355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Смычагин » Тихий гром. Книга третья » Текст книги (страница 1)
Тихий гром. Книга третья
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:39

Текст книги "Тихий гром. Книга третья"


Автор книги: Петр Смычагин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Тихий гром. Книга третья

КНИГА ТРЕТЬЯ

Собиралися мирные пахари

Без печали, без жалоб и слез…

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

По селу до высокой околицы

Провожал их огулом народ…

Вот где, Русь, твои добрые молодцы,

Вся опора в годину невзгод

С. Есенин

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
1

Второй год по Европе гремела первая мировая война. Зловонно дымила порохом, скрежетала железными челюстями, перемалывая кости сотен тысяч солдат и питая невинной кровью незасеянную, овдовевшую землю фронтовых полос.

Кому надо, чтобы солдаты одной страны убивали солдат другой? За чем они бьют друг друга? Для какой же надобности солдату Рослову кровянить штык своей винтовки о внутренности немецких солдат? А заколол он их за полдня не то восемь, не то десять – не до счету. И сам лежит в отбитом у неприятеля окопе, пропоротый в нескольких местах немецкими штыками. Нижний бок шинели разбух от крови. Едва хватило сил подтянуть слетевшую папаху да подсунуть ее под голову. И под ней, под папахой, – тоже мокро. А в глазах – не поймешь – не то день меркнет, уступая права вечеру, не то сама жизнь угасает. Черные полосы плывут одна за другой, а между ними просветы искрятся, будто дядя Тихон лемех в кузне наваривает. Сознание все чаще тонет в этой холодной и безразличной черноте и все реже и короче выныривает из нее к искрам.

Рядом где-то и Григорий Шлыков должен лежать. Вместе держатся они со дня мобилизации. Вместе в прошлом году и ранены были, и в лазарете лежали, и выписались вместе, и вот до этой проклятой немецкой траншеи бок о бок держались. Сколько смертельных ударов отвели друг от друга! И теперь уж не просто земляки они, не друзья, а роднее родных братьев стали. На горячей кровушке замешано такое родство!

Это теперь – обескровленные, изнемогшие, угасающие – лежат они на дне траншеи в двух шагах друг от друга, ничего не знают и не видят, кроме ужасающей черноты перед глазами. Но ведь и днем, в обеденное время, перед атакой, будучи в добром здоровье, они знали немного больше, чем теперь. А видели чуть подальше кончика штыка своей винтовки да по бокам едва успевали оглядываться. Что же произошло в тот день на их участке фронта – не ведали они.

Беспросветная темнота давит мужика и в собственной избенке, и на полосе, и в окопе. А между тем один из военных журналистов писал тогда в «Ниве» о небывалом «германском таране»:

«Только что закончившиеся бои на нашем фронте Боржимов – Воля-Шидловская – неслыханные и небывалые даже в настоящую мировую войну. Поражает необыкновенная густота построения немецких войск. Как сообщает штаб, неприятель, с целью прорыва нашего фронта, ввел в бой на участке около десяти верст семь дивизий, поддержанных ста батареями. Некоторые дивизии развертывались на фронте около версты, когда обычно при современном огне для тактического развертывания артиллерии в среднем необходимо три-четыре версты.

Удар, направленный для прорыва нашего фронта, представлял колоссальный таран, до изобретения пороха употреблявшийся для разбития крепостных стен, но с той разницей, что настоящий германский таран был сделан не из дерева и железа, а из ста тысяч немецких солдат, образовавших одну сплошную стенобитную машину. Здесь не только полковые и дивизионные резервы шли в батальонных колоннах, но и ротные цепи на таком тесном пространстве сливались в сомкнутый строй.

Атака этого колоссального тарана поддерживалась ураганным огнем ста батарей, составляющих шестьсот орудий. Кругом было сплошное поле смерти, где каждый артиллерийский снаряд нашей артиллерии выбивал из строя десятки.

Но германский таран ударился о стальную щетину наших штыков и подался назад. Казалось, ничто не могло противостоять такому удару. Какой стальной броней из войсковых частей ни покрывать всю линию тысячеверстного фронта, нельзя же все-таки на каждой версте фронта иметь по 8—10 тысяч. Для этого не хватило бы никаких миллионных армий. Но в решающий момент на линии Боржимов – Воля-Шидловская наши силы оказались достаточными не только для того, чтобы задержать удар стотысячного тарана, но и для контратаки. Прорыв неприятеля не удался, и нашими войсками заняты неприятельские траншеи. Все колоссальные жертвы и усилия германцев не привели даже к временному прорыву нашего фронта».

Безвестный корреспондент говорит лишь о «колоссальных жертвах и усилиях германцев» и умалчивает о своих. А к раненым воинам, оказавшимся в отбитой у немцев траншее, не могли пробраться санитары, потому как все поле от рубежа контратаки было покрыто сплошным кровавым месивом.

В наступившей темноте санитары двигались на стоны раненых. А через тех, кто не мог стонать, перешагивали, как через трупы. Трупов тут было – ступить негде.

Василий Рослов не знал, сколько он пролежал в пропасти забытья. Но жизнь его пока еще не заглохла. Она едва заметно билась где-то глубоко внутри, глухо стучала, пересиливая принесенную на немецких штыках смерть.

На этот раз удалось ему на короткое время размежить веки. Увидел могильную стенку наспех выкопанной траншеи, а за краем ее, в неведомой небесной вышине, – туманную звездочку. Показалось ли так Василию или та звезда действительно плыла в тумане – понять невозможно. Только исчезла она тут же. А из глубин памяти, будто из далекого-далекого прошлого, ярко, до рези в глазах, возник только что минувший день до начала контратаки.

Он увидел себя в строю, стоящим, как и все, без шапки. После молебна полковой священник прочел послание какого-то сельского старосты Калужской губернии. Многие слова этого послания почему-то, как ржавые гвозди, застряли в мозгу и теперь шевелились там, тревожа боль:

«Да здравствуйте, христолюбивое воинство, герои русской земли. Бог вам в помощь победить врага… Не, робейте, ребята. Пущай гремит германская машина, она ему предсказывает гибель… Не поддавайтесь врагу-германцу. У нас всех, стариков, кипит геройская кровь к бою на врага; как только какая неустойка, то мы всеуспешно на поля брани вылетим… Не робей, ребята, не всех стариков побрали на войну… И все готовы умереть за веру, отечество. С нами бог, не робейте, ребята. Ура! Наша матушка Россия немало видела тревоги, но все переносила с помощью божьей, так и в настоящее время, не робейте, воины Христовы, помните, что с нами бог на всяком месте. Боже, царя храни…»

Христолюбивые воины не робели. Жизней своих не щадили за батюшку царя. Но, слушая это послание тылового героя, многие поскрипывали зубами и незаметно отводили мрачные взгляды от священника.

В такие вот моменты и рождается тихий гром в темной глубине мужичьей души. Справедливый гнев долго копится в просторной утробе, пока не станет ему там тесно. А уж коль прорвется тот гнев наружу, не станет мужик прощенья просить ни у бога, ни у людей.

И на этом не кончилось долгое стояние в строю. Потом еще крикливо и нудно говорил белокурый штабс-капитан в шинели с иголочки с золотыми погонами! Не фронтовик, видать. Он все поминал Дарданеллы и Дарданелльскую операцию союзников.

– Какие еще к черту Дарданеллы! – услышал Василий за спиной негромкий голос. – Нам и тута трех аршинов на могилу, авось, не откажут, а в общей дак и того меньше.

Василий тоже не знал, что это за такие Дарданеллы, где они, кому и для чего нужны, чтобы за них жизнями людей платить. А вот про могилу-то солдат, словно в яблочко влепил. Вот она – готовая могилушка, лишь присыпать сверху осталось.

Не знал и как-то не задумывался солдат Рослов над тем, что кровавые разбойники, затеявшие эту войну, в стороне сидят, в полнейшей безопасности, в безупречно белых сорочках и на разбойников вроде бы совсем не похожи. Как тут не вспомнить, что алтынного вора в тюрьму сажают, а полтинного – в красный угол да за казенный стол.

А то, что на убийстве каждого солдата поставщики военного снаряжения по двадцати одной тысяче долларов зарабатывают, – за семью печатями хранилось. И знать солдату никак того не положено. Это уж потом дотошные американцы сосчитают все и раскроют миру тайну.

Григорий Шлыков очнулся впервые через много часов после боя, перед утром, уже. Ему, не прошедшему, действительной службы и не знавшему ничего, кроме родного хутора Лебедевского, было труднее, чем Василию, потому и держался он за старшего товарища, как малое дитя за мамку. Во всем земляка слушался и старался на него быть похожим. Даже усы завел, но росли они у него редковатыми и не шибко солдата красили.

Свалившись на правый бок и спиною прислонясь к стене траншеи, Григорий так и лежал, неловко завернув назад правую руку. Из носа не один час подтекала кровь. Становясь все гуще и гуще, она сползала по усу и напитывала подтаявший от нее комок серой земли. Лоб у него чернее земли сделался, кожа над бровью лопнула.

Это – от приклада немецкого. Здоровенный насел на Гришку немец. По годам в отцы бы ему, пожалуй, годился. Оскалив редкозубый рот, с рыжими щетинами по верхней губе, прикладом бил он деловито, с подкряком и вроде бы не спеша.

Приколол его Василий. Теперь немец лежит наверху, а они «траншею заняли».

Григорий и сам прикрыться бы сумел – за время атаки не раз оборонял себя и Василия выручал взаимно. А тут, видать, обессилел уже – бок у него был распорот. Всадил штык в одного – выдернуть не успел. Там винтовка его и осталась, а сам в окоп загремел, как в преисподнюю. Василий, кажется, еще на ногах был.

– Ва-ася! – громко хотел позвать Григорий, но едва сам услышал свой голос, как во сне.

На этот «крик» и ушли все силы, чернота снова поглотила его…

2

– Ешь, дружки, набивай брюшки по самые ушки! – объявил Степка Рослов, оглядываясь на тетку Дарью и опуская руку в чугунок за картошкой.

Хлеб, кислое молоко, картошка вареная – на столе. Хозяйка еще о чем-то у залавка хлопочет и приговаривает оттуда:

– Ешьте, работнички! Ешьте на здоровье. Экое дело сделали: рожь дожали да пожинальный сноп не забыли домой привезть. Им ведь на Покров убойную скотину закармливают… Эт кто ж у вас догадался последний сноп-то захватить?

– Степка ваш, выдумщик, – с достоинством отвечал Ванька Данин, откусывая картошку и прихлебывая кислым молоком. – Дядь Макар посмеялся над им.

– Да уж я знаю, что Макар такого не сделает, – подтвердила Дарья, – Степка, он, как старик, все приметы знает.

– А поживешь возля нашего дедушки, как раз, и будешь знать все приметы, – горделиво объявил Степка. – Дедушка наш все знает.

– Да ведь жила я возля дедушки сколь годов – согласилась Дарья, – от его и приметы знаю. Ты, что ль, забыл уж, как вместе-то жили?

Но разговаривать за столом не полагается, да и некогда: чашка-то с кислым молоком на глазах пустеет и картошек в чугунке не остается. Здесь, как и на работе, стараются ребята друг перед дружкой.

Уговорил на сегодня Макар Степку, племянника своего, Ваньку Данина да Яшку Шлыкова помочь остатки ржи убрать. Сам он косил хлеб на машине, а ребята снопы за ним вязали да в суслоны ставили. Зинка, дочь Макара, тоже вязала снопы. А из Федьки, братишки ее младшего, вязальщика не вышло, но снопы в суслоны таскал он исправно. Теперь все за столом старались. Кроме Зинки. Она и поесть успела на ходу, и теперь матери помогает. Так начиналась жизнь каждой русской женщины.

– А где ж у нас Макар-то до сих пор? – снова спросила Дарья.

– Да уж сколь разов тебе сказывали, что машину завез он к дядь Тихону, – обидчиво заметил Степка, обтирая губы кулаком.

А Яшка Шлыков добавил:

– Тама, в поле, у его Лыска ногу сломал. Едва до хутора дотащился.

– Теперь, небось, три машины уж можно отвезть и Лыску на себе домой притащить, – возразила Дарья, ставя на стол овсяный кисель.

Семенов день сегодня – начало бабьего лета. И денек устоялся на диво приветливый: теплынь прямо-таки, будто в Петровки, ни ветерка в поле, ни облачка в небе. И тенета серебристой тканью наплывали на ребячьи лица, ласково щекотали, струились дальше, сверкая сказочными полосами на солнце.

Уставшие, пропотевшие ребята завистливо поглядывали на гладкое зеркало пруда, когда шли с работы. Но голод прогнал их в Макарову избу: еды с собой не брали, а солнышко давно покатилось под уклон. Уговорились после обеда на пруд прибежать.

Пошептавшись о чем-то, первыми выскочили из-за стола Федька с Яшкой Шлыковым. До страсти хотелось Федьке похвастаться своими бабками, потому юркнули они с Яшкой в сенцы, где под лавкой, накрытые вехоткой, хранились эти сокровища. Ребята выгребли их оттуда на середину пола и тут же сели, загородив проход. У Яшки глаза поблескивать начали при виде этакого богатства. Он отгребал мелкие бабки, щупал крупные, коротко взвешивая их на ладони, отыскивал панки, залитые оловом.

– Федька, Федьк, ты мне вот этот отдай, а? Я тебе за его десять бабок дам, если хошь!

– Ишь ты какой! Самого хорошего выбрал. Я им в пулялки завсегда выигрываю… – Федька взглянул на недовольного Яшку и великодушно добавил: – Да уж ладно, бери, коли так он тебе поглянулся. А мне тятя, може, еще зальет…

– Н-ну, расселись тута! – заворчал Степка, выходя из избы. – Мы ж сговорились купаться итить, а теперь не дождаться, пока этот Яшка соберется.

– Да чего ж мне сбираться-то?! – возмутился Яшка, вскакивая с пола и поспешно толкая в карман выменянный пано́к. – Вся одежда на коже, а еда в себе. Завсегда я собратый – пошли!

Это верно, что все они «завсегда собратые»: холщовые штаны о двух пуговицах да рубаха – тоже холщовая и тоже с двумя пуговицами – вот и вся одежа. Данины, правда, не носили самотканого, но покрой тот же и заплат не меньше.

Выйдя на крыльцо первым и увидев Макара под навесом, Степка притормозил. Ребята тоже остановились, наблюдая, как Макар, скрючившись, что-то делает с Лыской, а тот, лежа на спине, тоскливо поскуливает.

Тут растворилась калитка, и во двор вошла бабка Пигаска. Видать, к Дарье надо ей было по какому-то бабьему делу, потому направилась прямо к крыльцу, а Макар ее окликнул:

– Слышь, баушка, погоди-ка!

– Чего тебе? – остановилась у крыльца Пигаска, ухватившись высушенной рукой за ветхие перильца.

– Ты Лыске вот ногу не поправишь ли? – попросил Макар. – За зайцем давеча вдарилси, да вот либо́ сломал, либо́ вывихнул ногу-то…

– Окстись, оборотень! – стрельнула в его сторону колючим взглядом Пигаска, пошевелив кусочками бровей. – Я ведь людям только правлю-то. И заговариваю – тоже людям. А наговоры те от бога. Как ж я с кобелем твоим связываться стану?

– А ты не серчай, баушка, не серчай. Подумай сперва: кобель-то, ведь он тоже – божья тварь. Вот и пособи ему, а я тебе табачку нюхательного дам за это.

– Да что ты! – встрепенулась Пигаска, отцепившись от перил и проворно шагнув к Макару. – Весь козырек, что ль, отдашь?

– Отдам! Ей-богу, отдам, родимая, только полечи!

– Ну, тогда давай, что ль, попробоваем…

Ребятишки сунулись было следом за бабкой – поглядеть, как она лечить собаку станет, – но Пигаска беспощадно протурила их со двора. Кому по загривку, кому по затылку досталось: костлявый бабкин кулачок, будто дятел клювом, надолбил.

Оглядываясь на калитку, ребята повернули за угол забора, на плотину.

– Колдунья она, эта самая бабка, – убежденно заявил Яшка Шлыков, поглаживая больное от Пигаскиного удара место на загривке и становясь в ряд с Ванькой и Степкой. – А може, и оборотка, ведьма настоящая… Ты, Степка, помнишь, как Васька ваш из солдатов пришел и мертвяка с собой привез?

– Чего ж не помнить-то, да не видал я того мертвяка, – словно бы сожалея, ответил Степка, – увез его утром Василий в Бродовскую и там сдал не то атаману, не то следователю.

– А я видал! – подал голос Федька, забегая вперед.

– А тятька наш не знал, что мертвяка привезли, да зачем-то ночей пошел к дядь Макару во двор… Едва ноги унес он оттудова, и во-от эдакую шишку приволок на лбу. А во дворе-то, заметьте, никого не было, окромя того мертвяка да Лыски…

– И кто ж ему ту шишку пожаловал, – насмешливо спросил Ванька Данин, – коли, сам же говоришь, никого не было?

– А вот эта самая бабка, – пояснил Яшка. – Небось, и у тебя до сей поры чешется то место, по какому она своими костлявыми тукнула?

– Чешется, – сознался Ванька.

– Мы-то все ее видели, а отец твой видел?

– То-то вот и оно, – таинственно сообщил Яшка, прищурив желтый глаз, – видеть не видел, а голос ее слышал. Это как?

– Небось, у своей избы чихнула Пигаска, – засмеялся Ванька Данин, – а тятька твой с перепугу в штаны…

– Да будет вам несвойское-то молоть! – сердито перебил Степка и, собираясь побежать, добавил: – Пошли скорей!

– А от чего ж у его шишка-то эдакая на лбу соскочила?! – упорствовал Яшка, стараясь защитить отца. Но ребята побежали, ему никто не ответил, и он вырвался вперед, закричав: – Пошли вон к Кестеровым тополям – лучшее место тама!

Лучшего места на всем пруду не найти – о том все знают. Крупный песок на берегу, и в воду спуск пологий, и дно крепкое. И порыбачить бреднем кто соберется – тоже здесь.

Без передышки, наперегонки ребята миновали кузню Тихона Рослова, обогнули пруд и, когда повернули по косогору к берегу, не убавляя бега, начали раздеваться. Рубашонки соскакивали с них, как живые.

А Ванька Данин, подпрыгивая впереди, вознамерился и от штанов освободиться без остановки – запутался в них, крючком согнулся, пытаясь рукой столкнуть будто прилипшую штанину, и, ткнувшись в рыхлый песок, перевернулся через голову – слетели заштатные штаны!

Водичка-то прохладной оказалась. Не то чтобы совсем холодная, но и не такая, чтоб нежиться в ней долго. Первым на берег выбрался Федька Рослов – посинел, оширшевел, как ежик, – и стал одеваться. После него Степка выскочил. Попрыгал на одной ноге, зажал ухо рукою – это чтобы вода вылилась, – и натянул штаны.

– Солить! Солить! Солить его! – завопил Ванька Данин. А Яшка тут как тут. Его хлебом не корми, только поозорничать дай.

И полетели в Степку горсти мокрого песка – всю грудь и всю спину заляпали.

– Ну, чего ж вы творите-то, разбойники! – взбеленился Степка и, присев на корточки, начал загребать песок обеими руками и быстро-быстро швырять его в ребят.

После такой потасовки любой поросенок мог позавидовать им, потому снова пришлось возвращаться в холодную воду. Песок и в волосы набился, и на зубах скрипел. Одевались все разом по Ванькиным правилам: сперва натянули рубахи, а после того – штаны. Подчинившись большинству, в душе Степка не мог смириться с насилием.

– А все ж таки не стану я приучивать себя эдак вот одеваться, – возразил он. – Василий вон наш в солдатах служил, а завсегда сперва штаны надевает. И дядь Макар тоже. Все, кто в солдатах служил, так делают.

– Эт отчего же так-то? – спросил Ванька Данин, на ходу застегивая последнюю пуговицу на штанах и поспевая за ребятами по подъему.

– А враз да по-скорому удирать придется, – сердито пояснил Степка. – Рубаху-то и на ходу надеть можно, а штаны ты вон снять попробовал и то башкой в песок угодил.

– Ох, и дурак ты, Степка! – засмеялся Яшка Шлыков. – Какой же из тебя солдат выйдет, коли ты не дорос, а уж соображаешь, как удирать легче? Без штанов-то куда ловчее выйдет, рассуди-ка сам.

Спорили ребята долго, не подозревая, что пройдет не так уж много времени и они на деле узнают, как лучше одеваться солдату.

А пока война гремит где-то далеко-далеко. Письма оттуда идут по целому месяцу, а то и более. Бабы слушают их всегда со слезами и неустанно благодарят бога за то, что хранит родную кровинушку. Мужики загадочно покрякивают, затылки чешут. Молчат. Не хотят порушить шаткого бабьего утешения. Ведь пока тащилось письмо до родной избы, солдата на войне и покалечить могут, и в плен взять, и похоронить. И опять сжимаются сердца в тоскливом ожидании следующего письма.

А сколь силушки надо, терпенья адского, чтобы весточки дождаться! Почты в хуторе нет. В Бродовской почта, в станице. И привозит ее оттуда поселковый атаман один раз в месяц, когда срок подойдет солдаткам пособие выдавать на детишек.

Кестер Иван Федорович почаще в станице бывает, но берет лишь свою почту – с хуторской не связывается. Ему и газеты приходят, и даже журнал – «Нива» называется. И письма с фронта Иван Федорович получает регулярно, а что в них Александр, сын его старший, пишет – никому то неведомо. Только похвастался как-то перед мужиками, что сын его, ушедший на войну прапорщиком, произведен в подпоручики и скоро поручиком станет.

Бабы хуторские да и мужики поселкового атамана ждут с трепетом, с затаенным дыханием: и радость может он привезти, и горе великое. Кое-кому привозил уже. Насупится этак, взглядом в землю вперится и подаст неподъемно тяжелую весточку. По хутору в тот день бабий вой разливается. Голосят и свои, и чужие. Мужики чернее ночи бывают, слова лишнего от них не дождешься.

Это уж потом, как схлынет первое ошеломление, через неделю порою, начнутся толки, пересуды, прикидки, потому как любого такая бумажка посетить может.

3

Осенью пятнадцатого года Колька Кестер поступил в восьмой последний, класс Троицкой мужской гимназии. В хуторе все знали, что учится Колька плохо. Может быть, по тупости природной, а может, лень его одолела. Знали это потому, что Иван Федорович не скрывал своей нелюбви к младшему сыну, наказывал его постоянно, а случалось, ругал принародно. В действительности Колька учился не хуже других, а даже лучше многих одноклассников. Только вот с дисциплиной никак не клеилось. Если бы он к тому же еще и учился плохо – давно бы вытурили его из гимназии. И не однажды грозились исключить, но всякий раз гроза постепенно утихала, и опять приходили веселые деньки.

От души потешались над нелюбимыми учителями гимназисты, а урок закона божьего был, пожалуй, самым веселым. Вел его отец Досифей, маленький попик – с лица тощий, кончик тонкого розового носика вперед подался, бровей почти нет, веки вокруг серых зрачков постоянно красные. Лысину на макушке тщательно зачесывал, но она предательски проглядывала сквозь жиденькие волосы, заплетенные сзади в две жалкие косички.

Но было у отца Досифея небольшое брюшко – этакий рахитный пузырек, – оно и придавало попику степенность и важность, оттого любил он постоянно поглаживать свой животик.

На час закона божьего Досифей являлся в белой ризе. На молитву поп становился впереди класса и не имел права обернуться или даже оглянуться на молящихся послушников до конца молитвы. Этим-то и пользовались гимназисты. В спину попа летели огрызки соленых огурцов, моркови, яблок, грецкие орехи, смятые бумажки, предварительно смоченные чернилами, так что Досифеева риза сзади уже не отстирывалась и не отпаривалась. Зато спереди сверкала она безукоризненной чистотой. Это и не давало покоя гимназистам.

В хмурый октябрьский денек все-таки посетила кого-то светлая мысль. Перед часом закона божьего добыли ребята из печной трубы жирной сажи и густо смазали ею дверные ручки.

А Колька Кестер, ничего не зная о заговоре, как только наступила перемена, раздетый выскочил на улицу – снег на дворе-то был, – свернул за угол гимназии и чуть не до Монастырской улицы сбегал, чтобы нарвать репейных головок. Это задумано было раньше и входило у него в подготовку к часу закона божьего.

Репейные головки цепко лепятся почти на любую одежду, потому занятно насадить их на Досифееву ризу во время молитвы.

Только влетел он в коридор – звонок. Хорошо, что у двери стояли ребята – смазанную ручку охраняли. Так все равно Колька с разбегу ткнулся в нее рукой.

Пока стояли на молитве, Колька успел штук пять репейных головок запустить в Досифееву спину, и руку свою бумагой почти добела оттер. А после того урок длился не более пяти минут.

Едва повернувшись к классу, отец Досифей, начал размеренно поглаживать свое брюшко, оставляя на белой ризе черные продолговатые пятна сажи. Сперва послышались еле уловимые всхлипы, будто сдерживаемые рыдания. Потом прысканья стали повторяться все чаще и громче.

Отец Досифей насторожился. Ребята зажимали рты, клонили головы к партам, давились глухим смехом. Ничего не понимая, Досифей побегал растерянным взглядом по гимназистам, оглядел окна, стены класса, даже повернулся кругом несколько раз, как муха после отравы. И, взглянув на свой живот, остолбенел.

– Ах, ироды вы проклятые! – простонал попик и, словно отмахиваясь от нечистой силы, боком стал продвигаться к двери.

Как только исчез отец Досифей, класс грохнул раскрепощенным смехом. Но Колька, не однажды наказанный и не раз предупрежденный за прежние грехи, раньше всех почуял неладное.

– Чего вы ржете-то, жеребцы? – заорал он. – Сейчас же Афоня придет! – И, вскочив, вырвал из тетрадки два листа, прихватил у соседа промокашку и бросился, к двери – протирать ручку.

Ах Колька, Колька, бесталанная твоя голова! Посидеть бы тебе, прижавшись, на месте да помолчать. Авось и на этот раз пронесло бы. Так ведь нет – сунулся чужие грехи прятать. А классный наставник, Афанасий Касьянович, заметил его у двери в коридоре. Но вначале вида не подал.

Пригладив рыжие волосенки, гладко зачесанные набок, Афоня сцепил короткие, будто вывернутые руки, потянул их вперед, словно стараясь удлинить, и совсем не громко спросил:

– Н-ну-с, так кто же сегодня именинник? – Помолчал, скользя взглядом по классу. Тишина воцарилась нерушимая. – Сами скажете или дознание потребуется?

– А у нас именинников нету сегодня, – брякнул из тишины Колька и тут же покаялся.

За глаза потешались гимназисты над классным наставником по-всякому. Даже вслед ему напевали тихонько: «Афоня рыжий, злой, бесстыжий». И ведь доносились порою до его развесистых ушей такие напевчики, но делал вид, что не слышал. Самое же страшное было назвать его белой мышью. Тут уж пощады не жди.

– Стало быть, именинников нет! – побагровев, взвизгнул Афоня. – Я что, неясно спрашиваю? Кто измазал дверную ручку сажей?

Снова унылая, пришибленная тишина в классе.

– Пакостить всегда есть смелые, а признаться – нет таковых.

Опять каменная тишина. Глаза прячутся, дыхание замирает.

– Встать всем коленями на парты! – И пошел по рядам, проверяя, как выполнено его приказание. – Да не так! Не сюда! Вот в эти выемки коленками становитесь! Ручки, карандаши убрать из них, а колени поставить.

Все безропотно повиновались наставнику, и снова тишина придавила класс. Только слышались слегка шаркающие шаги Афони да его бессильное брюзжание:

– Неужели вам лучше стоять на коленях, чем назвать одного подлеца? Где же ваш разум? Где ваша честь?

Он постоял с минуту возле задних рядов и вдруг, словно его резали, закричал:

– Ру-уки! Руки вытянуть всем вперед! Ладони кверху!

Он прошел по ряду, придирчиво заглядывая на ладони каждого. Почти бегом завернул во второй ряд. И тут у третьей парты злорадно пропищал:

– Вот он, голубчи-ик!

Будто клешнями вцепился в Колькину руку и поволок его в угол.

– Становись коленями на горох и расскажи всем, как ты это делал!

– Да ничего я не делал! – обозлился Колька.

– Как? А кто же тебе вымазал руки сажей?

Колька молчал.

– Кто? – подскочил к нему Афоня и схватил железными пальцами за ухо, выворачивая его так и этак. Хрящики в ухе больно щелкали, а мочка вот-вот, казалось, оторвется напрочь.

– М-мы-ыш-шь! – злобно выдохнул Колька.

– Что? Что ты сказал? – приотпустил Колькино ухо Афоня.

– Мышь, говорю, от гороха вон побежала…

– Ах, вот что!

И посыпались звонкие «лещи» по Колькиным щекам – с потягом, с искрами. Ох, подняться бы Кольке на ноги да взяться по-хорошему за этого наставника, – дети родные не узнали бы его после этого. Так ведь за такое и посадить в кутузку могут, не то еще и судить станут.

– Мышь, мышь! – негромко твердил Колька.

Озверел Афоня, а руки, видать, отшиб. Отскочил, огляделся, схватил двухаршинную классную линейку. В это время звонок известил об окончании урока. И, словно бы торопясь отомстить, Афоня со всего плеча лупил воспитанника линейкой.

– Мышь! – заорал во весь голос Колька. – Мышь ты белая! За что бьешь?! Не мазал я ручек сажей! Не мазал. Хоть у кого спроси, не мазал!!!

Линейка переломилась. Афоня, как помешанный, продолжал долбить парня обломком и по голове, и по плечам, и по рукам.

– Мышь ты белая! Хоть убей – не мазал! Убьешь – и тебя в каторгу сошлют! – орал Колька, а в дверь уже заглядывали гимназисты из других классов. Для них была перемена.

Усталость ли, или этот отчаянный крик истязаемого остепенили Афоню. Опустошенным, каким-то потусторонним взглядом прошелся он по гимназистам, все так же стоявшим на коленях, и глухо спросил:

– Так, что ж, виноватых, стало быть, нет?

Класс молчал.

Так закончился последний в жизни Кольки урок в гимназии.

4

Пусто в хуторе стало и холодно. И в степи тоже – пусто и холодно, потому как свезли с нее все, что породила земля. Снег, пока еще рыхлый, ровненько прикрыл осиротевшие нивы, на свой лад украсил перелески, словно одеялом прихлопнул звуки. А в хуторе пусто оттого, что все меньше и меньше остается мужиков в опустелых избах, все больше плодится вдов да сирот.

На прошлой неделе Мирона Рослова забрили. Правда, ему, кажется, повезло: в Троицке полицейским стражником пока оставили. А стражников помоложе, стало быть, – на фронт. Мирону-то уж через половину пятого десятка перевалило. Теперь главными работниками в хозяйстве у него Митька да Степка остались. Так ведь ежели война-то еще годок другой потянется, Митьку туда позовут непременно – Степке тогда за всех мужиков хозяйствовать. А о том, что и на Степкину долю винтовка с боевыми патронами найдется, пока никто и думать не мог. Ни за что б не поверили, если бы кто-то сказал такое.

«Чудны дела твои, господи! – загадочно хмыкнул Тихон, когда проводили Мирона. – Да как ж эт Макара-то поколь не трогают? Бог, что ль, его берегет».

Это всегда так бывает, коли не умеют люди объяснить жизни – на бога сваливают. А Макару было все едино – бог ли его хранил, или канцеляристы потеряли из виду. Но понимал, что в любую минуту позвать его могут, и котомка с сухарями постоянно была наготове.

Вечера скучные, ранние в эту пору. Сидел Макар при тусклой лампешке в избе – хомут Рыжкин чинил. Прошел короткую строчку, дратву пригладил, ручкой шила по строчке этой постукал. Потом отнес хомут под порог и, вернувшись, мягко подошел к жене, возившейся возле залавка. Нежно сзади положил ей на плечи свои тяжелые руки, ласково сказав:

– Дата, Даш… А не съездить ли мне завтра на охоту? Как ты скажешь?

Удивленная небывалой и столь необычной нежностью, Дарья не спеша поворотилась к мужу, вытирая передником руки.

– Не спеши, коза, все волки твои будут, – пошутила она. – А не лучше ли тебе, Макарушка, дома лишний денек посидеть? Вот-вот уволокут тебя от нас. А там, знать, лиха солдатушкам без меры перепадает. Чего же тут-то еще маяться станешь!

Сознавая, что счастье ее бабье отсчитывает распоследние деньки, боялась Дарья спугнуть его, и Макару ни в чем перечить не хотела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю