ей и по улице-то ходить опасно.

Катерина отодвинулась от него к воротам и, вытирая слезы, опять спросила:

– Дык про Васю-то чего ж ты ничего не говоришь?

Макар снова в карман за кисетом полез, нахмурился, долго с цигаркой возился и, прикурив, тяжело выговорил:

– Бумага пришла, будто бы пропал он без вести…

Катерина не заплакала. Словно голую в прорубь ее опустили. Задохнулась и через силу выдавила:

– Давно?

– Вчерась… Не видал я той бумаги. Сказывают, и Шлыковым такая ж бумага об Гришке пришла.

Не удержалась бы, наверно, Катерина – в голос бы заревела, но снова сжалась вся и приникла к Макару.

– Чего там опять? – тихонько спросил он, втягивая голову в воротник.

– Трое конных полицейских вон поехали, а с той стороны ровно бы ваш дядь Мирон едет.

– На нас глядели они?

– Кажись, нет. Разговаривают об чем-то.

– Ну и местечку ж мы выбрали для беседы! Тута, как на параде, все пройдут… Мирон-то ведь в полицию мобилизован… Ты вот чего, Катя… либо́ на другую улицу куда выбирайся, либо́ пересиди где до потемок. Нынче ведь в городу со всех волостей народ. Большая, знать, партия отправляется. Вон и свекор твой в полной обмундировке, с конем покатил. А Кузька, видать, совсем забракованный – в шубе и в малахае отца провожает.

– Никому этот Кузя не нужен, – вздохнула Катерина, – ни царю, ни добрым людям…

Сейчас она неминуемо повернула бы на Васю, но Макар, предвидя это, заговорил сам:

– Найдется и ему местечко хоть в тыловых частях где-нибудь. В станице-то, как и у нас в хуторе, бабы одни да ребятишки остаются, так что скоро тебе и бояться некого будет. А поколь еще поостерегись чуток… Ну, прощай, Катя, двигаться мне надоть. Пешком-то не шибко скоро выходит, а шагать еще далеко.

Не запахивая короткой шубы, он подхватил котомку, повернулся резко и пошел.

– Дядь Макар, дядь Макар! – заспешила она вдогонку, словно боясь оторваться от спасительных ворот. – Не сказывай ты никому, что встрелись мы тута!

– Да что ты, – обернулся он на ходу. – Дарье своей и то не пропишу.

– А, може, Васю где встренешь, поклонись ему от мине!

14

К вечеру того же дня в одном эшелоне с казаками, только в других вагонах, на фронт ехали серые мужики из разных деревень и хуторов. Захватив место на верхних нарах в теплушке, Макар забился в угол и перебирал в мыслях события последнего дня. Да и другие тоже, видать, не оторвались в думах от родных мест, от повседневных дел и забот, потому беседа не завязывалась.

А у Макара к тому же никак не выветривался из мозгов предостерегающий шепоток Мирона перед посадкой в вагон:

– Ты язычок-то покороче держи тама: в кажном вагоне царевы уши подвешены. Они у его длинные – всех вас услышат.

– Дак ведь по туше и уши, – отшутился Макар.

– Верно, – согласился старший брат, – всякие уши по туше, а ты гляди, какие длинней да куда они поворачивают.

Мобилизованный в полицию, на службе Мирон узнал много такого, о чем раньше не догадывался. Теперь его не затащить бы на горячую хуторскую беседу и на аркане.

– Нищему пожар не страшен, а мине дальше фронта не ушлют, – не сдавался Макар. – А ты вот, ежели сможешь, Тихона побереги тута.

– Не хвались, идучи на рать, – осерчал Мирон, – хвались, идучи с рати. Дурная твоя башка ничего ведь не знает об том, чего творится-то кругом! С хутора из-за печки много ли разглядишь? Слушай, чего тебе говорят, да на ус мотай!

Макар и сам понимал, сколь коротки его знания об огромном мире, начинающем гневно клокотать с самого дна, от жару. И припекает мужика не только на фронте. Здесь тоже – до того затянуло облезлую мужичью шею, аж глаза на лоб лезут. А оттого мужик чуто́к пошире видеть начинает. И хоть неприхотлив и вынослив он, казалось бы, как ишак азиатский, но и его терпение выдохлось.

«Вот ведь на бойню-то везут мужиков с казаками в одном эшелоне. Но казаков потому и откармливал царь, земли им отваливал столько, что сами они с ней никак не управятся. Крестьянин опять же и батрачит на них. Налогов-податей с них не берут. За такие блага, пожалуй, не грех и повоевать», – думал Макар.

А мужик-то, за какие ж радости башку свою нести должен под топор? И на японскую мужика тащили, и на германскую теперь вот, и в мирное время служить иди…

«А взамен мужику чего? – чуть не вслух вопросил возбужденный Макар. – И ведь скажи ты на милость, помещики и заводчики, и купцы, и мещане, и казаки – все господами именуются. Только мужики да фабричные рабочие – скоты, выходит. Все в господа повылазили и едут на нашей шее!»

Захотелось Макару крикнуть об этом на весь вагон, выплеснуть всю горечь собратьям! Но предостережение Мирона сработало вовремя. Не крикнул, а только запыхтел, заворочался в своем углу и, перекинув котомку от стены на край нар, сюда же головой перевернулся, а ноги в темный угол вытянул.

К стенке вагона жестянка была пристроена – свечка в ней торчала, и маленький рыжий лепесток пламени колебался и прыгал в лад с колесами, вздрагивая на стыках рельсов. Между нарами, в центре вагона, – чугунная печка. Возле нее мужик сидит на перевернутом ящике – курит и огонек в печке поддерживает.

– Не спится? – спросил мужик, глядя на Макара.

– Да нет, чегой-то не выходит.

На противоположных нарах тоже вперемешку торчали с краю то головы, то ноги. Не поймешь, кто спит, кто не спит. А вернее всего – понял Макар – переваливаются в мужичьих головах те же думки, что и у него. Домашние заботы пока застряли там, а к ним лепится все прочее. И до казаков, и до царя, конечно, думки доходят. Но молчат. Похоже, опасаются по первости друг дружку.

Эх, разглядеть бы эти царские уши! Должны же они тут быть, коли Мирон говорит, что в каждую теплушку их всунули. Да ведь слушать-то им нечего, коли все молчат.

Спустился Макар со своих невысоких небес, подхватил хлипкий ящичек – горкой они у стены набросаны и под нарами, видать, для растопки, – и, доставая кисет, подсел к печке. Свернул цигарку. Спичку не стал расходовать, приберег, приткнул цигарку к раскаленной дверце, подержал, пока задымилась, смачно затянулся.

– Откедова будешь? – спросил Макар.

Выбрал мужик уголек покрупнее, дверцу открыл, в печку кинул. Молчит. Роста он небольшого и в плечах неширок. Бородка светло-рыжая реденькая и усы такие же. По бледному лицу – конопатины. Шапка, кажись, заячья на затылке прилеплена. Короткая на меху поддевка, крытая бобриком, – распахнута. Поддевке той, прикинул Макар, лет двадцать с гаком будет – ворс на локтях до ниток протерт. И пиджачок на нем коричневый примерно такого же возраста.

– Ну дак чего ж ты молчишь-то? – не выдержав, опять спросил Макар. – Аль тайность какая имеется?

Мужик ухмыльнулся, растянув в улыбке блеклые губы.

– Никаких тайностев тут нету, – ответил он, – а вот ответить на твой вопрос затрудняюсь…

– Чудно́.

– Может, не так чудно, как невесело… Мать у меня рязанская, отец вяцкой. Царство им небесное, – перекрестился мужик. – На свет произвели они меня где-то в дороге из Вятской губернии до Камышлова – на своей кобылке года полтора ехали, с остановками. Рос в Ирбите и Невьянске. В Тавде робил, в Джетыгаре, аж в Читу черти носили… Да всего-то, поди, не перечесть. А баба у меня тутошняя, житарская. Она меня и заволокла в эти края. На Прийске у вас прилепился, балаганишко сляпал – три ступеньки вниз, – ковырялся тут в вашем золоте годов пять… Вот и суди после того сам, откуда и кто есть Андрон Михеев.

– Мда-а-а, – протянул Макар и будто нечаянно пробежал взглядом по нарам. Многие мужики уже не дремали, а внимательно слушали разговор. – Выходит, старатель ты приисковский. А детишки-то есть?

– Так и выходит: в старателях числился я по вчерашний день. Ноне вот солдатом, как и ты, делаться зачал. А детишки – как же без них, без детишков-то? Четверо по лавкам. Да махоньких померло с пяток, кажись. А ты сам-то из каковских?

– Здешний, с хутора Лебедевского. Потомственный хлебороб и лапотник – казаки нас так именуют. Они земелькой владеют, а мы ее, матушку, своими руками охорашиваем да им же за ее платим. А родители мои – тоже из Расеи, годов сорок тому с Тамбовщины на своей кобыле приехали, – не торопясь, толковал Макар. – Отец мой при крепостном житье на барщине горб гнул… Детишков трое. На одной лавке помещаются…

– Живой? – спросил Андрон Михеев.

– Чего? – не понял Макар.

– Отец-от, спрашиваю, живой?

– А-а, живой, только темным он давно сделался от натуги.

– На барщине ослеп-то али тут?

– Да чем она лекше барщины теперешняя жизня, – запальчиво сказал Макар и, опомнившись, метнул взгляд по нарам, будто надеясь приметить царские уши. – Тута и ослеп.

– Э-э, не скажи, мил человек, – возразил Андрон Михеев. – Сказывал мне упокойничек тестюшка, царство ему небесное, как при барах-то жили, – не больно велика радость. Плети да розги только и свистели по холопским спинам. А служили, сказывал он, по двадцать пять годов. Как в каторгу, на службу-то, провожали. Кого захочет барин, того и пошлет. Жаловаться некому. Барин мог тебя и забить до смерти, и продать, как скотину, – во всем его право. Барин моего тестя дак всю деревню целиком в карты проиграл. Вот какие дела-то, брат, вершились. А новой-от барин взял да и перевез выигранную деревню из Расеи сюда вот, за Кочкарь.

– Знаю я эту историю, – невесело подтвердил Макар. – И бывать в Житарях мне доводилось. И мужикам живется там не лучше нашего.

– А где им лучше вашего живется? – лукаво усмехнувшись, спросил Андрон Михеев. – Я вон сколь матушку Расею исколесил, до вашего берега догреб, а рая поколь не видать.

– Эй вы! Чего раскудахтались тама! – окликнул их кто-то из угла верхних нар. – Спать надоть, а на их разговор напал.

Андрон Михеев сразу язык прикусил. А Макар покашлял в кулак, соображая, кто ж это упредил их – наушник жандармский или добрый человек? Помолчали, пыхтя цигарками.

– Да пошел он к козе под хвост! – раздалось с противоположных нар. – Спать ему, видишь ли, помешали. Невелик господин – пущай дрыхнет. А вы, мужики, хоть сказку бы сказывали – все веселей будет. Скучища адская!

– Сказку? – спросил Андрон. – Можно и сказку… Дак это про стародавние времена, про барщину опять же… Вот, коли охота есть, слушайте.

– Спрашивает барин своего управляющего, кто, дескать, нам должен. А тот ему и отвечает, что, мол, господа Скобелевы по счету должны. «Да не об господах тебя спрашиваю!» – сердится барин. «А из холопьев, ваше сиятельство, – Трифон Хворый. На барщину который уж год не ходит и податей от него нет». – «Дак целоваться мне с им прикажешь! – злобствует барин. – Подать сюда Тришку!» – «Да, не ходит он, ваше сиятельство, – поясняет управляющий. – Лежит, как колода, запух и синий весь. Глядеть страшно. И дух от него идет непереносимый». Ну, значит, велел, тогда барин привезти холопа. Управляющий гонит его на поклон к барину, а мужик-от с телеги подняться не может. Хотели на руках его в дом втащить, да барин вовремя смикитил – сам во двор выскочил, чтобы, значит, покои не осквернить мужичьей хворью, и орет: «Ах, подлая твоя душа! Ах, разбойник! Притворяться вздумал, грабить барина. Да я с тебя семь шкур спущу!»

А мужик-от спокойно эдак глядит – все равно уж ему – да и говорит: «Шкура-то у меня всего одна, батюшка барин, да и та никудышняя, ничего ты не выкроишь из нее». – «Ах, дак ты еще вон как разговариваешь! Глумиться над барином вздумал! Это ты умеешь, а платить не умеешь». – «Нечем, батюшка, – мужик отвечает, – весь я перед тобой. Шкура моя и так тебе принадлежит с головой и с руками вместе, а душа – господу. Моего-то, вишь, ничего и нету». – «Ну-ну, говори», – подначивает барин. «Да вот я и говорю… Какой тебе прок от дохлого мужика? А ты бы, батюшка, отпустил меня на волю… Ведь руки-то у меня золотые… Коли не помру от недуга, обы́гаюсь – все тебе сполна возмещу…» Хохочет барин, не верит в уплату, а видит, что с Трифона ничего уж не взять, да и говорит, а сам ржет: «А ты, хам, поцелуй-ка вот этого мерина под хвост, тогда отпущу!» Ухватился за́ слово Трифон. «А чего ж, – говорит, – люди мы не гордые. Хуже барской скотины живем. Подымите-ка меня, робята. Поцелую, ништо́. Зато поглядим, сколь твердо слово барское». Ну, значит, поцеловал он мерина, сделал, выходит, что требовалось. Барину попятиться некуда. Выдал мужику вольную. Да еще домой отвезти велел.

А тут вскоре и всем крестьянам воля вышла. Завертелись мужики – кто возле барина, кто в город подался, на заработки…

Ну, значит, годов так с десять после того минуло. Мужики такими же сиволапыми остались, и господа не околели. Живут себе. Те же мужики на них и робят. И вот, значит, как-то по осени – слякоть была, грязь, холод – поехал тот барин в город верхом на коне. К вечеру домой возвращался… И тут, братцы мои, лиса из-под самых ног вынырнула. Барин – за ней, она – от него. Конь-от, понятно, не свежий уж был, пристал. По мокрой пашне да под семипудовым седоком не шибко поскачешь. А лиса – ну вот ровно того и ждала – далеко-то не уходит от охотника, то полем побежит, то в ко́лок вскочит, то снова оттудова выскочит да межой вдарится. Такая охота кого хоть раззадорит! От дождя и от поту до нитки промок барин. И от коня пар валит, пот глаза туманит. А тут сумерки падать зачали. Увидела, значит, лиса, что полем ей не уйти от погони, в лес вильнула, в кусты. Барин – за ней. Напролом полез промеж кусты да березы. Как выскочит конь из куста – да тут и рухнул! Оказалось, попал он в старый шурф. (До че́рта их тут в лесах-то. Я сам десятка два наковырял.) Конь-от провалился всеми ногами, а шеей на кромку ямы угодил. Хрипит – вот-вот задохнется, издохнет конь. А барин сойти с него не может – ноги придавило ему, заклинило с боков. Вот как попал в ловушку барин! И ругался, и лаялся по-всякому, да что толков-то. Давно уж ночь настала, как сажа, черная. На́ небе вызвездило, подмораживать круто зачало. Теперь другой пот барина прошиб – цыганский. От боли да от мороза чуть было не окочурился он. Конь подох, и барину это же подходит. И вот, братцы мои, слышит он по морозцу – телега недалеко забрякала. Дорога, стало быть, рядом где-то! И заорал из последних силенок: «Помо-оги-ите! Помоги-ите!» А телега-то, и верно, все ближе да ближе побрякивать зачала. Вот и рядом остановилась. «Пособи, добрый человек, – запричитал барин. – Бог, видно, послал тебя на выручку. До утра не дожить бы мне тут». – «Ой, да будто бы Федот Куприяныч!» – Это тот, который подъехал-то, говорит. «Я, – отвечает барин. – А ты кто, добрый человек? Назовись, век за тебя молиться стану». – «Не надо, – говорит это тот, который подъехал-то. – Не надо за меня молиться, свои руки есть… – Обошел вокруг ямы, оглядел, общупал все. – А вот вызволить-то тебя, барин, из этакой ловушки непросто… Ни лопатки, ни лома под рукой. А тут вот камни сплошные – зубом не отгрызешь». – «Не бросай! – завопил барин. – Христом богом молю тебя, не бросай!» – «Что ты, Федот Куприяныч! – мужик ему говорит. – Как же я тебя брошу! Ведь когда-то и ты меня выручил, али забыл?» Тут вот опять сделалось барину жарко: «Трифон, да неуж ты живой! А ведь я тебе все долги простил тогда». – «Ну, вот за те долги я тебя и вызволю, – посулил мужик. – Ежели лошадка моя поможет». Привязал он веревкой баринова коня за шею, за свою телегу зацепил да лошадью и потянул вбок дохлого коня. Завыл барин от боли, а ногу-то одну добыли. Потом и другую так же. Все хорошо, да только подняться-то на ноги не может барин – и все тут. Обошел его Трифон кругом, так и этак оглядел да и спрашивает: «Ну, а теперь чего делать станем?» – «Отвези домой», – просит барин. «Дак что ж мне за столько верст назад вороча́ться, а рано утром в город не поспеть. Стало быть, дорого́й подряд упустить, а ведь не каждый день такие подряды попадают». – «Отвези, Трифон, озолочу тебя и до конца дней молиться за тебя стану!» Ну, значит, подумал-подумал мужик, шапкой оземь хлопнул да и говорит: «Правда твоя, барин, всех денег все одно не ухватишь, да и твоих не надо. Только вот не на себе же я поволоку тебя – кобылка везти должна, а деньги ей ни к чему, уважь ты ее, поцелуй под хвост, и – квиты!» Заревел, затрясся в слезах барин. И деньги большие сулил, и золото, – это, чтобы, значит, честь свою выкупить и уберечь, – не сдался Трифон: «Наша, – говорит, – мужицка честь ни за деньги, ни за золото не продается». Поцеловал ведь, ребята, барин кобылку с другого конца. В самую ягодку! А Трифон-то пособляет ему, подталкивает его голову под хвост да приговаривает: «Не морговай, барин, кобылка чистая, завсегда ухоженная…»

Посмеялись новобранцы такому окончанию сказки, но вышло у них не дружно и не шибко весело. А Макар, свертывая новую цигарку, почесал за ухом и молвил:

– Сказочка занятная, хоть и невеселая по нонешним временам… Больно упал мужик, да встал здорово… А ведь выходит: будь ты хоть самый развеликий барин, а попадешь вот в такую ловушку, и вся твоя спесь мигом соскочит – кого хошь поцелуешь…

Никто разговор не поддержал. А у Макара мысли прямо в царя стрельнули, потом на Кестера перескочили. И до того все это заиграло у него в глазах, что Андрон Михеев попятился, вместе с ящиком отъезжая от печки, поднялся и, опережая Макара, сказал:

– Сказка-то, может, и занятная, а поспать все ж таки не помешает. Наш Бельдюгин все одно поспать днем не даст.

– А кто это – Бельдюгин? – поинтересовался Макар.

– Капитан, командир нашей маршевой роты, – пояснил Андрон. – Земляк мой, вяцкой… Да ты не видал его, что ли, как построение было?

– Нет, не видал, – покаянно признался Макар. – Припозднился я чуток.

– Ну, не беда – дорога длинная, увидитесь. Налюбуетесь друг на друга.

И полезли мужики на свои нары. У печки другой дневальный остался. И скоро спящих сопровождал лишь равномерный стук вагонных колес да изредка в разных углах раздавался затяжливый мужицкий храп.

15

Так вот случается иногда: живут рядом люди, многое друг для друга делают и со временем привыкают друг к другу. И надобно разлучить этих людей, хоть бы на время, чтобы они вновь, словно впервые, ощутили страшную, мертвящую пустоту там, где только что был невидимый, но дающий жизнь воздух.

Живя с бабкой Ефимьей в ее крохотной избушке на курьих ножках, Катерина до того свыклась со своими нехитрыми обязанностями, с простотою бытия, что порою теряла счет дням и неделям. Как во сне, постоянно мелькали перед глазами спицы, и, как спицы, мелькали монотонные, похожие друг на друга дни. Собственно, это была лишь видимость жизни, а сама жизнь теплилась где-то глубоко внутри, и измерялась она не днями и неделями, а промежутками от письма до письма. Получив от Василия весточку, она оживала на несколько дней, а потом снова наглухо затворяла душу и погружалась в спасительный полусон.

Ее не пугало, не удивляло и даже не заставляло задуматься почти ежевечернее повторение бабкой одних и тех же слов: «День да ночь – сутки прочь, все к смерти ближе». И не было ей дела до того, сколько в тот день событий минуло, сколько слез вдовьих, сиротских и материнских вылилось, сколько на войне кровушки пролито, сколько жизней загублено, да кто кого там одолевает. От всего мира отгородилась она ветхими стенами Ефимьиной избушки, пригрелась возле ее старой, потрескавшейся печи.

Но все это было, как теперь казалось, давным-давно. Четвертый месяц пошел с тех пор, как ринулась в неведомое путешествие бабка Ефимья, дабы спасти своим теплом либо хоть увидеть, как навеки закроются сыновние очи. В те же дни и Макар уехал. С дороги, из какой-то Орши, что ли, была от него короткая писулька, да на том и заглохло все. И бабка будто в воду канула, словно бы водяной ее слопал. А от Васи – целая вечность – десять месяцев нет ничего! А может, была та весточка распоследней? Может, давно не ходит он по белому свету, а расклевали его черные во́роны и косточки белые тлеют под непогодами.

И все-таки жадно молилась о нем Катерина, каждую ночь разговаривала, как с живым. И до того доходило, что являлся он к ней среди ночи – тощий, в чем душа держится, в одном нижнем белье, грязный весь, вшивый. Так и ползут они по рубахе и по подштанникам. Глаза угольками светятся, стыдливо прячет он их и молчит. Ни словечка не вымолвил ни разу.

Но были то лишь страшные сны и видения. В яви же начинала давить беспощадная нужда. Каждый день ходила она в поисках заказов и, ничего не найдя, возвращалась в пустую бабкину избушку. Ни козы, ни даже кошки давно в хозяйстве не было. Добрую половину мяса этой козы прихватила с собою Ефимья. Внучатам уделила сколько-то. А остатки расчетливо, с бережью доедала Катерина.

Миновали тоскливые, тягучие рождественские праздники. В ночь под Новый год пробовала Катя гадать. И на воске гадала – живой вроде бы Вася, и в то же время как-то неясно все это вырисовывается. Ничем не порадовал ее наступивший семнадцатый год, как и многие миллионы других людей, обездоленных войной.

Отчаяние породило в ней не то смелость, не то злое безразличие – по городу ходила почти без опаски, готовая встретиться с кем угодно из знакомых, и даже на всякий случай придумала хитрый разговор, чтобы заморочить человеку голову, будто не живет она в Троицке, а находится здесь проездом.

И, будто вознаграждая за смелость, судьба хранила ее от опасных встреч.

Однажды в начале светлого морозного дня, неранним утром, вдарилась Катерина в сторону Форштадта и забрела в Малоказарменский переулок. Дома тут стояли разные, но больше, видать, состоятельные обитали хозяева. Приветливостью своей, что ли, приглянулся ей небольшой дом – полуэтаж внизу, высокое парадное крыльцо, – в него и направила мученические свои стопы. Парадная дверь оказалась незапертой.

Перешагнув порог, она попала в небольшую, чисто побеленную залу с блестящим паркетным полом. Подоконники и рамы выкрашены белилами. На окнах – дорогие тяжелые шторы. Несколько небольших круглых столиков, на них – красивая чистая посуда. Возле каждого столика – по четыре венских стула, а возле стен – три мягких диванчика, обитых недорогой бордовой тканью. Портьеры на дверях, ведущих куда-то внутрь дома, – тоже бордовые. В углу на полумягком стуле стоял баян, прикрытый бархатной салфеткой.

Не понимая, куда она попала, и не видя хозяев, Катерина переступала с ноги на ногу, оглядываясь по сторонам, соображала. Может, кабак, это? Так уж больно чисто для кабака-то. И прилавка никакого нет, и вывеску с улицы непременно б заметила.

В это время половинка портьеры шевельнулась, мелькнула голова с закрученными папильотками, и послышался звонкий девичий голос:

– Зульфия Латыповна! Там девица к нам пришла.

Катерина так и стояла у порога, не смея двинуться с места. Через долгую минуту из двери выплыла дородная, вальяжная дама с высокой прической, в золотых очках, с черными усиками на полной верхней губе. Мочки ушей оттягивали тяжелые золотые серьги. Смуглую шею оттенял белый, круглый, широкий воротник, заколотый дорогой булавкой под двойным подбородком.

– О-о! – многозначительно сказала дама. – От такой я бы не отказалась. – И, не дойдя до Катерины шага три, остановилась, как вкопанная, сложив руки на высокой груди и пошевеливая пухлыми пальцами, сплошь унизанными разнокалиберными кольцами и перстнями.

– Здравствуйте, – робко молвила Катерина.

– Здравствуй. Зачем пожаловала?

– Да мне… – смешалась Катерина, – да я… работы себе ищу… вот узнать хотела, нет ли заказов… Ну, я хоть шаль, хоть кофту какую, хоть шапку из пряжи связать могу… Я все умею.

Живые черные глаза у дамы поблекли и как-то расплылись за стеклами очков. Она жеманно покашляла в пухлый кулачок и, опустив руку с оттопыренным мизинцем, грубо отрезала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю