Текст книги "Пулеметчик Федя (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Глава 22
Приказы ходят парами, как патрули. Это я знал давно, а в последний день февраля получил лишнее подтверждение.
Сначала пришёл хороший.
Утром Ремез построил роту у риги – без торжественности, между завтраком и разводом, – достал из планшета лист и зачитал приказ по полку. В приказе было два пункта. Первым ефрейтору Довнару присваивалось звание «сержант». Вторым сержант Довнар назначался командиром пулемётного взвода – не временно исполняющим, как я ходил с самого Ушакова, а просто командиром. Слово «врио» выпало из моей жизни, как гнутый патрон из ленты.
Строй смотрел на меня. Я смотрел поверх строя, потому что смотреть на Клюева было нельзя: Клюев сиял так, что демаскировал роту.
– Поздравляю, сержант, – сказал Ремез. – Петлицы приведите в соответствие.
– Треугольников нет, товарищ старший лейтенант. Тыл не подвёз.
– Есть, – сказали из строя.
Шилов вышел, снял рукавицу и развернул тряпочку. В тряпочке лежали шесть треугольничков – эмалевых, новеньких, по три на петлицу.
– Откуда?
– Лежали.
– Где лежали?
– Где положено, – с достоинством сказал Шилов. – Я их с четверга ношу.
– Приказ вчера подписан.
– А должен был в четверг.
Крыть было нечем. Ремез посмотрел на Шилова с интересом кадровика и скомандовал разойтись.
Пилипчук поздравил по-своему: положил передо мной ведомость и показал графу.
– Оклад сержантский. За то же самое – теперь ещё и деньги.
– Куда их тут?
– Никуда. В том и прелесть. Единственное имущество, которое не занимает места и не просит смазки.
Вечером зашёл Недбайло, поставил на стол банку – «от расчёта расчёту», другой формы душевного движения у него не водилось, – посидел, посмотрел, как Клюев, отобравший у меня иголку по праву второго номера, пришивает третий треугольник, и сказал в стену:
– Догнал, значит. Ну, теперь хоть спорить можно на равных. А то я с ефрейтором спорил – вроде как начальник с подчиненным. Неудобно.
– Ты же выигрывал.
– Потому и неудобно.
Второй приказ приехал назавтра, на тех же санях, что почта, и был он, как положено второму, похуже. Ремеза отзывали на курсы усовершенствования при армии – на два месяца, «с последующим возвращением», что в переводе с канцелярского означало «как выйдет». Роту принимал капитан из резерва.
Собрался Ремез за час – вещей у него было: планшет, книжечка да бритва. Прощаться по-людски он не умел, поэтому прошёл вдоль расположения, всё осмотрел и всем сделал по замечанию: Гринюку – за неприбранную стружку, Клюеву – за оттопыренный карман. Гусю замечания не нашлось, и гусь, по-моему, был разочарован. У саней Ремез задержался.
– Довнар. Новый ротный – из академии. Учтите.
– Что учесть, товарищ старший лейтенант?
– Что он всё знает. – Ремез подумал и уточнил: – Из книг. – Подумал ещё и добавил: – Книги хорошие, между прочим. Я по ним учился.
– А в книжечку вы тогда что пишете?
– Страницы, которых там нет. – Он сел в сани и поднял воротник. – Продолжайте, Довнар.
И уехал, не оглядываясь. А книжечку, я знал, увозил полную нашего брата.
Капитан Векшин оказался молодой, лет двадцати пяти, высокий, выбритый до синевы, в белом полушубке, который сидел на нём, как на плакате. Ремни скрипели. Планшет был новый, в планшете лежало наставление, и из наставления торчали закладки. Много закладок. Такие закладки я видел у Кожемяко в учебнике географии и заранее понял: человек серьёзный.
Роту он обходил три часа, с блокнотом, и до нашего хозяйства добрался к сумеркам – уже с лицом человека, который многое увидел и всё записал.
А посмотреть у нас было на что. Три лёжки – Изба, Баня и Сельсовет, – ходы между ними, ложный Клуб с жердью, сани с гнёздами под станок, Машка при санях, гусь при Машке и Калужский с трубой на чердаке. По описи всё это значилось, и значилось такими словами, что опись капитан прочитал дважды.
– Сержант. Покажите основную позицию вашего пулемёта.
– Вот, товарищ капитан. Сегодня – Баня.
– Что значит – сегодня?
– Вчера была Изба. Завтра, думаю, Сельсовет. По обстановке.
Капитан открыл наставление на закладке.
– Станковый пулемёт в обороне занимает основную огневую позицию, оборудованную в инженерном отношении, – прочитал он. – Основную. Одну. С которой решается огневая задача. При ней – запасная и ложная.
– Так точно.
– А у вас он где живёт?
– Он у нас не живёт, товарищ капитан. Он у нас работает. Живёт он в санях.
– В санях. – Капитан посмотрел на сани. – Которых нет в табеле.
– В табеле есть волокуша для пулемёта…
– Я читал вашу опись, сержант. Волокуша не растёт. – Он закрыл наставление, заложив пальцем страницу. – Покажите мне, где всё это писано. Кочевание, клички, лошадь по акту, птица на довольствии. Где это в наставлении?
– Показать не могу, товарищ капитан. Не там писано.
– А где писано?
– В поле. Могу показать, где в поле.
Он посмотрел на меня внимательно и без злости – хуже: с интересом, как на задачу со звёздочкой в конце учебника.
– В поле мы сходим, – пообещал он. – А пока слушайте приказ. Оборудовать основную огневую позицию согласно схеме опорного пункта – здесь. – Он показал на схеме, и место было выбрано грамотно, по всем правилам, с сектором как по линейке. – Кочевание прекратить. Сани сдать в обоз до выяснения. Срок – двое суток.
– Есть, – сказал я.
Клюев за спиной задышал, как когда-то Вятка, только без юмора. Я на него не оглянулся: приказ был законный, а законные приказы надо исполнять. В лучшем виде.
Исполнили мы так, что смотреть приходили из соседнего батальона.
Позицию оборудовали по наставлению – до буквы. Площадка, ровики, ниши под коробки, бруствер с одеждой крутостей, сектор расчищен, всё обмерено. Гринюк клал снежные кирпичи с водяной проливкой и ворчал, что пропадает работа, а я его утешал: работа по учебнику зря не пропадает – она и пропадает по учебнику.
Капитану я доложил об исполнении и попросил принять позицию лично. Он пришёл, промерил сектор, проверил ниши, остался доволен и не отказался подписать акт: «Позиция основная, оборудована согласно наставлению, принята командиром роты». Подписывал с лёгким недоумением – зачем акт? – но к моим бумагам в роте уже относились, как к погоде: непонятно, но пусть будет.
– Вот видите, сержант. Можете, когда хотите.
– Так точно, товарищ капитан. Умею, когда приказывают.
Сани Пилипчук принял «в обоз» – поставил в тот же сарай, где они и стояли, только с новой биркой. Это тоже было исполнение приказа: в приказе стояло слово «сдать», а слова «сдать на дальний склад» не стояло.
«Максим» встал на основную. Стреляли с неё по делу – по рабочей команде за насыпью, по смене постов, – и после каждой третьей очереди я уводил людей в ровики, а сам смотрел на часы. Не капитану назло. Немцу навстречу.
Немец не заставил себя ждать.
На третье утро Калужский с чердака доложил в трубку – ровно, по-писарски:
– Одиночная, дымная. Перелёт двести. По основной пристреливается.
– Все в ровики. Клюев – тело снять, в ход, бегом. Соломин – за ним, коробки.
Пристрелочная мина – вежливость войны: ею предупреждают, что сейчас будет невежливо. Второй раз немец предупреждать не стал. Через пять минут по основной легло плотно, серией, с толком – миномёты, потом что-то потяжелее, – и снежные кирпичи Гринюка полетели выше риги. Расчёт сидел в ровиках. Тело «максима» лежало в ходе, укрытое, и Клюев держал на нём ладонь – не для дела, для порядка. Соломин сидел рядом, белый, с коробками в обнимку, и считал разрывы губами.
– Не сбивайся, – велел я ему. – Шилов потом сверит.
Отработав, немец успокоился. Мы вылезли. Основной позиции не было. Была выставка воронок – обмеренная, с расчищенным сектором.
Капитан пришёл через четверть часа – сам, быстрым шагом, и по этому шагу было видно: доклад ему уже сделали, и не один. Он остановился у бывшего бруствера. Постоял. Обошёл. Воронки лежали кучно, как пробоины в хорошей мишени после зачёта.
– Потери? – спросил он.
– Ноль, товарищ капитан. Расчёт в ровиках, тело снято по пристрелочной. Позиция погибла в полном соответствии с актом.
– С каким актом?
– «Принята командиром роты». Что принято по акту, то по акту и списывается. Могу подготовить: «Позиция основная, оборудованная согласно наставлению, уничтожена огнём противника на третьи сутки. Расчёт и матчасть сохранены».
Капитан посмотрел на меня. Потом на воронки. Потом туда, где за сугробами молчали Изба, Баня и Сельсовет – целые, необмеренные, нигде не писанные.
– Показывайте поле, – сказал он.
Показывал я честно, без торжества, потому что торжествовать тут было не над кем: наставление немец тоже читал, оно до войны издано, секретов в нём нет, и позицию, поставленную по учебнику, он находит по тому же учебнику. Провёл капитана по ходу в Избу – снежный кирпич, ниша, три стреляные ленты и следы полозьев. Показал Баню, показал Сельсовет. У Клуба задержались: жердь над бруствером, потоптанный снежок, а вокруг – воронки, старые и свежие, слоями, как годовые кольца.
– По Клубу он работает третью неделю, – доложил я. – Клуб отвечает молчанием и стойкостью. Одну жердь потеряли, перебило. Гринюк поставил новую, потолще.
– Зачем потолще?
– Пусть растит калибр.
Шилов, оказалось, вёл и счёт – привычка от дощечки осталась: за три недели немец выложил по пустым лёжкам и по Клубу до сотни мин. По людям – ноль.
– Чей учёт? – спросил капитан.
– Красноармейца Шилова. Добровольный.
– Проверить можно?
– По воронкам, товарищ капитан. Они не врут. Им незачем.
Капитан молчал долго. Стоял у Клуба, смотрел на жердь, и в нём что-то пересчитывалось – это было слышно почти как лента в приёмнике.
– Нам в академии читали: устав есть обобщённый боевой опыт, – сказал он наконец.
Не мне сказал – жерди.
– Так точно. Только опыт ходит впереди устава. Устав его догоняет и записывает.
– А пока не догнал?
– А пока не догнал – вот. – Я показал на воронки. – Немец платит, мы учимся. Расход его, опыт наш.
Вечером он вызвал меня со схемой. Схему он перечертил сам, тушью, красиво: Изба значилась основной, Баня и Сельсовет – запасными номер один и два, Клуб – ложной, и всё это вместе называлось «система огня пулемётного взвода», и под системой стояла его подпись. Сани в тот же день вернулись из обоза с формулировкой «установка санная для манёвра огневыми средствами, изготовлена силами роты» – и по бумаге выходило, что изготовила их рота под руководством командования. То есть как бы уже немножко он.
Я не спорил. Опыт – как имущество: у кого бумага, тот и автор. А имущество всегда штаб переживёт. Лишь бы ездило.
– Одного не пойму, сержант, – сказал капитан, отдавая мне копию схемы. – Вы же знали, что её накроют. Знали – и строили.
– Знал, товарищ капитан. И строил.
– Зачем?
– Затем, что спорить с наставлением словами всякий может. А поле спорит воронками. Против воронок приёма нет.
– Где вы этому учились?
– В поле, товарищ капитан. Оно преподаёт без выходных.
– В академии таких, как вы, не было, – сказал он, и я не разобрал, жалоба это или зачёт.
– Будут, товарищ капитан. Война – заведение с ускоренным выпуском.
А через день пришла бумага, против которой не работали мои.
Старшина связи полка объявился с утра – тот самый, длинный и желчный, – и по тому, как он вошёл, я сразу понял: что-то переменилось. В прошлый раз он входил брать. В этот раз он входил по праву.
– Сержант, – сказал он, и слово «сержант» у него прозвучало официально, со всем уважением человека, у которого в планшете козырь. – Приказ по полку. Ознакомьтесь.
Приказ был короткий и правильный: «О сборе трофейных средств связи для доукомплектования штатных линий». Во исполнение указаний комиссии – той самой, нашей, февральской, – опыт применения трофейных средств распространить, средства сосредоточить в полковой сети, внедрять поэтапно. Подпись – командир полка.
Он бил моим же оружием, и бил грамотно. Против акта работает акт. Против приказа акт не работает: акт объясняет, откуда вещь взялась, а приказ говорит, куда ей идти, и второе всегда старше.
– Пилипчук, – позвал я.
Пилипчук пришёл, взял приказ, прочитал. Посмотрел подпись, число, входящий номер – всё как он умел, на просвет. Потом собрал свои бумаги – все, какие держал наготове, всю нашу телефонную оборону, – подровнял стопку и убрал в сумку. Молча. Я первый раз видел, чтобы Пилипчук складывал бумаги молча, и было в этом что-то от спуска флага.
– По описи, – только и сказал он.
– По описи, – согласился старшина связи. – Как положено.
Забирали вежливо. Старшина с бойцом ходили по хозяйству, как по чужому дому на поминках, – тихо, ничего не задевая. Аппарат с лёжек. Аппарат с чердака – Калужский снял трубку с гвоздя и подал сам; рука у него была писарская, аккуратная, а лицо – никакое. Кухонную нитку старшина отцепил лично, и на том конце что-то коротко квакнуло: Степаныч попрощался с ведомством.
Гусь провожал вынос по всей форме – орал на бойца с мешком от крыльца до ворот, и боец, надо отдать ему должное, шага не ускорил, только мешок перехватил повыше.
Дошли до колодки. Старшина взял её, повертел: гнёзда, контакты из гильз, всё подогнано, направления подписаны выжженным – «кухня», «чердак», «лёжки», «ручей».
– Кто делал?
Гринюк строгал у печки и головы не поднял.
– Столярная работа, – сказал Пилипчук. – По описи: колодка соединительная, одна штука.
– Хорошая работа, – сказал старшина связи, и в опись легло: «колодка соединительная, работы столярной, одна».
Гринюк на «хорошую работу» не отозвался никак, но стружка у него пошла тоньше.
Последним с полки сняли аппарат под брезентом – ручьевой, с мёртвой линии. Старшина приподнял брезент, посмотрел на трофейный ободранный бок.
– Этот куда? Линия, докладывали, обрезана.
– Линия обрезана, – подтвердил я. – Аппарат живой.
По ручьевому я, признаться, скучал ещё с комбатова ножа – молча, про себя, как скучают по соседу, с которым всю зиму ругались через стенку. Теперь выносили и стенку.
Старшина опустил брезент обратно и так и понёс – накрытым, как выносят клетку со спящей птицей. Расписался в описи, козырнул и в дверях всё-таки не удержался:
– Внедряем, сержант. Поэтапно. Как комиссия велела.
– Внедряйте, – сказал я. – Только кухню в сеть включите. Проверено: без кухни связь работает, но не живёт.
Он не ответил. Но я видел – записал. Не в блокнот. В себя.
В жилье стало тихо.
Поняли это не сразу – к вечеру. Колодка не щёлкала. Никто не крутил ручку, не говорил «Пулемётчик Федя у аппарата», кухня не перезванивала насчёт бачка. На столе, где стоял аппарат, осталось светлое пятно и четыре вмятинки от ножек, и по вмятинкам было видно: стоял он прочно и собирался стоять долго.
Степаныч пришёл затемно – сам, пешком, с котелком, – и с порога было ясно, что пришёл он не кашу принести, а по личному делу.
– Отвык я ногами-то, – пожаловался он, ставя котелок. – Иду и думаю: чего иду? Крутнул бы ручку – и весь разговор. Быстро портит человека цивилизация, Федя. Я при трубке три месяца прожил, а отвыкать буду до Берлина.
– Дойдём до Берлина – там телефоны в каждом доме. Выберешь себе с золотой ручкой.
– Мне с золотой не надо. Мне чтоб ты на том конце был, – сурово сказал Степаныч, забрал пустой бачок и ушёл, скрипя валенками, обратно в свою лишенную проводных средств связи эпоху.
Расчёт сидел по местам. Калужский переписывал опись набело – из неё разом выбыло столько строк, что опись похудела, как после ранения. Клюев смазывал то, что смазки не просило. Гринюк строгал.
– Ну и чего теперь, – сказал я ему, потому что эта реплика в расчёте по наследству моя, и стал ждать ответную.
Гринюк посмотрел на нож. На стружку. На светлое пятно посреди стола.
И промолчал.
Вот это было хуже всего. «Будет» он не сказал – первый раз за всю нашу с ним войну.
Зато поднялся Шилов. Надел ушанку, затянул ремень – обстоятельно, как в дорогу.
– Ты куда на ночь глядя?
– Посмотреть.
– Чего посмотреть?
– Где-то что-то должно быть, – сказал Шилов и вышел в темноту.
Что именно должно быть, он не уточнил, а я не стал спрашивать: слово «должно быть» у Шилова работало надёжнее полковых приказов. Я только велел Калужскому не убирать далеко чернильницу и оставить в новой описи чистую строку.
Чистая строка в описи – это, если разобраться, и есть надежда в её армейском виде.
Глава 23
Шилов вернулся на рассвете, и вернулся не один.
Я вышел на крыльцо по часовому делу – проверить пост – и увидел их обоих у входа. Шилов стоял. Рядом с ним, у левой ноги, сидела собака. Овчарка, немецкая, тощая, с подпалинами, с ушами торчком. Сидела она не как сидят приблудные – боком, с готовностью удрать, – а как сидят по команде: прямо, подобрав хвост, глядя перед собой. Служебная посадка. Такую не нагуляешь, такой учат.
– Это что? – спросил я.
– Связь, – сказал Шилов. – Беспроводная.
Я спустился с крыльца. Собака повела глазом на меня, потом на Шилова – спросила разрешения – и осталась сидеть. На шее у неё был ошейник, широкий, добротный, с клеймом, а на ошейнике – жестяной цилиндрик с крышкой на резьбе. Я такие видел: капсула для донесений. У немцев собачья связь стояла при узлах, по штату.
– Где взял?
– Она сама. – Шилов был серьёзен, как на докладе. – Я только объяснил, куда идти.
– Четыре километра объяснял?
– Пять. Она при станции жила, в развалинах. Ихняя, с узла связи. Часть снялась, а её то ли забыли, то ли не поймали. Она умная, в руки не шла.
– А к тебе пошла.
– А я не ловил. Я рядом шёл.
Собака сидела и слушала наш разговор с видом дежурного, при котором обсуждают чужую смену. Я присел, отвинтил крышку капсулы. Внутри, свёрнутая трубочкой, лежала записка – карандаш, немецкие буквы, косой почерк, две строки. Последнее донесение, которое она не донесла. Или донесла, да некому стало принимать.
Прочитать её у нас не мог никто. Весь немецкий словарь расчёта состоял, как известно, из одного слова, и то было ругательное.
– Калужский!
Калужский вышел, посмотрел на собаку без удивления – он с некоторых пор ничему при мне не удивлялся, – взял записку, повертел.
– Подшить?
– Подшей. «Документ на неизвестном языке, одна штука, доставлен принадлежностью». Пусть лежит. Война длинная, переводчик найдётся. Только копию подшивай, а эту в штаб, пусть изучают.
– А как я перепишу? – усомнился Шилов.
– Ты не пиши, ты перерисовывай, – объяснил я.
К завтраку собаку смотрел весь расчёт.
Соломин протянул ей сухарь. Собака посмотрела на сухарь, потом на Соломина, потом отвернулась – вежливо, но окончательно, как отворачивается кассир от просроченной справки.
– Не берёт, – огорчился Соломин.
– И правильно делает, – сказал я. – Она служебная. Служебная собака у чужих не берёт, чтоб не отравили. Её этому учили дольше, чем тебя пулемёту.
– А у Шилова взяла, я видел!
– А я ей не чужой, – сказал Шилов с достоинством. – Мы с ней вместе пять километров шли. За такое время люди жениться успевают.
Пробовали команды. «Сидеть» она не поняла. «Лежать» не поняла тоже. «Ко мне» выслушала, наклонив голову набок, до конца, внимательно – и не сдвинулась с места. В этом наклоне было что-то знакомое: так слушают речь, с которой в корне не согласны, но перебивать не станут – воспитание не позволяет.
– Не согласен, видать, – сказал Клюев.
Вот тут-то всё и решилось.
– Манера знакомая, – сказал я. – По-нашему ни слова, гонору на троих и последнее слово всегда за ним. Абонент.
Кличка села, как тело на станок, – с первого раза и со щелчком. К обеду её знал весь расчёт, к вечеру – вся рота, и никто ни разу не спросил почему.
А у меня на языке в ту минуту вертелось слово, которое она бы поняла. Короткое, командное, из того десятка, что сидел в голове непонятно откуда – то есть понятно откуда, только объяснять это было бы дольше, чем жить. Я его проглотил. Об кузов таких слов не набьёшь, а других объяснений у меня не имелось.
Единственное русское слово, на которое Абонент отозвался, нашлось случайно.
Клюев перечислял ей, как новобранцу, здешний личный состав – для знакомства: «Это Гринюк. Это Калужский. Это Соломин, он тоже новенький, вы подружитесь. На кухне – Степаныч…»
На «Степаныче» собака встала, развернулась и ушла со двора рысью, по-деловому, не оглядываясь.
– Обиделась? – спросил Соломин.
– Убыла, – поправил Калужский, глядя вслед. – По маршруту.
Вернулась она через четверть часа. В зубах несла кость – говяжью, серьёзную, со следами топора. Положила у моих ног, села и доложила всем своим видом: задание выполнено, жду следующего.
Следом, скрипя валенками, пришёл Степаныч.
– Твоя? – спросил он с порога.
– Наша. Трофейная. Кость она у тебя украла?
– Кто – она? – оскорбился Степаныч. – Она не крадёт. Она пришла, села напротив и смотрит. Морда служебная, взгляд государственный. Я ей сам дал. Попробуй такой не дай – она ж не просит, она ждёт довольствия.
Он посмотрел на собаку. Собака посмотрела на него. Между кухней и связью на моих глазах устанавливалось взаимодействие, которого у меня со связистами не вышло за три месяца.
– Как звать?
– Абонент.
Степаныч подумал. Кивнул:
– Похож.
Знакомство с местным гарнизоном прошло не так гладко.
Гусь вышел из-за хлева на середине утра, увидел на своём дворе постороннее ведомство и заорал так, что с крыши поехал снег. Орал он с наступательным характером, растопырив крылья, и шёл при этом вперёд, как идут в штыковую.
Абонент не залаяла. Она встала, сделала шаг мне за ногу и посмотрела на меня снизу вверх – вопросительно, по-служебному: доложить или разобраться самой?
– Отставить, – сказал я обоим. – Ведомства, знакомьтесь: пост звукового охранения, принадлежность беспроводная. Работать будете на одном дворе.
Гусь проорал ещё две тирады – для протокола – и ушёл за хлев, оглядываясь. Абонент легла у крыльца и положила голову на лапы. По дипломатическому счёту выходила ничья, но я уже тогда понимал, что это не мир, а перемирие.
Бумагу на Абонента писали после обеда, и это была тяжёлая бумага.
– Нет, – сказал Пилипчук, едва я открыл рот. – Даже не начинай. Собака – не имущество. Собака – довольствие, ветеринарная служба, учёт поголовья. Я вещи оформляю. Вещь лежит, где положено, и не скулит.
– Гусь тоже не вещь. Ходит и орёт. Оформил же.
– Гусь – птица, – сказал Пилипчук, но уже без прежней твёрдости: прецедент давил на него, как накат на стойку. – Птица идёт по графе охранения…
– А эта пойдёт по графе связи. Ты вспомни, что у нас позавчера забрали. Всё, что с проводом. А про то, что без провода, в приказе полка ни слова. Приказ – он что охватил, то и охватил.
Пилипчук долго смотрел в стену. Я знал этот взгляд: он читал на стене будущую опись.
– Слово «собака» писать не будем, – сказал он наконец. – Напишешь «собака» – проснётся ветслужба, а у ветслужбы свой учёт и свои клейма. Пиши… – он пожевал губами, – «принадлежность подвижная».
Писал Калужский, под нашу общую диктовку, и вышло вот что:
«Принадлежность подвижная для беспроводной передачи письменных распоряжений, одна штука, кличка Абонент, трофейная. Содержание – за счёт пищевых отходов».
Про пищевые отходы вписал Пилипчук лично: «чтоб довольствие не запрашивали. На довольствии – учёт, а отходы никто не считает».
Утверждать понёс я сам. Векшин прочитал акт дважды – он всё читал дважды, это у него было академическое, – потом поднял на меня глаза.
– Собака связи, – вздохнул он.
– Принадлежность подвижная, товарищ капитан.
– Сержант, я читал наставление. Собаки связи в Красной армии есть. Штатно. Целые питомники, школы дрессировщиков, нормативы доставки. – Он постучал пальцем по акту, и в голосе у него появилось что-то, чего я раньше не слышал: не начальственное, а почти радостное. – Первый раз вижу, чтобы ваше хозяйство совпало с наставлением. Поздравляю. Так почему в бумаге нет слова «собака»?
– Потому и нет, товарищ капитан. Что по наставлению положено – то по приказу изымается. Мы это проходили позавчера. Аппараты были положенные – где аппараты?
Векшин посмотрел на акт. На меня. Что-то в нём отработало – быстро, как замок после чистки.
– В академии это называлось «маскировка», – сказал он и подписал. – Только там про местность было.
– Бумага, товарищ капитан, тоже местность. На ней тоже окапываются.
Вечером Калужский переписал опись и внёс принадлежность подвижную в ту самую чистую строку, которую я велел ему оставить три дня назад. Строка встала как влитая, будто под неё и оставляли. Я на неё посмотрел и ничего не сказал, а Калужский посмотрел на меня и тоже ничего не сказал, но перо вытер с таким видом, с каким ставят точку.
Почта пришла на третий день, к вечеру, и почтальон – тот самый, с которым мы отправляли объявление про Лапшина, – выдал мне треугольник, надписанный знакомой рукой: «Пулемётчику Феде».
Вятка. Второе письмо за войну.
Читал я вслух, у печки, потому что первое читалось так же и это уже был порядок.
'Здорово, Федя. Пишу сам, рука работает, это нога подвела. Срослась. Криво, говорят. Я им говорю: мне из неё не стрелять, я не из ноги стреляю. Они говорят: ходить будешь, бегать нет. Я говорю: а я и раньше не бегал, я солидно ходил. Они не смеются, тут вообще со смехом слабо.
Комиссия была. Пишут: не годен. По чистой, Федя. Понял? По чистой.
Домой мне не надо. Дома я кто – мужик без должности. А при пулемётах я кто надо. Я «максим» на слух разбираю, ты знаешь. Ленту могу набивать сидя, кожух проверять могу сидя, учить дураков могу вообще лёжа.
Ты там спроси у своих начальников, бумажный ты человек: может, где нужен человек, который знает, как не надо? Как надо – этому пусть молодые учат. А как не надо – это я, Федя, теперь знаю лучше всех, у меня документ есть.
Клюеву скажи: ладонь на кожух. Шилову скажи: должно быть. Гринюку ничего не говори, он и так знает.
Живём. Прокудин'.
Я дочитал, и у печки было тихо. Клюев сидел, положив ладонь на колено, – кожуха рядом не было, а привычка была. Шилов смотрел в огонь. Гринюк строгал и не поднимал головы, только стружка у него пошла медленная, длинная, в кольцо.
– Это как – по чистой? – спросил Соломин шёпотом.
– Это значит – совсем, – сказал Калужский. – Вчистую. Из армии.
– Это значит – пишут много, а читают мало, – сказал я и встал. – Пилипчук где?
Пилипчук выслушал меня, не перебивая, и по мере того, как я говорил, лицо у него становилось всё более несчастным.
– Ты понимаешь, чего просишь? – спросил он, когда я закончил. – Я имущество требовал. Я станок требовал, щит требовал, котёл вон недавно… нашёл. Я живого человека не требовал никогда. Человек – не имущество, под него графы нет.
– Вот и хорошо, что нет. Где графы нет, там пишем свою. Ты мне скажи главное: комиссованного вчистую можно затребовать в часть?
– Рядовым – нет. Вчистую есть вчистую. – Пилипчук поднял палец. – А вольнонаёмным – можно. Есть такое словосочетание: вольнонаёмный состав. Сапожники, портные, писаря бывают. Шофёры бывают.
– Инструкторы бывают?
Пилипчук посмотрел на меня и начал улыбаться – медленно, как рассветает:
– А это смотря какая бумага.
Бумагу мы строили вечер, как Гринюк строил лёжки: по слоям, с проливкой.
Слой первый: выписка из протокола той самой февральской комиссии. «Опыт применения пулемётных саней, снего-ледовых укрытий и управления огнём, организованный по инициативе штаба батальона, распространить». Полковник Хват отобрал у нас авторство – а теперь оно на нас работало: опыт-то армейский, утверждённый, в протоколе. А армейский опыт положено распространять.
Слой второй: отношение от батальона. «Для распространения указанного опыта в подразделениях требуется инструктор по эксплуатации пулемётной матчасти в зимних условиях, из числа лиц, лично участвовавших в выработке опыта».
Слой третий: кандидатура. «Красноармеец Прокудин, второй номер расчёта с июня 1941 года, участник выработки опыта, эвакуирован по ранению, комиссован. Ходатайствуем о зачислении вольнонаёмным инструктором».
– «Ограниченно годен к передвижению», – диктовал я, – «что для инструкторской должности значения не имеет, поскольку обучение производится на месте, а знания ограничений не имеют».
Калужский записал и посмотрел на меня поверх листа.
– Последнее – вычеркнуть?
– Последнее – оставить. Резолюции кладут люди. Пусть хоть один улыбнётся – уже быстрее пойдёт.
Пилипчук вычитал всё, подышал на печать, приложил и сказал то, чего я от него не слышал ни разу:
– Первый раз в жизни пишу требование, которое дышит. – Он подровнял листы. – Пойдёт через батальон, полк и дивизию, а решать будет армия, потому что вольнонаёмные – это ихний учёт. Три штаба, Федя. В каждом лежать будет.
– Пусть лежит. Бумага лежать умеет, ей не больно. Главное – чтоб шла.
Векшин подписал не читая дважды – прочитал один раз, что у него означало высшую степень доверия. Комбат подписал молча и только спросил: «Тот, который с тобой от Лиды?» – «Тот». – «Пиши». Утром почтальон забрал пакет, взвесил его на ладони, как гранату, и сказал:
– Опять объявление?
– Нет, брат. Теперь требование.
– Требование – это хорошо, – одобрил он. – Объявление просит, требование идёт само.
И унёс. И стало это требование где-то там, в белом свете, между тремя штабами, и оставалось нам одно солдатское дело: ждать и не думать. Ждать у нас умели все. Не думать не умел только я.
Абонент тем временем осваивала штат.
На третью ночь немец положил по посёлку десяток мин – беспокоящий, по расписанию, без злобы. По первому же далёкому выходу – ещё не разрыв, только хлопок за оврагом – Абонент снялась с места и ушла в щель. Не метнулась, не заскулила – именно ушла, быстрым служебным шагом, и легла там на дно, к стенке, экономно, оставив место ещё для двоих.
Соломин, который при обстреле всё ещё путал, куда бежать, смотрел на это из соседней щели с открытым ртом.
– Учись, – сказал я ему, когда скомандовали отбой. – Она на этой войне дольше тебя. Пополнение, запоминайте: делай, как связь. Связь глупостей не делает, связь имущество казённое.
К исходу недели она знала двор, кухню, чердак Калужского и огневую. Маршруты она выучивала с одного прохода – вела её туда шиловская наука, а обратно она шла уже сама, и шла не как собака идёт домой, а как линейщик идёт по своей нитке: с проверкой.
Первое донесение вышло случайно. Калужский с чердака хотел размяться, а вьюга мела такая, что и по верёвке идти было тоскливо. Он написал на клочке «Проверка. Чердак. Всё тихо», свернул в капсулу и сказал ей единственное всеми признанное слово:
– Степаныч.
Абонент ушла в метель. Вернулась через двадцать минут – не с чердака напрямую, а крюком: от Калужского вниз, через кухню, и уже от Степаныча к нам. В капсуле лежала записка Калужского, а под ней вторая, кухонным карандашом, поперёк: «Тихо у него. А бачок второй день гуляет. Степаныч».
Я прочитал обе и понял, что связь в расчёте восстановлена полностью, в прежней конфигурации и с прежним характером: работает, доходит, и кухня в сети.




























