355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Романов » Без черемухи » Текст книги (страница 8)
Без черемухи
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:53

Текст книги " Без черемухи"


Автор книги: Пантелеймон Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

   – Сережа, лошадь уже подана,– сказал я.

   Сергей все так же, с прикушенной губой, кивнул мне в зеркало головой.

   Моя миссия, собственно, была окончена, но я, как бы пользуясь некоторым правом за оказанную услугу, продолжал оставаться в комнате, следил за туалетом Сергея и ждал, не выпадет ли на мою долю удача – помочь ему в чем-нибудь.

   Сергей из одного флакона, опрокинув его над головой, смочил себе какой-то розовой жидкостью волосы, потом из стеклянной коробочки набрал на гребенку жидкой розовой помады, какой я в жизни своей никогда не видал, и причесал волосы, сделав очень искусно косой пробор. Волосы от помады ложились прекрасно, и я, на всякий случай, заметил, куда он кладет эту коробочку. Потом он надел китель, выправил манжеты, прихватив их пальцами, опрокинул в развернутый платок раза три граненый флакон с духами и оглянулся по комнате, ища что-то глазами. Я догадался и подал ему хлыстик.

   Когда Сергей, похлопывая себя по желтым ботфортам хлыстиком, вышел на крыльцо в плотно облегавших его ноги рейтузах, в белой фуражке, я невольно посмотрел на свои побелевшие на носах сапоги, заштопанные на одном колене штаны, и стал сам себе противен. Тем более, что и руки по обыкновению не отличались чистотой, благодаря часто производившимся на берегу пруда земляным работам в компании с Васькой.

   При этом блеске Сережи мне как-то неприятно было вспоминать о Ване и своем чересчур усердном сочувствии ему. "Неумытая компания в рыжих сапогах",– подумалось мне как-то невольно.

   Сережа, попробовав сам подпруги, легко перекинулся на седло и поехал к воротам.

   Я почувствовал себя оставшимся в самых серых буднях. Еще раз посмотрел на носки своих сапог, попробовал потереть их рукавом, предварительно плюнув на него, и пошел, куда глаза глядят.

   "Куда мне деваться?" – подумал я.

   К грязному, нечесаному Ваське идти не представлялось возможным после блеска Сережи и моей зависти к нему.

   – И вообще мне в_с_е надоело,– сказал я неожиданно для самого себя вслух. Я почувствовал себя расстроенным и, не видя никакой светлой перспективы для себя в ближайшем будущем, предался самой черной меланхолии.

   Мне только понравилось, что у меня совершенно непроизвольно вырвался этот возглас, так как обыкновенно мне приходилось принуждать себя выражать те или другие сильные чувства, которых у меня не было, но иметь которые я считал для себя необходимым.

   – Но все-таки, что же я теперь буду делать,– сказал я сам себе вслух.

   – А что? – спросила неожиданно подвернувшаяся откуда-то Катя.

   – Ничего, тебе еще что здесь нужно? – сказал я с досадой и пошел по дорожке к беседке.

   Эта беседка в конце широкой дорожки,– что идет в глубину сада от балкона,– похожа на китайский домик с разноцветными стеклами и со шпилем на крыше, оканчивающимся деревянным яблоком. Двери ее всегда полуоткрыты, и внутри виднеется пустующая темнота, которая невольно заставляет держаться от беседки подальше. И только в случае крайней нужды иногда мы прячемся в ней от грозы, если захватит где-нибудь в саду, далеко и до дома все равно не добежать.

   Но сейчас я шел к ней совершенно спокойно, разные мысли нагрянули на меня, и мне как-то совершенно не приходили в голову обычные в этих случаях соображения о всевозможных проделках нечистых духов, которые питают общеизвестную слабость ко всем темным и заброшенным помещениям. Мне даже пришла в голову мысль, не воспользоваться ли мне беседкой по примеру Вани для своих целей. Помещение хорошенькое, удаленное от всякой суеты. Даже не скоро догадаются, где я, и Катя не будет лезть, в крайнем случае, при ее приближении можно рычать.

   Я смело вошел в беседку, на всякий случай сначала осмотрел углы; там угрожающего и подозрительного ничего не было, тогда я обратил внимание на сено, кем-то постеленное на широкой лавке у стены. Оно было примято и так слежалось, как будто кто-то спал на нем здесь по ночам.

   "Кто же здесь может спать?" – подумал я вслух и увидел под лавкой у стены чей-то оброненный носовой платок. Я на четвереньках полез под лавку и достал мужской, надушенный платок. Платок был совершенно чистый, и так как духами пахло очень приятно, то я подумал, отчего бы мне не воспользоваться им; потом на полу я увидел что-то блестевшее и, настроившись на находки, подошел поднять, но это оказалась раздавленная ногой бусинка с женского ожерелья. Я подержал ее в руках и бросил, пришлось ограничиться одним только платком. Но я еще никогда не имел надушенного платка и каждую минуту подносил его к носу.

   Но потом мне пришла в голову мысль: откуда здесь бусы? Кто здесь бывает? Наши девочки таких бус не носят. Только у Тани я видел такие. И вдруг на сене я увидел еще несколько штук,– очевидно, перервалась нитка и они рассыпались...

   Самое добродетельное, аскетическое настроение иногда разлетается прахом под влиянием какого-нибудь соверщенно противоположного видения или мелькнувшей мысли. Так и мое увлечение Ваниной жизнью было сначала сильно поколеблено видом блестящей, жизнерадостной и самоуверенной фигуры Сергея, а потом кое-какими соображениями в связи с этими женскими бусами, рассыпанными на сене.

   Я часа на два потерял равновесие и спокойствие. Мысли мои витали около бус и всего того, что с ними может быть связано, потом перешли на какие-то дворцы, где я с надушенным платком разгуливаю среди дам в белоснежном кителе, говорю им всем любезности, все поражены моей воспитанностью, моей красотой и остроумием. Хожу вечером под руку кое с кем в темной аллее и выслушиваю признание о том, что меня очень помнят еще с тех пор, когда мы сидели на святках в угольной на диване.

   Но пойти дальше мечтаний в этом направлении не представлялось никакой возможности. Я только, оглянув себя, почувствовал вдруг отвращение к своему костюму и сапогам, пострадавшим от недавнего путешествия на ракиту, и пошел к матери, попросить ее взять от меня эти панталоны с заштопанной коленкой и дать мне более приличные. На это мне ответили, что все равно я и те разорву, лазивши бог знает где.

   Я ничего не возразил, мрачно надел поданные мне другие панталоны и ушел опять в сад.

   Вот надеты и новые панталоны, а все ничего нет, и никто решительно не обращает на меня ровно никакого внимания, и я не знаю, что мне с собой делать, куда мне, наконец, податься?

XXIX

   Жизнь братьев передо мной точно какие-то две совершенно различные дороги, между которыми я все время путаюсь, не знаю, на какую из них мне стать.

   Жизнь Сережи всегда находится в полном соответствии с взглядами и желаниями больших. Он хорошо учится, хорошо держится, здраво смотрит на вещи, и они знают, что могут быть совершенно спокойны за его будущность: он уже определил себе, что будет военным, и все знают, что он легко добьется хорошей карьеры, так как его взгляды слишком прочны, спокойны, и никаких неожиданных перемен в этом направлении бояться нет оснований.

   При одном взгляде на него, на то, как он после обеда, сев в кресло и спокойно вытянув ноги, закурит папироску и сидит благодушествует, жизнь кажется удивительно легкой и ясной, как будто у человека и душа и совесть совершенно спокойны. А между тем я отлично знаю, принимая во внимание некоторые соображения, что душа у него немногим чище моей.

   Как же он устраивается, что все это с него, как с гуся вода? Вот это-то и удивительно.

   И у него нет никаких решительно забот. Придет время, он поедет учиться, будет идти одним из первых, а сейчас свободен, по его выражению, как король.

   Как-то вечером в гостиной зашел разговор о том, какая карьера лучше.

   У Вани спросили, кем он рассчитывает быть.

   – Никем... то есть тем, что я есть, самим собой,– сказал Ваня резко, по обыкновению покраснев, как будто он был окружен недоброжелателями, покушавшимися на свободу его мнений. Кисточка на макушке как-то угрюмо торчала и еще более указывала на его обособленность ото всех.

   И большего от него никто не мог добиться.

   Я иногда сидел и соображал, как же это так может быть, что Ваня никем не будет, а только Ваней.

   "Все-таки напрасно,– думал я,– он отказывается быть военным, это ведь совсем недурно. Книжки ему читать никто не помешает, а иметь свою верховую лошадь совсем нелишне. Кажется, насколько можно судить из слов Сережи, все военные имеют верховых лошадей".

   "Но, с другой стороны, это уж будет о_б_ы_к_н_о_в_е_н_н_о_е,– подумал я.– Эта лошадь только все дело испортит. Нет, Ваня знает, что делает".

   Вот что и – уже окончательно: буду подражать ему.

   Чтобы не быть в таком идиотском положении, как в прошлый раз,– когда я все подражание Ваниной жизни положил в том, чтобы быть внешностью похожим на него и задумываться так же, как и он, чтобы не повторять этой ошибки,– я решил подражать ему в действиях.

   Прежде всего, я сам начал убирать детскую, благодаря чему Катя в первый же день не могла найти ни одной своей игрушки. А так как дело было новое, то на другой день чернильница на столе оказалась перевернутой и разлитой, едва только я прикоснулся к столу тряпкой.

   Пока я ликвидировал дело с чернилами, я так убрался, что, глядя на свои растопыренные черные пальцы, не знал, что делать.

   И первое время каждый раз после моей работы в комнате оказывалось что-нибудь разбито, перевернуто или запрятано в такое место, что оставалось только предполагать здесь действие какой-то сверхъестественной силы.

   А так как я клялся и божился, что я ничего не трогал, то все только пожимали плечами, недоумевая, какой это бич появился, который с недавнего времени все корежит и портит самым нещадным образом.

   Но у меня зато чувствовалось удовлетворение от сознания, что так или иначе, а пол подметен мною, письменный стол приведен в порядок тоже мною, и чем больше у меня была усталость от этой работы, тем больше чувствовалось удовлетворение.

   Только не хватало немножко одного, чтобы кто-нибудь удивлялся, как я хорошо все делаю, как много р_а_б_о_т_а_ю. Чтобы кто-нибудь говорил мне хоть изредка:

   – Довольно... что ты так мучаешь себя р_а_б_о_т_о_й.

   Но это было невозможно, потому что если бы кто-нибудь узнал о новой линии моего поведения, то сразу бы стало понятно и то, кто перевертывает чернильницы, хронически бьет всякие вещи и засовывает их в самые неподходящие места.

   Кроме этого, я еще расширил область подражания и попробовал не веровать в бога. Выражалось это на первых порах в том, что я во время молитвы начинал думать о рыбной ловле, об охоте и с некоторой дрожью ждал, какие последствия меня ждут со стороны Николая-угодника, большой образ которого висел в зале.

   Последствий пока никаких не было.

   Мать как-то говорила нам с Катей, что дурных н неверующих людей всегда окружают бесы. Но я пока ни в чем не замечал их присутствия, хотя очень интересовался их загадочной жизнью, а главное – способностью быть невидимыми и принимать на себя всякие личины.

   Я бы даже, пожалуй, не отказался получить от них по сходной цене такую способность, которая представила бы много выгод в моем положении, если принять в соображение удобство таскать папиросы и всякого рода вкусные вещи из буфета.

   И потом, если бы не страшны были последствия, недурно было бы даже иметь к своим услугам какого-нибудь добродушного беса, вроде тех, которые катали некоторых святых за тридевять земель. Ему также можно было бы поручать всякие деликатные дела, где сам рискуешь отведать березовой каши.

   Результатом всех этих упражнений явилось то, что как только я становился на молитву или приходил с матерью к обедне, так и начинала лезть в голову всякая чушь и дичь.

   Я начинал без конца развивать такую тему: что в моем распоряжении в отплату за неверие находится великолепный услужливый бес, благодаря которому я могу выделывать какие угодно штуки – курить при всех в гостиной и без всякой церемонии колотить Катю по чем попало; она просто умерла бы со страху, не понимая, откуда на нее сыплются колотушки.

   И как нарочно, в самых торжественных местах службы мне приходила в голову мысль:

   "А что, если взять да выкинуть какую-нибудь штуку на глазах у всех – проскакать козлом или что-нибудь в этом роде".

   Или начинали мучить приступы беспричинного смеха.

   "Должно быть, бесы уже обступили меня",– думал я в этих случаях и осторожно оглядывался.

XXX

   Уже все съедобные травы, которые мы разыскивали и ели весной, пожелтели от июньской жары, макушки их расцвели и обсеменились.

   То там, то здесь возвышаются из травы прежде не видные, желтые зацветшие верхушки сергибуса, молочника, с которых теперь, в знойный июньский полдень, берут пчелы. На лугах травы тоже зацвели, пахнут медом, кашкой и ждут косы.

   И вот ранним солнечным утром, когда еще молочно-белый туман не разошелся над низинами луга, к перевозу спускаются по каменистой тропинке известкового речного берега мужички с блещущими на раннем солнце косами, в накинутых на одно плечо кафтанах.

   С высокого берега далеко видны залитые утренним блеском луга, не проснувшиеся еще от ночной дремоты, спокойная синева загибающейся вдали реки, блеск утренних небес и непочатое море травы. И среди нее, потонув по пояс, неправильно изогнувшейся ниткой уже растянулись косцы.

   Уже сереют первые скошенные ряды, и около них чернеют кучки сложенных кафтанов, а под кустами лугового ивняка поставлены принесенные кувшины с кислым квасом, заткнутые свернутым полотенцем или лопухом.

   Передние пройдут ряд и, сделав несколько последних коротких взмахов, чтобы срезать незахваченные клочки травы, вскинут косы на плечи и идут начинать новый ряд.

   Некоторые спустятся к реке, чтобы сполоснуть лезвие косы от приставшей мелкой травы и земли и зачерпнуть в жестяные брусницы свежей студеной воды из-под кустов ивняка, нагнувшихся до самой воды.

   Солнце пригреет, и на лугу сильнее запахнет кашкой и душистым смешанным ароматом цветов и травы. Река на изгибе под лесом еще свежо синеет, а на просторе средины уже ослепительно блещет. Вдали, на крутом известковом берегу, подмытом разливами, в утреннем редком воздухе странно ясно видно село с белой церковью и ветряными мельницами. Одни медленно ворочают старыми, зачиненными крыльями, другие стоят неподвижно.

   Ряды на лугу растут. Уже большое пространство запестрело от них. Срезанная трава и цветы опустили головки и вянут. На рядах еще сильнее стрекочут и прыгают из-под ног кузнечики.

   А потом ряды собираются бабами с граблями в большие валы, которые, изгибаясь, идут через, весь луг, и перед вечером – в копны. Когда на лугу потянет с реки предвечерней прохладой, работа кипит еще веселее. Мы летаем от одной копны к другой и с разбегу бросаемся в душистое, свежее сено и тонем в нем. Потом захватываем большие охапки обеими руками и волочим сено по земле, ничего не видя под ногами. Лица у нас давно красны и потны, за шею насорилось мелкое сено.

   – Ай, ай! Вытащи у меня из-за спины, что-то кусает! – кричит Катя и, сжавшись, со страхом ждет, что там окажется.

   Я лезу рукой ей за воротник матроски и вытаскиваю кузнечика.

   Сенокос еще не прошел, мы вдоволь не наездились еще в порожних телегах за сеном, не накувыркались на стогах нового сена, как в саду начинают созревать вишни. Уже давно прохаживаешься около них, забираешься в высокий бурьян, что растет всегда у плетня, и высматриваешь оттуда, не найдется ли на счастье хоть одна красненькая.

   И вот, наконец, уже все красные, темно-красные, почти черные, налитые соком висят на веточках, как дождь кроваво-красных рубинов. Заберешься на гнущееся деревцо, сядешь на развилку и, держась одной рукой, чтобы не слететь в бурьян, рвешь висящие над головой и с боков, и внизу сочные, сладкие вишни и давишь их языком до усталости.

   Благодатное солнце жжет, и одни за другими поспевают долгожданные ягоды. Там, таинственно краснея матовым боком под листьями, висят сливы, желтеют на макушке, где их достать нельзя,– первые груши.

   "Вот оно, подошло",– думаешь тогда и не знаешь, что рвать, чему отдать предпочтение. И такая полнота везде и благостность жизни, что боишься пропустить что-нибудь и не успеть насладиться всем в полной мере.

   У шалаша, посредине сада, на разостланной, только что обмолоченной, новой соломе, в отдельных кучках лежат первые опавшие и подобранные стариком Никифором яблоки. Сам он в длинной белой рубахе, подпоясанной лычком, сидит у шалаша на самодельной скамеечке и, постукивая свайкой, чинит лапоть.

   Сядешь на корточки около вороха, принюхиваешься к новому, свежему запаху первых яблок и выбираешь, какие получше, потом зажмешь пальцем червоточинку и ешь.

   В жарком, неподвижном воздухе, пронизывая его, как стрелами, во всех направлениях мелькают пчелы, осы или висят неподвижно и гудят в тени кленов большие зеленые мухи.

   И надо всем этим – бездонным голубым куполом синеют небеса. Иногда ляжешь где-нибудь в траву, в тени под березами и, сделав кулак трубочкой, долго смотришь прищурив глаз, в бесконечную синеву.

   На пчельнике запахло дымом. Никифор в сетке, с большим ножом в руках, возится около ульев и достает к медовому спасу тяжелые рамки нового душистого меда. Иногда рамки целиком приносят в дом, по окнам жужжат пчелы и лезут к лицу. Мы с Катей целый день визжим и отмахиваемся, чем можем, проклиная и этот дурацкий мед и тех, кто его нанес столько сюда.

   – Житья нет от этих пчел,– кричит Катя, а после стоит у стола и, облизывая палец, просит еще хоть н_е_м_н_о_ж_е_ч_к_о меда.

   Абрамовна развела в саду жаровню, принесла таз на ручке, тарелку для снимания пенок и ведро с водой, потом уже из дома полное блюдо начищенных девочками ягод. Поворчала немножечко себе под нос:

   – Больше ж_и_р_о_в_а_л_и, чем чистили, только и работы от них.

   Потом, когда жаровня задымила, она уселась на нижнюю, прогнившую от дождей ступеньку балкона, вытянула ноги в шерстяных чулках и туфлях, и, как бы не доверяя работе девочек, занялась переборкой ягод.

   Мы тоже пристроились тут же, чтобы потом иметь право на пенки, и выказывали полную готовность помогать ей: подавали ложку, подкладывали щепочку под ножку жаровни и спорили из-за места поближе к Абрамовне.

   А когда варенье начинало закипать и уже пробивалась наверх розовая, еще жидкая пена, мы торопили Абрамовну снимать пенки и в ее отказе и указании на то, что еще рано, видели старушечью медлительность и скупость, чтобы нам меньше досталось.

   – Девочки всегда уж в это время снимают,– сказала Катя.

   – Много они понимают, твои девочки,– сказала Абрамовна, но все-таки взяла тарелку с ложкой и сняла пенки.

   В полях уже идет уборка хлеба. На жнивье, около леса, стоят первые сжатые снопы и здесь нам раздолье: воображать в них неприятелей и с разбегу валять их на землю. На деревне целые дни до самого вечера стоит скрип от возов, и полевые дороги, с насорившимися на них соломинками, накатаны до блеска.

   Воздух сух и тепел даже по вечерам. И когда солнце уже сядет и сад начнет постепенно темнеть, все-таки душно, а где-то вдали вспыхивают зарницы.

   Окна в доме, обращенные в сад, долго не закрываются, и дядюшка, покуривая папироску, сидит до самой темноты на балконе.

XXXI

   – Куда это ты собрался? – спросила у меня Катя, когда я, решив по примеру Вани удалиться от мира, сложил в стопку все свои книжки, тетрадки для арифметики и приготовился переселиться в беседку.

   Так как я место своего уединения хотел сохранить в тайне, то этот вопрос существа, очевидно, созданного только для того, чтобы мешать мне, вывел меня из равновесия. Но я решил сдержаться и даже попробовал сделать тактический обход.

   – Я не могу здесь р_а_б_о_т_а_т_ь,– сказал я кротко,– и ты, если хочешь, можешь перейти сюда.

   – А ты куда же?

   – Я найду другое место.

   – Какое другое место?

   – Пойду и найду,– сказал я, продолжая еще сдерживаться, уже чувствуя, что во мне закипает.

   – Я с тобой пойду искать.

   – Нет, уж, пожалуйста, б_у_д_ь д_о_б_р_а, оставь меня в покое, я сам найду, что мне нужно,– сказал я таким тоном, каким в этих случаях говорил Сережа. И углубился в завязывание тетрадок, показывая этим, что разговор между нами окончен.

   Но Катя думала иначе. Она постояла в озадаченной нерешимости, пососала палец, потом сказала:

   – А я все-таки пойду...

   В первый момент я просто хотел было схватить ее за шиворот и выставить из детской, но сейчас же сообразил, что она, хорошо зная силу своего испытанного оружия, поднимет крик на весь дом, и тогда не оберешься неприятностей.

   – Ну и иди, куда хочешь,– сказал я, делая вид, что развязываю книжки и остаюсь дома. Наружно я был спокоен, но у меня уже кипело. Я сел в кресло Петра Михайловича и, отвернувшись от нее, стал смотреть в окно. Катя стояла передо мной и, казалось, была в затруднении, не зная, что предпринять.

   Я посмотрел на нее прямо и, как мог, твердо.

   – Долго ты тут будешь стоять? – сказал я.

   Катя молчала и смотрела на меня.

   – Что ты мне не даешь жить,– сказал я опять.– Ты знаешь, я могу тебя возненавидеть!

   – Ненавидь, пожалуйста, я не боюсь,– сказала она, нагнув голову и занявшись оборкой своего фартучка, но не уходя с места.

   – Ну так знай же, сколько ты ни будешь стоять здесь, я никуда не уйду,– сказал я, встав с кресла. Я подошел к окну и стал смотреть в него. Я делал вид, что интересуюсь тем, что делается на дворе и что совершенно забыл о ней, но я чувствовал у себя за спиной ее молчаливое присутствие и ненавидел ее всеми силами дущи. "На это способна только девчонка,– думал я,– будет назло стоять, как истукан. Ведь знает, что я ее сейчас ненавижу... и ничего не добьется, а все будет стоять. Из нашего брата ни один никогда так не сделает".

   Наконец я услышал, что она повернулась и пошла к двери. Я подошел было к столу, но, посмотрев на дверь, увидел подсматривающий за мной в щель глаз и крепко прихлопнул дверь.

   Пробравшись со всеми предосторожностями в беседку, я, прежде всего, решил распределить часы. Достал лист бумаги и написал расписание дня.

   В расписание вошло: сидеть на бревнах, учить уроки, читать книги, работать по уборке комнаты. Потом пришлось все-таки написать еще одно: д_у_м_а_т_ь. Но здесь был уже явный пробел: я хотел, чтобы в расписание входили все мои поступки, а между тем я чувствовал, что здесь можно поместить только одно благообразное, в то время как в действительности оставалось еще много приятного, что резало бы глаз в расписании, но в то же время фактически пропущено быть не могло. Без этого – жизнь не в жизнь.

   Написать в расписании – курить, охотиться за лягушками, лазить за яблоками в чужой сад,– было невозможно, а между тем в действительности было и это все.

   Приходилось даже для самого себя разделить жизнь на показную и скрытую.

   "Как в этом отношении устраивается Ваня? – подумал я.– Может быть, в самом деле отказаться от лягушек?" Но мне пришло в голову для этого завести другую, тайную тетрадочку, куда и вписывать все до последней мелочи из области запретного и греховного, а расписание я устроил на самом видном месте. Правда, линейки были довольно кривы, строчки тоже лезли куда-то вверх, то в конце загибались маленькими буковками вниз, но в общем было – ничего. Я даже отступил шага на два и, наклонив набок голову, полюбовался своей работой.

   Помещение мне тоже нравилось.

   – Вот сижу себе здесь, и никто не мешает работать.

   В раскрытую дверь беседки мне была видна часть дорожки, высокая трава около кустов смородины и гладкое выкошенное пространство дальше, меж яблоней. Я еще ничего не начал делать и только наслаждался приятностью новизны. своего положения и дальнейшими перспективами.

   "Буду сидеть здесь до обеда",– подумал я. Но в это время на леднике загремели ведрами, и я почувствовал, что мне хочется есть. Это было досадно: только было уселся, приходится идти в дом. Явно сделано одно упущение, нужно было захватить с собой провианта; спрятать его, слава богу, здесь есть где, и тогда я мог бы не выходить отсюда по целым дням. Но теперь ничего больше не оставалось делать, как нарушить расписание и пойти подкрепиться.

   Я пришел домой, не обращая внимания на пытливый взгляд Кати, поел на маленьком шкапчике над тарелкой пирога и уж собирался было идти обратно, как вошел Сережа и прямо обратился ко мне:

   – Это ты устроился там в беседке? – сказал он.

   Я подавился от неожиданности пирогом и, откашлявшись, сказал, что я.

   – Ну и потрудись, пожалуйста, убрать свое имущество оттуда.

   – Почему?

   – Ты очень обяжешь меня, если поменьше будешь разговаривать...

   – Кстати: а зачем мой платок очутился у тебя,– прибавил он, доставая из кармана платок, который я оставил на столе в беседке.

   – Разве это твой платок? – спросил я.

   – Да, это мой платок. Зачем ты таскаешь чужие платки?

   Это меня задело.

   – Я вовсе не т_а_с_к_а_ю чужих платков,– сказал я.

   – А где же ты его взял?

   – Я его нашел в беседке, под лавкой с сеном...– сказал я твердо и не опуская глаз.

   – С каким сеном? – спросила подошедшая в это время мать.

   – Это так,– глупости,– сказал Сережа, покраснев и сейчас же прекратив разговор.

   – Все-таки я попрошу тебя убрать оттуда свои книги и все, что ты нанес туда,– расписание и прочее.

   Катя, стоявшая в дверях и как всегда явившаяся свидетельницей моего позора, вдруг исчезла. Я догадался: она побежала посмотреть, чего я нанес в беседку и как я там устроился. Чтобы не дать ей успеть сделать это, я выскочил в другую дверь, помчался напрямик под яблонями, через кусты и, прибежав раньше ее, скорее забрав все и отбежав, сел в бурьян, чтобы видеть, как она останется с носом.

   Пришлось искать другого места, и я, подумав, решил устроиться на раките. Правда, там не так удобно, но зато, когда заберешься туда, где огромные толстые сучья расходятся в стороны и образуют как бы гнездо,– чувствуешь себя совершенно удаленным от мира, где тебя ни одна живая душа не увидит. Кроме того, там есть недурное дупло, куда можно прятать провиант, благодаря чему можно будет не показываться домой по целым дням. Пусть тогда поищут. А то гонят отовсюду, точно заразу какую-то. Нет, все-таки какой я несчастливый человек!

   В то же время мои дела с жизнью по расписанию шли плохо: я аккуратно каждый день, захватив с собой в виде провианта пышек, груши, разместив все это в складах, развертывал книжку и начинал дело с самого неприятного – с уроков.

   Скоро, однако, глаза начинали козырять по сторонам, и я переходил к наблюдениям. Когда сидишь на раките, то внизу все кажется каким-то другим миром. Вон из кухонных сеней вышла Аннушка и пошла к погребу. Я сверху смотрю на нее, и мне смешно, что она проходит под самой ракитой и не подозревает, что я сижу здесь. Иногда отломишь веточку и бросишь в нее, чтобы посмотреть, что будет; но она, проворчав себе под нос и обругав почему-то грачей, проходит дальше.

   Потом, не успевал я прочитать несколько строк, как мне начинало хотеться есть, и я вытаскивал запасы из склада и поедал их в один присест, тогда как их должно было хватить на целый день. Значит, через час я опять должен был бежать в дом за подкреплениями. А частые перебежки, помимо того, что не давали сосредоточиться, могли открыть мое убежище.

   Кроме всего этого, в расписании был один проклятый пункт, на котором я каждый раз неизменно садился.

   В пункте этом было только одно короткое слово: д_у_м_а_т_ь. Но о чем думать, это еще по-прежнему оставалось нерешенным. И с этим делом обстояло хуже всего. А то, что этот пункт являлся самым главным в расписании Вани,– это было несомненно. Выбросить его, как я хотел сначала, было нельзя, так как главный секрет Ваниной жизни, по всем видимостям, заключался именно в этом пункте. Не мог видеть этого только слепой. Что же мне делать?

   Как только подходило время исполнения этого пункта, так начиналась каторга. Сколько я ни усиливался, никак не мог думать о чем-нибудь одном, а всегда обо всем сразу: и о том, почему Сережа прогнал меня из беседки, на что она ему вдруг понадобилась, и о том, что если я каждый день буду думать о н_а_с_т_о_я_щ_е_м, то в конце концов буду самым умным человеком. А в чем это н_а_с_т_о_я_щ_е_е,– одному богу было известно. Я уж, бросив доискиваться, перешел на казенное отношение к делу и старался только отбыть положенный срок. Думал о том, что первое взбредет в голову: о Тане, о своих грехах, о Петре Михайловиче, которому, должно быть, самой судьбой суждено ахать каждый день и ужасаться, как я поеду учиться, когда в делении четных чисел на четные у меня получаются ошеломляющие остатки, а там, где числа нечетные, каким-то образом все идет гладко,– все разделилось.

   Потом я начинал думать, кем я буду, а может быть, как Ваня, останусь никем. Но что же тогда со мной будет? И что Ваня – сейчас н_и_к_т_о или еще нет? А если нет, то когда это с ним случится? А что, если это окажется нехорошо, можно ли будет потом переменить? И вдруг я неожиданно, завтра же, сделаюсь н_и_к_е_м, может быть, это во мне уже началось. И я иногда уже с тревогой посматривал на больших, не заметно ли им во мне чего-нибудь со стороны. Пока все было спокойно, только я после этих упражнений слезал с ракиты с совершенно обалдевшей головой и не понимал того, что мне говорили.

   Выручала только физическая работа, которой я, по примеру Вани, отдавался с большим удовольствием, и, кроме уборки комнаты, перешел на полевые работы. Свел дружбу с Иваном и, выпросив у него иногда косу, косил в саду крапиву и толстые сочные стебли молодого лопуха, воображая для большей приятности, что передо мной стоит войско неприятеля.

   Получить дальнейшие руководства в этом деле мне было не у кого, спросить у Вани я не решался, а между тем я терпел немало неприятностей от своего нового направления жизни: все чаще и чаще поднимались разговоры о том, что на меня штанов не наготовятся, что башмаки все изодраны и физиономия грязная, как у сапожника,– результаты моей трудовой жизни.

   Я до того измучился от этой неразберихи, от вечных скандалов, которыми сопровождается каждое мое новое начинание, от расписания, закабалившего меня на целые дни на ракиту, что, плюнув на все, махнул к Ваське.

   Там мы развели на опушке огонек, свернули папироски из дубовых листьев и отдались всей прелести первобытной жизни.

   Жизнь вдруг показалась необыкновенно легка и блаженна и я, закрыв глаза на будущее, поплыл по течению, затягиваясь нашим табаком из дубового листа и выслушивая от Васьки новые сообщения о Сереже с Таней и о барышне Раисе, к которой ездил Сергей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю