Текст книги "Пулеметчик Федя (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
У повозки образовался Зыков.
– Возьмёте – помогу.
– Ты уже помогал. Голосом.
– Вот именно.
Он набрал воздуху и выдал – Гмырёй, с высоты всей его сутулости, с висящими усами в голосе:
– «Это кто ж так бревно берёт⁈ За комель бери! Шевелись, пехота, немец ждать не будет!»
Подействовало не только на наших. Ополченцы, ставившие рядом колья под проволоку, тоже зашевелились быстрее. Зыков ходил вдоль, подгонял, распекал, командовал, где брать за комель, – голосом. Брёвна поехали.
Настоящий Гмыря появился минут через десять и встал за повозкой. Стоял. Слушал. Потом вышел, посмотрел на Зыкова, на брёвна, на ополченцев.
– Руководи до вечера, – разрешил он. – Я пока чаю попью.
И сел в тени.
Мы легли от смеха, но голос фальшивого Гмыри быстро вернул нас в строй.
Когда Зыков охрип, старшина его подозвал:
– Тише надо было. Ты меня слишком злым показываешь. Я свой голос берегу.
– Зыков, – позвал я.
– Ну?
– Звук – это половина кино?
– Половина.
– Команда – тоже звук. Записываю. Утром я был неправ.
– Утром вы меня в деле не слышали, – не стал спорить он.
Гринюк пришёл на закате, когда яма была почти готова. Молча посмотрел на неё, на поле, взял колышки. Отошёл, посмотрел, воткнул один. Отошёл, воткнул второй. Получилось ровно, с первого раза, как по нитке. Баранчук начал ворочать брёвна на накат.
В сумерках Шилов привёл лошадь – серую, немолодую, со сбитой холкой. Вёл на верёвке, и шла она, как идут те, кому всё равно куда, лишь бы кормили. Обозный обошёл её, заглянул в зубы, вздохнул и ударил с Шиловым по рукам, а руку потом машинально вытер о штаны. Гринюк ушёл с ними – к оси – и вернулся за полночь.
* * *
Раздачу мы прокопали. Шилов сходил с котелками и вернулся с пустыми: роздано всё, повар злой, черпаком машет.
Пошли к кухне всем расчётом. Каша действительно была роздана – это было видно по котлу и слышно по повару. Но по стенкам налипло прилично, а на дне пригорело ещё лучше.
– Помочь с мытьём, товарищ повар?
Повар посмотрел на меня. На шестерых с ложками за спиной.
– Мой, – разрешил он.
– Вятка, начинай.
– Мыть?
– Не торопись. Вдруг там ещё кого спасти можно.
Повар всё прекрасно понял и подал деревянную лопатку:
– По углам удобнее.
Котёл выскребли до звона, потом честно отмыли и отдраили песком. Повар смотрел с удовольствием хозяина, у которого работают.
– Пулемётчики, что ли?
– Первый расчёт. Нас теперь кормить надо.
– Вас прокормишь, – и прозвучало это у него почти ласково.
* * *
Комиссар позвал, когда стемнело. Блиндаж ему достроили – сапёры довязали накат к вечеру, и я знал, на чьих гвоздях он теперь держится. Внутри – стол из двери, лавка, лампа, кружка, чайник. Пахло землёй и морковью.
– Садись. Пиши.
Он положил лист и карандаш.
– Что?
– Рапорт. По Березино. Хижняк наградной на тебя хочет, без рапорта нельзя. Дата, место, обстоятельства. Коротко.
Я написал. Рука Довнара – а может, уже моя – легла на бумагу привычно. «В результате налёта расчёт установки выбыл из строя». «Занял место наводчика». «Повреждён один самолёт противника, второй отвернул». «Действовал совместно с красноармейцем Лапшиным».
Гурьев прочитал. Потом ещё раз.
– Чисто пишешь.
– В школе учили.
– Семь классов?
– Семь. Но хороших.
Он налил из чайника во вторую кружку, подвинул мне. Морковный. Горячий. Без сахара.
– Про Лапшина ты зачем?
– Без него я бы не знал, где горизонт, а где высота.
– Хижняк про Лапшина не писал.
– Хижняк там не был.
Гурьев отпил из своей.
– Ладно. Оставлю. – Он посмотрел на меня поверх кружки. – Артиллеристы сегодня приходили.
– Жаловаться?
– Шли жаловаться. Пока дошли – передумали. Показали акт про ведро. – Он поставил кружку. – Кто тебя учил акты писать?
– Никто, товарищ комиссар. Жизнь.
– Жизнь. А пулемёт вдоль траншеи ставить кто учил? Лейтенант твой рассказал. Про излом.
– Сам, товарищ комиссар. Посмотрел на поле – и понял. Ну и об кузов приложило.
– Приложило. – ровно повторил он. – Я тебе так скажу, Федя. Меня не интересует, что у тебя в голове. Меня интересует, что у тебя в руках. Пока в руках то, что надо, – голову держи при себе. Понял?
– Так точно.
– Иди. Завтра Зайцев будет орать про наставление. Скажешь – комиссар позицию видел и одобрил.
– Вы не видели.
– Увижу. Утром. – Он взял карандаш и стал писать что-то под моим рапортом. – Иди, пулемётчик Федя. Кружку оставь.
* * *
Накат положили при луне. Я вылез из дзота, и на бруствере сидел Коробов и смотрел на часы.
– Опоздал, – начал я. – Уже темно.
– Не опоздал. – Он опустил руку. – Стемнело в девять. Я пришёл без четверти. Спроси у своих. Полуторку связистам отдали. При мне. Санитар говорит: жди следующую. – Он достал из кармана пачку, целую, и положил на бруствер между нами. – Твоя.
– Из-за машины пришёл?
– Не только. – Он кивнул на дзот, на Нюру у повозки, на Гринюка, который в темноте на ощупь подравнивал бруствер. – У санбата скучно. Все всё знают про свои носилки, спорить не с кем. А у тебя тут хозяйство.
– Записываю. Запасной номер.
– А спорить с кем можно?
– Со мной. У остальных махорки меньше.
Он достал из кармана вторую пачку, открыл, отсыпал половину в кисет и отдал мне остальное:
– За науку. Про обещанные машины.
За полем, за лесом, на западе небо было чуть красноватое – что-то горело в далеке.
Глава 5
Запасную позицию копали три дня, и все три дня старшина Гмыря приходил на неё смотреть.
– Это чего?
– Дзот, товарищ старшина.
– У тебя дзот вон там. – Он показал на первый, в сорока метрах, с накатом и амбразурой на поле. – Этот чего?
– Этот – туда, куда я перекачусь, когда по тому начнут класть.
– Кто начнёт?
– Немцы, товарищ старшина. Они за это деньги получают.
Гмыря смотрел на яму. Баранчук в яме ворочал бревно.
– Брёвна с чего?
– С сарая.
– С какого?
– С демонтированного, товарищ старшина.
Он ушёл, не дослушав. Зыков за спиной проводил его голосом Гмыри: «Это чего?» – и Шилов заржал, а Гринюк не поднял головы от бревна.
Утром второго дня Гмыря пришёл поднимать расчёт и не поднял. Стоял над дзотом и говорил «подъём» три раза, с нарастанием, а расчёт лежал, как накат: копали до темноты, и до темноты же таскали воду, ленты и брёвна.
– Товарищ старшина, спорим на полпачки: подниму тихо. И быстрее вашего.
– Ну, – не поверил Гмыря.
Я наклонился под накат.
– Мужики. Кто махорку потерял?
Сели трое. Сразу – рука к карману раньше глаз. Ещё двое проснулись посмотреть, сколько нашли. Гринюк лежал.
– Игнатьич, ты не терял?
– У меня своя.
– Тогда дай закурить, пока ищем.
Гринюк сел и взялся за карман. Я повернулся к Гмыре: расчёт сидел весь.
Гмыря пересчитал головы и отдал полпачки. Шилов не выдержал:
– А махорка-то где? Которую потеряли.
– Вот. – Я показал выигрыш. – Нашлась.
В обед привезли кашу, и я сделал ошибку: копали с шести, живот подвело, и, когда Гринюк снял котелок с ящика, я объявил, что свою порцию съем за минуту.
– Полпачки, – отозвался Коробов раньше, чем я договорил.
– Полпачки.
Каша была из термоса, и температура у неё была тоже из термоса. После первой ложки я встал и пошёл по кругу, дыша открытым ртом. Коробов сидел на бревне и следил за секундной стрелкой.
– Надо дуть, Федь.
Я показал ему ложку.
– Дуть некогда, – сочувственно поправился он.
Гмырины полпачки перешли к Коробову, не пробыв у меня и суток. Он убрал их не пересчитывая и посмотрел на меня без всякого торжества, как кассир.
На третий день пришёл Кожемяко. Сел на бревно, поставил MG-34 между колен и стал протирать целую линзу. Это означало разговор.
– Довнар. Я к вам по личному вопросу.
– По личному оружию?
Он посмотрел поверх очков.
– Откуда вы знаете?
– Другого личного у вас не осталось, товарищ лейтенант.
– Логично. – Он надел очки. – Я ходил к начальнику боепитания. Насчёт нагана. Отказано: личное оружие у вас имеется, вот оно, записано. Двенадцать килограммов личного оружия.
– Безобразие, – восхитился я.
– Я тоже так сказал. – Он помолчал. – Хотя я, собственно, не жалуюсь. Я привык. И пулемёт хороший, вчера лейтенант из первой роты подержать просил. У них таких нет.
– Завидуют?
– Я думаю… да. – Он посмотрел на пулемёт с осторожной гордостью, как на чужую грамоту. – Но носить его неудобно, Довнар. Двенадцать килограммов. Я с ним как с виолончелью: все смотрят, а играть нельзя.
– Так у взвода теперь повозка. Повозка – транспорт взвода, взвод – ваш. Пусть личное оружие следует при взводе: смазано, накрыто и в боевой готовности. Вы же запасные подмётки на шее не носите.
– Это не по уставу.
– Показать, где в наставлении про бочку?
Он снял очки. Протёр. Надел.
– Не надо, Довнар.
Пулемёт к повозке он отнёс сам и сам уложил вдоль борта. Баранчук накрыл сеном и что-то сказал Нюре в ухо. Нюра повела ухом: приняла под охрану.
Вечером Шилов ел чужой ложкой. Коробов доел, вытер свою о голенище, достал гвоздь и стал царапать на черенке.
– Это чего ты?
– Буквы. Гэ и Ка.
– Зачем?
– Затем, что ты её у меня уже два раза брал.
– Я возвращал!
– Вот и будешь возвращать по адресу.
Атака началась в пять утра двенадцатого числа, и началась с воздуха. Сначала зудело где-то очень высоко, потом небо на западе потемнело, и по полю за проволокой, по траншее, по дороге, где пушки, легло так, что Вятка, сидевший у «максима», прикрыл кожух руками, как ребёнка. Дзот держал. Сверху сыпалось. Потом самолёты ушли, и в тишине, которая после них осталась, застучало – артиллерия, из-за леса. Полчаса. Час.
Я лежал у амбразуры и смотрел на поле. В поле рвалось, и рожь, которая осталась нескошенной, ложилась квадратами. Дым тянуло на нас.
– Коробов.
– Здесь.
– Сколько?
– Шесть сорок.
– Воды?
– Полное. – Вятка похлопал по кожуху. – Булькает.
– Ленты?
– Семь коробок, – Гринюк сидел у стены с коробкой на коленях, как со шкатулкой. – Одна в нём.
– Баранчук?
– Здесь.
– Нюра?
– В тылу. С повозкой. – Он посмотрел на потолок, где сыпалось. – Не нравится ей погода такая.
– Мне тоже. Шилов?
– Тут.
– Зыков?
Зыков лежал у входа, лицом вниз, и что-то бормотал. Я прислушался. Он читал сводку. Голосом Левитана. «От Советского информбюро». Тихо, себе в локоть.
– Зыков.
– Я.
– Потом дочитаешь. Ленту.
Артиллерия стихла в половине восьмого. И в этой тишине, ещё до того, как я что-то увидел, земля под локтями загудела. Ровно. Низко. Как под Лидой, только теперь – в нашу сторону.
Из леса вышли танки. Сначала три, потом ещё, потом я перестал считать, потому что это было не нужно – шли по всему полю, от дороги до опушки, серые, приземистые, с крестами, и между ними, отставая, бежала пехота. Полтора километра. Медленно. Как по своему двору.
– Не стрелять.
– Так они же… – Шилов высунулся.
– Сядь. Не наши, нам нечем – пусть арта отдувается. Наши – те, кто сзади.
Пушки заработали слева, у дороги. Сорокапятки – резко, звонко, как дверью. Первый танк встал сразу, задымил. Второй прошёл дальше, и его взяли ближе, у самой проволоки, и он крутнулся на одной гусенице, как на пятке, и встал. Третий дошёл до проволоки, подмял её, и по нему ударили с двух сторон. Он загорелся, и из него полезли.
Пехота за танками легла.
– Гринюк. Лента.
– Заправлена.
– Вятка. Держи.
Я взялся за ручки. Руки Довнара легли на них так, как ложатся на руль, большие пальцы нашли гашетку, и я смотрел, как мушка ушла влево, вдоль проволоки, туда, где пехота лежала, поднималась и бежала за четвёртым танком, который пёр на пролом, сделанный третьим.
Четыреста метров. Сбоку. Как по коридору.
Дал.
Кожух вздрогнул. «Максим» бил ровно, длинно, тяжело, как швейная машинка на всю мастерскую. Лента поехала в приёмник сама, и Гринюк её вёл ладонью, чтобы шла ровно. Первая очередь – по тем, кто бежал. Легли. Не все сами.
– Пар.
– Вижу.
Из шланга в банку пошло. Тонко, белым. Вятка придержал шланг.
Четвёртый танк прошёл пролом и встал, разворачивая башню. Искал. Не нас – пушки. Дал по пушкам, слева ухнуло, и одна сорокапятка замолчала. Вторая – нет. Вторая дала ему в борт, он задымил, но не остановился, а пополз дальше, к траншее, к тому месту, где я не хотел ставить пулемёт.
Пехота за ним поднялась.
Вторая очередь. Длинная. Вдоль. Восемьдесят, девяносто патронов – лента шла, и я вёл её, как шланг по грядке, справа налево, туда, где поднимались, а они ложились обратно – кто-то, чтобы уже никогда не встать.
– Лента!
Гринюк дал вторую. Вятка вставил. Щёлк. Руки сами.
– Не булькает, – доложил Вятка.
– Знаю.
– Кипит.
– Знаю. Шилов – воду.
– Где?
– Где ведро.
Ведро стояло у входа. Шилов схватил его и ушёл в ход сообщения, пригнувшись, и я не смотрел, куда.
По первому дзоту начали класть в половине девятого.
Сначала – миномёты, из-за танков, не точно, по всей траншее. Потом точнее. Я это услышал раньше, чем увидел: две мины легли слева от нас, у первого, потом одна – ближе, и я понял, что ищут.
– Меняем.
– Куда? – Коробов уже был на ногах.
– Туда, где Гмыря спрашивал «это чего».
Баранчук взял «максим» за станок – с водой, с лентой, с колёсами – и понёс. Через ход сообщения, сорок метров, согнувшись, как под мешком. Вятка бежал сзади с коробкой, с банкой, со шлангом, который тянулся от кожуха, как капельница. Гринюк – с двумя коробками, Зыков – с двумя, а Коробов – с последней и с моей трёхлинейкой.
Первый дзот накрыло, когда мы были на середине. Мина легла на накат, накат выдержал, а вторая – в бруствер перед амбразурой, и амбразуру засыпало.
– Ставь.
Баранчук поставил. Станок встал на площадку, которую Гринюк вчера выровнял по нитке, и амбразура смотрела туда же, куда первая: вдоль, только на сорок метров правее. Оттуда пехоту, залёгшую у пролома, было видно ещё лучше.
Шилов вернулся с ведром. Мокрый по пояс.
– Где?
– Лежала.
– Вода лежала?
– В воронке.
Вятка отвинтил пробку, залил. Зашипело, пошёл пар, он закрутил пробку, и кожух опять забулькал.
– Булькает.
– Гринюк. Лента.
Третья.
Подбитые немецкие танки я перестал считать после десятого. Горели не все, у части порвались гусеницы, временно превратив машину в стационарный ДОТ. Пехота залегла по всему полю, от леса до проволоки, и лежала не поднимая голов, потому что вставать ей было некуда – впереди проволока, впереди пушки, и сбоку мы.
В одиннадцать по наши души пришел танк. Он вышел из-за горящего третьего, свернул вдоль проволоки и попёр вдоль траншеи, как по улице, – и башня смотрела прямо в амбразуру. Я это видел. Видел, как ствол делает поправку.
– Все вниз!
Легли. Он дал. Не в амбразуру – выше, в накат, и накат ухнул, сверху посыпалось, стало темно от пыли. Второй – в бруствер. Третий…
Третьего не было. Снаружи что-то хлопнуло – не выстрел, глуше, – потом ещё раз, и загорелось. Я выглянул. Танк стоял в двадцати метрах, по нему текло горящее, и из люка сверху вылезал немец – его сняли справа, из траншеи, одиночным.
За танком, в траншее, стоял человек в кепке, примеряясь к танку второй бутылкой. Ополченец. Он смотрел на танк и не уходил.
– Уйди! – заорал я. – Уйди оттуда!
Он посмотрел на меня. Бросил бутылку. Ушёл.
– Гринюк.
– Четвёртая. Заправлена.
– Вятка.
– Булькает.
«Максим» застрочил снова.
Кожемяко пришёл в час. Пригнувшись, по ходу сообщения, без костыля, с MG-34 на плече и с лихо наброшенной на плечо лентой.
– С повозки снял, – доложил он, хотя никто не спрашивал. – Сам.
– А кто-то говорил: двенадцать килограммов, неудобно.
– Сегодня удобно. – Он сел у стены, уложил пулемёт на колени и поправил очки. – К делу. Второй расчёт – выбит. Наводчик и второй. Пулемёт цел. Я его перенёс ко второму взводу, там есть кому.
– Есть.
– Третий – работает. Плохо. Но работает.
– Есть.
Он снял очки. Протёр. Треснувшая линза была в пыли, целая тоже.
– А из этого, – он поднял MG-34, – я стрелял. С траншеи, в лоб. Пехота у пролома. Одна коробка ушла.
– Попали?
– Не знаю. Они легли.
– Значит, попали. Товарищ лейтенант, вы теперь пулемётчик.
– Я командир взвода.
– Одно другому не мешает.
Мне там не мешало.
Он посмотрел на меня поверх очков, как тогда, с бочки.
– У вас руки трясутся, Довнар.
– А не должны?
Он не ответил.
В три часа кончилась вода.
Не в кожухе – везде. Ведро было пустое, воронка, из которой Шилов черпал, обмелела, а ходить дальше было некуда: между нами и тылом мины ложились так, что Баранчук, который побежал к Нюре за флягами, вернулся без фляг и с бревном – ход сообщения перегородило накатом от чужого дзота, и он его вынес, чтобы пройти.
– Кипит.
– Знаю.
– Федь. Пар кончится – она встанет.
– Знаю, Вятка.
Пехота у пролома шевелилась. За ней, из леса, шли новые танки – не много, три, – и пехота под них собиралась.
– Зыков.
– Я.
– Что у нас пьют?
Он посмотрел на меня. На Вятку. На кожух.
– Чай?
– Какой тут нахер чай, если даже командиры морковку глушат?
Жаль, что бой – тут еще шутить и шутить.
– Короче – все ссым в ведро, быстро! – скомандовал я.
Коробов заржал. Первый. Потом Шилов. Баранчук покраснел до ушей, но полез. Гринюк молча встал в угол.
– Довнар, – Кожемяко смотрел на это так, как учитель смотрит на что-то, чего в учебнике нет. – Это…
– Это по наставлению, товарищ лейтенант. Если нет воды – заливать любую жидкость, кроме горючей. Человек горючего не испускает.
Он посмотрел на ведро. На меня. Встал.
Залили. Ведро было на треть, но кожух был уже почти пустой, и на треть хватило. Вятка закрутил пробку, и оно забулькало, и запахло так, что Шилов отвернулся.
– Булькает, – Вятка вытер руки о штаны.
– Гринюк.
– Шестая.
Дал.
Пехота у пролома, которая собиралась под танки, разобралась обратно. Танки прошли ещё сто метров, по ним ударили сорокапятки, которые к этому времени перекатили ближе к нам, и два встали, а третий развернулся и пошёл обратно к лесу.
В шесть вечера стало ясно – атаку мы отбили. Пехота у пролома ещё лежала, мы стреляли по ней, она – по нам, и даже минометы время от времени роняли на нас железо, но лениво, как Коробов спорит, когда ему всё равно. Потом лес перестал выпускать танки. Потом пехота поползла назад. К восьми на поле шевелились только редкие уцелевшие стебли.
Я отпустил ручки.
– Гринюк.
– Одна осталась.
– Вятка.
– Булькает. Воняет, но булькает.
– Коробов.
– Восемь ноль пять.
– Все?
– Все, – зеленый Баранчук оглядел дзот. – Нюра там.
– Сходишь. Потом.
Ночью пришли двое с блокнотами.
С той стороны, из тыла, по ходу сообщения, с фонариком, который сразу же потушили, когда Гринюк на них шикнул. Один – в фуражке, с усами. Другой – с фотоаппаратом на шее, в очках. Корреспонденты. Из дивизии.
– Кто командир?
– Лейтенант Кожемяко. – Кожемяко поднялся. – Взвод.
– Расчёт, который на фланге?
– Первый. Ефрейтор Довнар.
Тот, что с блокнотом, посмотрел на меня.
– Сколько уничтожено?
– Пехоты – не считал. Лент – семь.
– Как это?
– Одна коробка – двести пятьдесят патронов. Семь коробок – тысяча семьсот пятьдесят. Какие-то попали, какие-то нет.
Он записал. Второй, с фотоаппаратом, поднял его.
– Расчёт – к пулемёту. Быстро, пока темно не совсем.
– Товарищ корреспондент, у меня лицо ефрейтора. Его в газету нельзя, дети испугаются. Вот, – я показал на Баранчука, – Семён. Он у нас красивый. И Нюра у него, если сходить.
– Какая Нюра?
– Лошадь. Она нам воду возила. Пока могла.
Фотограф посмотрел на Баранчука. Баранчук встал, отряхнулся, встал к «максиму», взялся за ручки, как за плуг, и лицо у него стало торжественное. Щёлкнуло. Ещё раз.
– Ещё пулемётчика.
– Вон пулемётчик, – Коробов показал на Зыкова. – Он вам сейчас всё покажет.
Зыков встал. Взялся за ручки. Голосом Кожемяко, точно, до треснувшей линзы:
– «Я командир взвода».
Кожемяко посмотрел на него.
Корреспондент с блокнотом посмотрел на Кожемяко.
– Это он, – Кожемяко пожал плечами. – Так и запишите.
Вечером старшина Гмыря принёс еду и новость. Еда была – каша, пшёнка, с тушёнкой, в термосе, тёплая ещё. Новость была – держим. Полк держит, дивизия держит, Могилёв держит, а немцы обошли город с двух сторон и уже за Днепром, и это, по словам Гмыри, «пока не наше дело».
– А чьё?
– Штаба. – Он поставил термос. – Ложки есть?
– Есть, – Шилов уже держал ложку. На черенке – две буквы.
Коробов посмотрел на буквы и молча забрал. Шилов достал вторую. Откуда – никто не спросил.
Ели молча. Зыков читал сводку голосом Левитана – свежую, которую Гмыря принёс с собой на бумажке. В сводке было про упорные бои на Западном направлении. Про Могилёв в ней не было, но я был не против – военная цензура, понимать надо.
– Коробов.
– Чего?
– Спорим?
Он посмотрел на часы.
– На что?
– На то, что нас до утра не выбьют.
– Не спорю. – Он опять посмотрел на часы. – До утра – это когда?
– До шести.
– До шести не выбьют. – Он подумал. – Это я и без спора знаю. Ты спорь на то, чего не знаешь.
– Тогда – выдадут водку?
– Выдадут. Завтра. – Он оглядел дзот. – После такого – выдадут.
– Спорю, что нет.
– Полпачки?
– Полпачки.
Он протянул руку. Я пожал. Шилов смотрел на нас, как на кино.
– А я? – он вытянул шею.
Коробов повернулся. Посмотрел на него. Потом – на ремень, офицерский, с двумя пряжками. Он на этот ремень смотрел с первого дня.
– С тобой – на «до шести». Позиция устоит – ремень мой.
– Ты ж сказал, что знаешь.
– Я знаю. Ты – нет. Спор – это когда один знает, а второй всё равно спорит.
Шилов сглотнул, посмотрел на ремень и протянул руку.
– До шести, – Коробов пожал и посмотрел на часы, как будто там уже было шесть.
Дежурства я расписал так: первым Гринюк, вторым Баранчук, третьим, с двух до четырёх, Зыков, за ним Коробов.
Я лёг у стены, на ленты, и уже проваливался, когда рядом заговорили вполголоса.
– Мишка. Давай поменяемся. Ты с двенадцати, я с двух.
– Зачем?
– Я с двух всё равно не сплю. Привычка, рейсы ночные.
– А… спорим на что?
– Без спора.
Первый раз – без спора. Я хотел это обдумать, но тело решило само.
Проснулся от мины.
Не от близкой. От того, что дзот вздрогнул и накат сказал что-то деревянным голосом. Потом ещё. Потом дальше, дальше, вдоль траншеи, – ночной беспокоящий, по площади, как по расписанию. Потом тихо.
– Кто снаружи?
– Коробов, – Вятка сел. – Поменялись они.
– Коробов!
Тихо.
Я вылез. Ход сообщения. Луна. Бруствер. У бруствера, в ячейке, где стоял дежурный, – ничего. Дальше, в трёх метрах, где мина легла на край траншеи, – он. Лежал, как сел. Спиной к стенке, голова на грудь. Часы на руке. Циферблат чёрный, стрелки видно при луне.
Три сорок.
Я его поднял. Он был не тяжёлый – рыжий, сухой. Я его отнёс в дзот, положил у стены, и Вятка накрыл шинелью, а Гринюк сел рядом.
Баранчук отвернулся к стене.
Зыков сидел у входа и смотрел на свои руки.
Шилов не спал. Смотрел на шинель.
– Я ему проиграл, – проговорил он наконец. – Шесть ещё не было. А позиция стоит.
– Стоит.
– Значит, ремень его.
– Его.
Он снял ремень. Положил на шинель, сверху, там, где пряжка была бы, если бы Коробов стоял. Шинель не пошевелилась.
В шесть утра Гмыря принёс водку.
В бачке, с черпаком, по кружке на брата, и Гмыря сам разливал и считал по головам – и досчитал до семи, потому что не знал.
– Довнар. Семь?
– Шесть, товарищ старшина.
Он посмотрел на шинель. На ремень. Посчитал заново. Разлил шесть.
Седьмую я налил сам. Из своей – половину, и Вятка – половину. Поставил кружку на бруствер, у ячейки, туда, где он дежурил. Рядом положил полпачки махорки. Водку – выдали; спор его, и этот тоже. Забрать выигрыш было некому, но проигрыш есть проигрыш.
Солнце вставало над лесом, из которого вчера выходили танки. Танки стояли на поле. Дымили ещё, чуть. Пехоты на поле не было – ни их, ни нашей. Только рожь, положенная квадратами, и проволока, и в проломе – третий танк, чёрный, с открытым люком.
– Позиция стоит, – Зыков стоял рядом. Своим голосом.
– Стоит.
– Это было моё время. С двух до четырёх.
– Это было его время. Он его сам взял.
Зыков посмотрел на кружку на бруствере. На махорку рядом.
– Он выиграл.
– Выиграл. Он всегда выигрывал, когда знал.
Вятка сел у «максима», положил руку на кожух.
– Булькает.
– Живём, – Баранчук выдохнул, не оборачиваясь.
– Это моё, – буркнул Вятка.
– Ну, живём. – Баранчук подумал. – Это я так. Про Нюру.




























