355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Дорохов » Колчаковщина (сборник) » Текст книги (страница 10)
Колчаковщина (сборник)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:25

Текст книги "Колчаковщина (сборник)"


Автор книги: Павел Дорохов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Часть третья

Глава первая
Настроения
1

С вагоном-лавочкой Киселев проехал три станции. На четвертой пересел в другой вагон, – в лавочку на каждой станции заходили железнодорожные служащие, и обращать на себя внимание Киселеву не хотелось.

Поезд ползет медленно. Часами стоит на станциях. Навстречу то и дело эшелоны солдат и чубастых казаков. Подъезжают к станциям с диким бессмысленным уханьем, несутся из вагонов горластые заливчатые песни. Еще на ходу из надоевших вонючих теплушек выскакивают молодые солдаты, – такие простые деревенские парни с безусыми лицами, – высматривают во встречных поездах едущих с фронта солдат и, опасливо оглядываясь, торопливо спрашивают:

– С фронта?

– С фронта.

– Ну что, как?

Едущий с фронта без слов понимает, о чем его спрашивают.

– Да ничего. Боев мало. Они наступают, – мы отступаем, мы наступаем, – они отступают. А так, чтобы шибко дрались, – нет.

Безусому пареньку хочется спросить еще о чем-то, но он неловко топчется на одном месте и искоса поглядывает на фронтовика. Тот говорит о затаенном сам.

– Если во время боя попадешь, – крышка.

– Убьют? – испуганно спрашивает паренек.

Встречный почему-то радостно склабится.

– Обязательно!

Безусый задумывается.

– До боя или после боя если, то ничего, – говорит фронтовик.

– Ничего?

– Ничего.

Фронтовик делает равнодушное лицо, отвертывается ост паренька и негромко, но выразительно говорит:

– Переходят которые наши…

– Переходят? – почти шепотом спрашивает паренек.

– Переходят.

– И ничего?

– Ничего.

Оба задумываются. Обоим им мало понятно, почему и как они очутились вот здесь, а не у себя в деревне за своим обычным и таким нужным делом.

2

В бестолково подпрыгивающей теплушке, жарко натопленной украденными на станции дровами, люди задыхаются от едкого махорочного дыма, человеческой вони и сохнущих у раскаленной чугунной печки пеленок. На верхних нарах, на руках у молодой женщины с тоскливым криком мечется грудной ребенок.

– Что у те, тетка, малец-то надрывается?

– Да кто ж его знает, милые, болит чего-нибудь.

– Сунь ему титьку, замолчит!

– Да уж я и совала, и чего ни делала. Тошно, должно быть, мальчонке, вишь, дух какой тяжелый.

– Да, дух здесь, действительно, того, большого с души тянет. Эй, кто там у двери, открыли б вы, братцы, задохнется у бабы ребенок!

– И то открыть, жарынь-то, как в бане.

В открытую настежь дверь широким золотым потоком ворвалось яркое апрельское солнце. Киселев через людей и узлы пробрался к двери и, усевшись на полу, свесил ноги наружу. Рядом сел молодой белобрысый солдат. Он с фронта, из-под Тюмени. Тянет цигарку, смешно оттопыривая толстые облупленные губы, и замысловато ругается.

– Де-ла…

– Что?

– Чудно.

Скалит крепкие широкие зубы, недоумевающе качает головой.

– Что чудно? – спрашивает Димитрий.

– Да как же. Шестой год деремся, а народу сколько. Вишь, ноги на улицу свесил, поместить в вагоне негде.

Солдат бьет себя по колену и радостно ахает.

– Ах, мать честная, бьют-бьют народ, а народу будто и не убавляется. Чудно. Ну, а если еще столько воевать будем, неужели народу и тогда не убавится?

Высокий плотный мужик, сидевший сзади Димитрия, обернулся к белобрысому.

– Типун тебе на язык. Еще столько, – мало воевали. Ты, поди, впервые на войне, а я вот три года с Германией воевал, так мне, паря, вот по какое место эта война.

Высокий мужик выразительно похлопал себя по затылку.

Белобрысый солдат смущенно улыбается.

– Да я что ж, я так только, к слову пришлось. Незаметно, говорю, что народ убывает.

Высокий недовольно ворчит:

– Теперь и воюют, пес их знает, за что. Тогда против немца воевали, ну, чужой будто, вроде, как враг. А теперь тут, как-никак брат на брата идем.

Из кучи тел высунулся тощий черненький человек. Была у человека черная, клинышком, бородка и черные усы, выбритые по-модному, – когда под самыми ноздрями оставляют клочок волос и когда кажется, что у человека всегда нечисто под носом. Человек умильно посмотрел на высокого и ласково спросил:

– Это большевик, что ли, тебе брат?

– Мне не только большевик, мне и киргизин брат. Вот только спекулянт мне не брат, а враг лютый. Самый это расподлейший народ по мне, хуже разбойника.

Высокий смотрит на черненького со спокойной усмешкой, сверху вниз. Слова у высокого взвешенные и примеренные. Черненький не выдерживает, вскакивает. Трясет клинышком, наседает.

– Ты не очень-то. За такие разговоры знаешь, что теперь полагается?

– Я знаю, что за такие разговоры полагается. А ты что, из спекулянтов, видать?

– А хоть бы и из них, тебе какое дело. Попробовали бы без спекулянтов. Кто вам товар достает, не мы разве?

В голосе черненького дрожит обида. Ходуном ходит бороденка.

– Туда же – спекулянты! Понимаешь ли ты еще слово-то самое. Попробовал бы вот, до Харбина да еще дальше – до Владивостока – в теплушке вот эдак-то в куче муравьиной доехать да с товаром обратно. Пропали бы вы без нас.

– Куда там, без порток бы остались.

– И остались бы.

– И остались бы.

Высокий отмахнулся, как от надоедливой мухи.

– Ладно. Вытри под носом, а то, ишь, табаку нанюхался.

Черненький сконфуженно, под общий смех вагона, схватился за невыбритый под ноздрями клочок.

3

В уголке вагона тоскует маленький старичок.

– И чего только людям надо?

Сидит старичок на корточках перед печкой, ворочает длинным железным прутом догорающие головешки и тоскует.

– Жили б себе да жили. Ну, подрались малость и будет. Вон у нас в деревне уж на что снохи злые бывают, а и те погрызутся-погрызутся, потаскают друг дружку за волосы да и перестанут. А ведь тут хуже злых снох.

– Порядку, дедушка, хотят.

– А по мне бы так, – хочешь порядку, так и заводи порядок, только без драки. Порядок завсегда после драки, а не в драке. Взяли бы да и отошли к горам. Это, мол, вот Сибирь, и будет у нас свой порядок, и сюда нам чтобы ни шагу. Окружили Сибирь стеной да и заводите порядок. А так и другие порядку вашему позавидуют, если ваш порядок хороший, и у себя такой же порядок без вашей помощи заведут. И драться не надо. Порядок-то, милые, завсегда после драки. Вот бы как по мне. А то ведь грех один, не по заповедям живем.

Черненький с клинышком выглядывает из-за груды мешков и ехидно смеется:

– Какой ты, дедушка, умник. Ты бы сказал, посоветовал бы министрам, добрался бы до них.

Старичок ласково улыбается.

– А ты не смейся, милый друг, я – то бы сказал…

– Ну и скажи.

– И сказал бы, да не спрашивают нас, мужиков-то. Вот, милый друг, загвоздка-то в чем, не спрашивают народ-то, какого он порядку хочет, без народу хотят.

Голова черненького провалилась в груду мешков.

…На одной из станций в теплушку вперлись два вихрастых казака и юнкер. Юнкер совсем еще мальчик, даже форму юнкерскую не успел обменить. По нарукавникам, с изображением мертвой головы и двух перекрещивающихся костей, Киселев догадывается, что казаки и юнкер из отряда атамана Анненкова. Димитрий впервые видит так близко прославленных героев грабежа, разгула и насилий, делает безразличное лицо и внимательно вслушивается в разговор казаков.

– Ах, язви ее, и чтоб ей, суке, раньше захворать! Пасху дома бы провел.

Приземистый, широкоплечий, с широкими монгольскими скулами казак громко смеется, ляскает крупными желтыми зубами. Он ездил в отпуск к тяжело больной матери и жалеет, что она не заболела раньше месяца на два, пасху бы провел дома. Другой казак и юнкер сочувственно улыбаются.

Широкоскулый в сладкой позевоте потянулся всем телом и вдруг, на полдороге прервав зевок, хлопнул себя по коленям.

– Жуков-то, Жуков-то, вот дурак!

– Ну что Жуков?

– Дурак, язвило б его в бок, и больше никаких! Зарубил шпака в кофейной, убежал и шашку со страху оставил. Шашку подобрали, а на ней фамилия его, дурака, вырезана.

– Действительно, дурак!

– Да и сам еще фамилию-то вырезал.

Казак загорелся, заерзал на месте, замахал руками.

– Эх, я бы его… я бы его, шпака, вот как… Я бы из него котлетку сделал, на Иртыш бы сбегал, клинок вымыл, – на, смотри, я не я, лошадь не моя!

Юнкер давно порывается что-то сказать, ему так хочется поделиться впечатлениями и показать своим видавшим виды товарищам, что и ему есть что порассказать.

– На прошлой неделе, – говорит юнкер, – мы всех шпаков из кофейки выгнали, поставили караул и всю ночь кутили. Утром взяли продавщиц из кофейки, да за город. А девочки – сок… Плачут потом, дурочки.

– На всех хватило?

– На всех.

– Ах, язви вас! – восторженно подпрыгнул на месте широколицый и захлебнулся в широком плотоядном смехе…

Проснувшись рано утром, Киселев заметил, что широкоскулый раскаливает на огарке свечи какую-то проволочную развилку, похожую на камертон, и перед маленьким осколком зеркальца любовно и долго завивает свой чуб.

4

В город Киселев приехал в полдень. Прямо с поезда отправился в земскую управу, дождался приема у председателя и передал ему письмо от Николая Ивановича. Председатель пробежал первые строки письма.

– А, от Николая Ивановича, помню, помню.

Он позвонил и приказал вошедшему курьеру.

– Попросите Павла Мефодьича.

– Это член управы, заведующий лесными заготовками, – обратился председатель к Димитрию, – я с ним уже говорил о вас, сейчас мы это дело закончим.

Вошел Павел Мефодьич, высокий, слегка сутуловатый человек в синей бумазейной рубахе-косоворотке, подпоясанный узеньким желтым ремешком. Лицо у Павла Мефодьича было бледное, немного худощавое, глаза голубые и ясные.

– Вот, Павел Мефодьич, познакомься, это товарищ, которого Николай Иванович рекомендовал на заготовки, помнишь, я с тобой говорил?

– Да, помню.

– Так вот договорись с товарищем.

– Мне бы прежде всего приютиться где, – сказал Киселев, – я сюда прямо с вокзала.

– Ну, на этот счет у нас свободно, на любом столе ложитесь, – улыбнулся председатель. – Ведь вы недолго у нас пробудете?

– Да я бы готов хоть и сейчас.

– Ну нет, – отозвался Павел Мефодьич, – так скоро вы не уедете. Пока с делом познакомитесь, да пока вам подберут всякий материал, да приготовят документы, – раньше трех-четырех дней и не выберетесь.

Киселев вместе с Павлом Мефодьичем прошел в его кабинет.

Но разговаривать о предстоящей Димитрию работе им так и не пришлось, – Павла Мефодьича до самого конца занятий беспрерывно отвлекали. Обедать он пригласил Димитрия к себе.

– Как дела на фронте? – полюбопытствовал Киселев за обедом.

– Вы давно не читали газет? – в свою очередь, спросил Павел Мефодьич.

– Положим, не так давно, ну да что ж там в газетах… Нет ли чего подостовернее от людей знающих.

– Нет, вы все-таки прочтите наши столичные газеты за последнюю неделю, я вам подберу номера. Ну, а вообще-то дела на фронте плохие, наши служащие совсем носы повесили.

Киселев не понял, – при чем же тут служащие.

– Видите, в чем дело, служащие у нас больше все беженцы из приволжских губерний, так многие собирались к пасхе домой вернуться, – постом дела на фронте были блестящи, все были уверены, что к пасхе сибирские войска будут в Самаре. А тут вдруг такой непонятно быстрый переворот, теперь сибиряки почти бегут.

– В чем же дело?

– Говорят, будто красные свежие силы бросили на фронт, ну да и сибирские войска достаточно разложились. Ведь в конце концов как ни уверяй солдат, что большевики хуже самого злого врага, а лозунгов-то против большевиков у адмирала нет.

– Да, лозунги слабоватые, – усмехнулся Киселев.

– Уж куда слабые. Ну, а у большевиков лозунги краткие и выразительные: отбирай у фабрикантов фабрики да заводы, а у помещиков – земли. Правда, у нас в Сибири помещиков нет, ну да мужик до земли всегда охоч, у кого бы ее ни отбирать, а армия сплошь мужицкая, вот и обопрись, поди, на такую армию!

– Да, неважные дела у адмирала…

После обеда Киселев вернулся в управу. Сторож провел его в большую, заставленную столами комнату.

– Вот располагайтесь здесь, как вам угодно, сюда к вечеру до десятка человек наберется, на столах и ночуют.

– Беженцы?

– Разные, есть и здешние, сибирские, из уездов приезжают, тут и останавливаются. Ну, а больше все странние – самарские, симбирские, казанские.

Сторож вышел. Димитрий уселся за одним из столов и стал просматривать принесенные от Павла Мефодьича газеты. Большинство авторов статей Димитрий знал, – это были видные кооператоры, известные профессора, работники земских и городских самоуправлений, попадались даже имена писателей и сотрудников столичных либеральных, а то и просто черносотенных газет. Писали обо всем понемногу. Один из писателей, отличавшийся искусством писать возвышенным слогом, этим самым слогом восторженно описывал «римский нос» и «орлиные» глаза адмирала Колчака. Но больше всего писали о фронте. Слабые успехи объясняли тем, что армия мало сознательна, некультурна. Кто в ней? Темное, безграмотное крестьянство, думающее только о землице да о бабе на печке, а рабочие если попадаются, то сплошь большевики. С такой армией далеко не уедешь. Облагородить ее надо, окультурить, заставить осознать интересы, за которые борются «лучшие» русские люди. Надо опереться на интеллигенцию, полностью мобилизовать ее и влить в армию…

Димитрий отложил газеты. Страстные поиски той общественной группы, которая вдохнет в армию душу живую, сокрушит большевиков и спасет отечество, говорили Димитрию о том, что у белых положение на фронте значительно хуже, чем его рисуют газеты.

Ночевать в управу сошлись семь-восемь человек, двое коренных сибиряков, остальные беженцы.

– Вот как мы, по-военному, – смеется кто-то из беженцев, подкладывая себе под голову связку бумаг вместо подушки.

– У себя не воевали, а тут, того и гляди, придется, – недовольно ворчит другой.

Один из сибиряков, высокий лохматый блондин с близорукими глазами, лениво отзывается:

– Кто вас просил к нам в Сибирь, не ехали бы, если дома лучше.

– Да, это верно, просить вы нас не очень просили.

– Ну как не просили, – перебивает самарец, тот, что подложил себе под голову связку бумаг, – очень просили… чтобы мы не ездили сюда.

И тут же рассказывает о том, как министр внутренних дел телеграфировал в Челябинск, чтобы там не принимали подошедший к городу эшелон беженцев.

Беженцы дружно смеются.

– Вот оно ваше хваленое сибирское гостеприимство.

– А за что вам оказывать гостеприимство, когда вы собственного дома отстоять не сумели!

Сибиряк даже привстал со стола, смех беженцев задел его за живое.

– Позвольте, позвольте, друг мой сибирячок, а помогли вы нам в нужную минуту? Может быть, мы и отстояли бы свой дом, если бы вы помогли нам вовремя.

– Да кому помогать-то, кому? Помогают тому, кто сам борется или, во всяком случае, желает бороться. А вы? Что сделали вы? Вас здесь, говорят, больше ста тысяч, почему вы все, как один, не встали на защиту своей родины, своих жен и детей, наконец, самих себя? Почему вы не взяли оружие в руки, – ведь вас сто тысяч, целая армия. Почему вы бросились к нам в Сибирь и даже пальцем не пошевельнули для самозащиты? Да потому, что вы не хотели защищаться, потому что вы сохраняли животы свои! Нет, друзья, не помощи вы хотели, вы хотели, чтобы мы пошли за вас драться, а не вместе с вами.

Беженцы долго молчали.

– Да, вы правы. Мы испугались ужасов войны, крови и насилий. Ведь мы, русские интеллигенты, отрицаем войну в самом принципе, мы непротивленцы. И если мы рады воевать, то только в газетных статьях да на митингах.

Сибиряк пренебрежительно махнул рукой.

– Э, бросьте чепуху молоть! Все это объясняется гораздо проще, – нежеланием подставлять под пули грудь свою, боязнью за свою драгоценную жизнь; пусть, мол, другие идут воюют, а мы – непротивленцы. Ну, хорошо, хорошо, пусть даже непротивленцы, однако при царе шли, воевали.

– Не сами шли, гнали.

– А-а, значит, вот оно какое непротивленство! Так, пусть так! Но не все же сто тысяч беженцев интеллигенты? Их, наверно, и четверти не наберется. Пусть даже половина, пусть половина. Ну, а остальные пятьдесят тысяч тоже непротивленцы?

– Остальные спекулянты всех сортов: спекулянты мелкие, спекулянты крупные, спекулянты просто, спекулянты политические, спекулянты-интеллигенты…

– Вот-вот, видите, даже спекулянты-интеллигенты… Уж, наверно, эти-то отрицают войну! Так почему же они-то бежали сюда, они-то не защищались?

– Ну, про эту публику что и говорить, она всегда чужими руками жар загребает. А бегут они сюда, друг мой сибирячок, потому, что там у себя и грабить некого стало, и спекулировать нечем. Вот они и предпочли сюда к нам, здесь и пограбить есть кого да и поспекулировать есть чем. Ну, а потом – у себя большевикам большие тысячи контрибуции платить надо, а здесь сами контрибуции собирать будут.

Опять долго молчали. Кое-кто начинал похрапывать.

– А все-таки ваша Сибирь нам мало нравится, хваленого сибирского гостеприимства на грош не встретили. Перебывали мы во многих местах, сталкивались с различными общественными слоями, начиная с сибирского мужика и кончая сибирским барином, – нет, не то, что наши, российские, волжане например.

Беженцы-волжане встрепенулись.

– Ого! Куда им, сибирякам, до наших волжан!

– Особенно до волжанок! – засмеялся кто-то.

– Да, уж с нашими волжанками сибирячкам не спорить, – вступился самарец, – нет, вы посмотрите только на этих сибирячек. Идет тебе по улице колода колодой, – в пимах до живота, шапка с ушами, шуба на обе стороны мехом, не то самоедка какая, не то медведица. А наша-то, самарская, бежит это тебе в коротаечке какой-нибудь, обдергаечке этакой, чуть тальечку прикрывает, на ножках туфельки легонькие, чулочки ажурные, ножка розовенькая виднеется, перебирает этак ножками-то – чик-чик, чик-чик! Никакой морозище нипочем. У-у, милашка!

Сибирские в долгу не остаются.

– Ну, вы, самарские, расхвастались. Наши-то сибирячки на всю Русь красотой славятся.

– Чего говорить, наши-то самарские шарабан выдумали!

Сибиряк давно махнул рукой на развеселившихся беженцев, закутался с головой одеялом и молчал. Мало-помалу замолкли и остальные.

5

Через три дня к отъезду все было готово. На четвертый утром, выйдя из управы, Киселев заметил на столбах для расклейки афиш узенькие цветные полоски – розовые, зеленые, синие. Перед полосками толпился народ. Киселев подошел ближе, заглянул через плечо других. Цветные полоски объявляли о мобилизации. Призывалось все население, имеющее образование не ниже четырех классов гимназии. К четырем классам гимназии приравнивались и городские училища.

Димитрий в раздумье прошел мимо. Положение осложнялось. Городской училище он окончил и по этому признаку мобилизации подлежал. Правда, в кармане у Димитрия лежал документ на чужое имя, и можно было на мобилизацию не являться. Но вряд ли кто поверит, что человек, которому вручено ответственное дело, не окончил даже городского училища. С другой стороны, – явиться на мобилизацию под чужим именем было небезопасно. Во всяком случае, над этим следовало подумать.

В начале занятий Киселев вернулся в управу, прошел к Павлу Мефодьичу.

– Как же быть, Павел Мефодьич, я было сегодня ехать собрался!

– Ну и что ж?

– Видали, мобилизация объявлена.

– Видал. Вам являться?

– В том-то и дело, что являться. А мне бы по разным соображениям не хотелось.

Павел Мефодьич задумался.

– Есть только один выход – возбудить ходатайство о предоставлении вам отсрочки, но так как все сроки для этого пропущены, то вам придется на мобилизацию явиться и ждать результатов нашего ходатайства. А у вас все в порядке, ничего не болит?

– Сердце у меня, правда, пошаливает.

– Еще лучше. Недели две провозитесь с разными комиссиями да испытаниями, а к этому времени мы получим вам отсрочку.

Димитрий подумал и решил явиться.

6

На приемном пункте Киселев увидал почти всех беженцев, ночевавших вместе с ним в управе. Тут же был и блондин сибиряк. К нему подошел самарец.

– Вот, товарищ сибирячок, теперь и мы повоюем.

– Много с таким народом навоюешь, – недовольно ворчал сибиряк, показывая на толпу.

– Да, народ никчемный, хилый, – согласился самарец, – защитники будут неважные.

Киселев присмотрелся. Лица у всех тревожно настроенные, ждущие. Плотно сжаты губы. Редко блеснут улыбкой глаза. Еще реже слышится смех, да и тот напускной, деланный. Привычное ухо сразу улавливает в голосе фальшивые ноты, а наметавшийся глаз легко отличает неискренность улыбки, неискренность выражения лиц. Свое душевное каждый держит про себя. Своими наблюдениями Димитрий поделился с самарцем.

– Это понятно, – ответил тот, – ну что общего между этими людьми? Что может спаять нас? Идея? Но, по правде сказать, у нас нет идеи. Народовластие? Народ? Но все мы по-разному народ понимаем и по-разному к нему подходим…

Вместе с толпой Киселев продвинулся к комнате, где заседала приемная комиссия. Видно, как многие волнуются, берясь за ручку заветной двери. Выходят из комнаты со смущенными, жалкими улыбками или мрачные, со злобно искривленными губами. Почти каждого выходящего встречают вопросом:

– Ну что, как?

– Принят, – бодро старается ответить спрошенный, но губы сами собой складываются в кислую улыбку.

Среди ожидающих очереди почти ни одного спокойного лица. Сквозь толстый слой различных забот пробивается одна мысль:

«Возьмут или не возьмут?»

К Димитрию протискался сибиряк.

– Неужели все это непротивленцы?

– А что?

– Смотрите, как никому из них не хочется в армию.

Димитрий улыбнулся.

– Да, желания мало, радости еще меньше.

– Какая к черту радость, – негодует сибиряк, – ее и на грош нет! Наоборот, радуется тот, кто выходит из этой комнаты признанный к службе негодным. Вон, смотрите на того белобрысого, – безусловно негоден.

Сквозь толпу протискивается молодой человек в фуражке с темным бархатным околышем. Каждый мускул на лице молодого человека дрожал радостью.

– Ну что, как?

Молодой человек возбужденно оглядывается во все стороны.

– Негоден.

И вдруг не выдерживает, – громко и радостно смеется:

– Пойти вспрыснуть!

– Вот видите, – волнуется сибиряк, – и не один он, этот молодой человек, радуется, я ни от кого здесь не слыхал желания идти. Каждый ждет и желает, чтобы его признали негодным к службе. Большевики!

В голосе сибиряка негодование, в глазах печаль.

– Ну что вы, какие ж это большевики, – насмешливо улыбался Димитрий, – просто неприемлющие войны интеллигенты.

Сибиряк не замечает насмешки в голосе Димитрия и безнадежно машет рукой.

– Ах, оставьте, большевики, все большевики.

– Нет, гораздо проще, – серьезно и спокойно замечает самарец, – шкурники. Хорошо бы побить большевиков, но чтобы их побил кто-нибудь другой за нас.

Очередь дошла до Киселева. Переступая порог комнаты, Димитрий почувствовал, что слегка волнуется.

Заявил комиссии о болезни сердца. Врач, сердитый, замшелый старик, мимоходом приложился ухом к груди Димитрия.

– Хорошо, пойдешь на испытание.

Через две недели Киселев получил документ о том, что из-за болезни сердца признан к военной службе негодным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю