Текст книги " Без черемухи"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Старушки из пасомых приходили проведать своего пастыря и, умиляясь, рассказывали потом всем, что он, как ангел, лежит.
– Уж как хорошо выболел-то! – говорили они.– Худенький стал; ручки, как восковые. Сподобил господь!
А прежде сами же радовались, что он у них гладкий был.
Те обещания, те мысли о жизни, какие у него появились из неведомых глубин его личности в опасный период болезни, как-то постепенно забывались. Но это не было с его стороны лживой уловкой; обещал, отсрочку вымолил, а там – обещания побоку, и опять за свое. Дело с обещаниями сошло на нет, потому что оно было ненормальным явлением, только свидетельствовавшим о сильном потрясении и перемещении душевных элементов. Благодаря этому потрясению то, что было скрыто глубоко и лежало в нем без употребления в продолжение всей жизни, всплыло вдруг наверх, а что лежало наверху, зарылось на время вниз.
Через неделю Федор Иваныч в первый раз после долгого перерыва сел к своему окну и лицом к лицу встретился с Васькой, который неслушающимися глазами водил по окнам.
– Ну ты, что же, приятель, все по-старому! – сказал Федор Иваныч.
– По-старому,– грустно сказал Васька, остановив взгляд на своем пастыре и тупо моргая глазами.
– Плохо! – сказал Федор Иваныч.– Пора бы начать по-новому. А то жизнь-то у тебя пройдет, и останется неизвестным, зачем ты собственно существовал. А ведь в твоем распоряжении, слава богу,– не один год. Есть время одуматься, на себя оглянуться. Хорош ты будешь, когда явишься вот в этаком виде, об одной штанине к престолу господню. "Что это,– скажет господь бог,– за образина такая, откуда вы его выкопали? Дайте-ка посмотреть, что он в своей жизни сделал, что после него на земле осталось?" Возьмут книгу записей, посмотрят, а там твоя страница и не начата, только вся водкой залита и перепачкана. Ну, иди, безнадежное создание!
Для заполнения времени Федор Иваныч купил новую книжку ребусов, кроме того, разрешил себе в виде закуски свежих карасиков, которые кушал, сидя у окна, чтобы не томиться бездействием и в то же время не подорвать здоровья, так как эта пища была совершенно безвредна.
Настала весна, разбухали и лопались смолистые почки тополей, начались свежие росистые утра с длинными тенями. И Федор Иваныч, вставая теперь на целый час раньше, чем обыкновенно, взяв карасиков, садился с самого утра к окну и в этой бодрой утренней прохладе начинал свой день.
Под окном опять стали толочься свиньи, подбирая бросаемые о. Федором головки карасей, и жевали: они внизу, он – наверху.
АЛЕШКА
I
– Алексей Петров, куда забельшил доверенность? Вчера вечером тут была?
– Да я не знаю.
– Ты брось это свое "не знаю". Тут тебе не деревня. Раз ты служишь у присяжного поверенного, значит, должен быть точен, аккуратен и все знать. Понял? Двенадцать лет, слава тебе господи, стукнуло малому, а он – не знаю да не знаю. Руку от носа убери! В гроб ты меня уложишь...
Присяжный поверенный только что встал и, говоря это, рылся в бумагах, стоя без пиджака, с незавязанным галстуком. А субъект, называвшийся Алексеем Петровым, или просто Алешкой, стоял животом у стола и едва сдерживал руки, которые так и лезли то в нос, то в затылок. На нем была синяя рубашка, подпоясанная лаковым облупившимся ремнем и торчавшая сзади пузырем. Острижен он был гладко машинкой и оттого имел вид мышонка, в особенности, когда оправдывался в чем-нибудь и обиженно поднимал вверх брови.
– Вот где очутилась. Конечно, это твоих подлых рук дело.
– Ей-богу, вот вам крест! – сказал Алешка.
– Не лезь животом на стол! Я тебя, дурака, уму-разуму учу, а ты не понимаешь.
Присяжный поверенный был славный малый, простой. В нем чувствовался свой брат. Он любил пошутить, дать щелчка по Алешкиному животу.
И теперь он, завязывая перед зеркалом галстук, по привычке говорил с Алешкой.
– Не такое время, брат, чтобы зевать. А вашему брату теперь и вылезать на свет божий. Малый ты хороший, только разгильдяйничать не надо, да в носу ковырять бы поменьше.
– Я – ничего.
– То-то, ничего! Ну, тащи самовар.
Алешка бросился в кухню, насмерть перепугал кошку, умывавшуюся на лежанке, и, смахнув рукавом с самовара золу, потащил его, открывая по дороге двери локтем и придерживая сзади ногой.
Теперь, когда они переехали от хозяина на отдельную квартиру из двух комнат, Алешка работает и за горничную и за канцеляриста. Ставит самовар, бегает за булками в очередь, чистит платье, на уголке стола записывает входящие и исходящие и говорит по телефону с клиентами. Дела – пропасть. Но хорошему человеку и приятно служить. Он знает, что хозяину нелегко в последнее время. От жены ушел.
Все дело вышло из-за этой красивой дамы в шляпе с пером, к которой хозяин ездил. На прежней квартире она не бывала, а здесь бывает раз в неделю. И часто видит он ее на бульваре с двумя девочками в одинаковых шубках. Какая из этих женщин лучше – Алешка не знает. Пожалуй, новая лучше, красивее. Она такая ласковая и печальная, печальная, в особенности, когда говорит о своих девочках.
У хозяина тоже девочка, она осталась на прежней квартире у матери. Иногда нянька Никитична потихоньку приводит ее к хозяину, он сажает ее на колени и долго целует. Нянька стоит в уголку и украдкой утирает глаза. Потом хозяин долго крестит девочку и, провожая их, насильно сует няньке в руку бумажку и хлопает ее по плечу. Он всегда ровен и добр с Алешкой. И Алешка уже знает, что сейчас хозяин наденет черную жилетку, фрак с двумя хвостами сзади и, выправив рукава, скажет:
– Ну, Алексей Петров Сычев, давай, видно, чай пить. Хороший ты малый, только живот поменьше наедай,– и даст щелчка по Алешкиному животу.
– Ну, садись.
Алешка садится, ерзая, подвигается дальше на сиденье, скрещивает под стулом ноги. Хозяин наливает в стакан чай. А он давно уже присмотрел себе в сухарнице булку с маком и только ждет разрешения взять хлеб. У него непобедимая жадность к еде, с которой он не может бороться. Вид белого хлеба гипнотизирует его и сводит с ума. Он знает все булочные, все столовые в своем районе. И, несмотря на то, что хозяин кормит его хорошо, он никогда не наедается. Иногда хозяин скажет ему:
– Ну, скажи по совести, наелся?
Алешка сначала выпустит дух, а потом уже скажет:
– Наелся.
Полчаса после еды он еще сыт, но потом опять мечтает без конца о булках с маком.
– Ну, собирай да поставь чайник на комод. Знаешь, Алексей Петров, кто этот комод делал?
Алешка, разинув рот, смотрит то на комод, то на хозяина.
– Чего глаза таращишь? Его мой дед делал. Был такой же, как и ты, деревенский малый, гусей гонял. А я вот, видишь, каким стал, оттого что грамоте учился. Вот и ты смотри в оба. Уложи-ка дела; чьи мы нынче защищаем? Посмотри в блокноте.
– Вахромеева и Карпова.
– Ну, и клади их.
Присяжный поверенный кончил чай, встал и стряхнул крошки с жилета.
– Тушинская предлагает мне вести ее дело о наследстве. Как ты к этому относишься, Алексей Петров?
Рука Алешки полезла было в нос, но сейчас же вернулась.
– Да я не знаю,– сказал он.
– О, мякинная твоя голова! Тут нечего знать или не знать. Ты должен иметь свое мнение и говорить: отношусь, мол, положительно... или отношусь отрицательно. Когда я тебя выучу! Ну, давай пальто и шляпу. Да, если к_т_о-н_и_б_у_д_ь зайдет без меня, скажи, что приеду сам сегодня,– и на лицо ложится тень заботы.
Алешка знает, про кого говорит хозяин. И ему нравится быть участником той части жизни хозяина, которая скрыта от других.
– Ладно,– говорит он,– скажу.
– Кто же так отвечает, медведь косолапый!
Сейчас хозяин уйдет, и Алешка останется до самого вечера хозяином целой квартиры.
Алешка, хоть и любит своего патрона, но ждет с нетерпением, когда тот уйдет. Без него можно свободно отдаваться своим мечтам. И поэтому он с особенным старанием и усердием смахивает до самой двери что-то невидимое со спины и с рукава пальто хозяина.
– Печку не упусти.
Дверь мягко щелкает английским замком, на лестнице слышен раскатистый гул закрываемых дверец лифта, и наступает тишина.
Алешка хозяином возвращается в кабинет. Чаю он напился, его живот уже давно пришел в такое состояние, что по нему хочется щелкнуть, как по арбузу,– но он все-таки наливает себе еще стакан. Потом, разговаривая с чашками, убирает посуду и бежит в очередь за сахаром, задирая по дороге всех встречных собак.
II
На улице хорошо, морозно. Иней опушил деревья на бульваре. И даже железная решетка стала с одной стороны седая. Если приложиться к ней языком, то на железе, останется вся кожа. Снег весело скрипит и свистит под каблуками, напоминая Алешке деревню, Рождество, святки... По улице торопливо идут пешеходы с поднятыми воротниками и, оглядываясь на извозчиков, перебегают улицу. Хорошо теперь дома...
Алешка с сахаром уже под вечер возвращается домой, затапливает печку, садится на диван и, глядя на огонь, отдается мечтам. Думает обо всем сразу: и о деревне, и о хозяине, и о котлетах в "Русском хлебосольстве".
Чудно, кажется ему, живет хозяин. Сняты у него две квартиры, а дома он не живет: уходит утром, а приходит поздно ночью. Придумал бы себе такое помещение, чтобы только ночевать, а то целый день зря пропадает квартира.
И никогда он не видел, чтобы у хозяина все было ладно. На той квартире жена все плакала, а он или у себя в кабинете запирался, или уходил до поздней ночи. Все они люди очень хорошие. А просто, значит, насчет жен – тут хуже, чем в деревне; там было спокойнее: если живут, так уж с одной. Тут же для этого к_в_а_р_т_и_р_ы приспособлены. Не хочет с женой жить – сейчас новую квартиру: у них чуть что, сейчас первое дело квартира; а там не снимешь. Вот и живут. В деревне только дерутся, а тут руками никогда: скажет слово,– а то и ни слова не скажет – так молчат и мучаются,– жалко смотреть! Хозяин новую барыню все о чем-то просит, должно быть, насчет переезда на новую квартиру, она не соглашается и все плачет и поминает своих девочек.
А теперь зимою хорошо в деревне! Конечно, там плохо тем, что не наедаешься,– там булок с маслом не дают. Но как хорош первый снег.
Проснувшись утром, неожиданно видит, бывало, в окно Алешка, что все покрылось белым пухлым слоем снега. Воробьи и галки на ракитах распушились и утонули в инее. Воздух по-новому, по-зимнему, неподвижен, свеж и пахнет легким морозом. Вниз по селу уже проложили по молодому снегу дорогу. Взвороченный на раскате край ее белеет, как сахар. Два ряда изб с соломенными застрехами забелены с одной стороны снежной пылью. Топятся печи. И пахнет на морозе дымом. У ворот Игнат, поправляя рукавом съезжающую на глаза шапку, переделывает водовозку с колес на сани.
Нужно вести мерина на водопой. Алешка берет уздечку с деревянного крюка у палатей, надевает обтерханную снизу шубенку с шарфом, наматывает его вокруг шеи и выходит на двор.
Пахнет соломой, навозом. Гнедой, замухортившийся к зиме, трется головой о рукав и мешает взнуздать себя.
– Стой, неладный! – говорил Алешка нарочно грубым мужицким голосом.
Он дружит с Гнедышкой, но считает не лишним быть с ним посерьезнее.
Из кучи соломы, сваленной у ворот, вылезает рябой Каток, потягивается на задние ноги, зевает и, взвизгнув, бежит вперед по дороге с круто завороченным, пушистым хвостом.
Гнедышко, радуясь снегу, заиграл на длинном поводу. Алешка побежал бегом с ним. Они нагнали Катка, который испуганно поджал бы хвост, но увидев, что это свои, ласково взмахнул хвостом и пустился вперед. А потом идут с водопоя на бугор. Каток всегда нарочно отстает, внимательно обнюхивая собачьи следы; следами испещрен уже весь молодой снег на бугре. Потом нажмет, вихрем пронесется мимо своих и испугает Гнедого, который, всхрапнув, рванется на поводу головой назад.
А придут сумерки, на гору потянутся с подмороженными скамейками, салазками ребята. Сядут около церкви и, заправляя ногами в лаптях, понесутся вниз по проулку: с одной стороны – плетень, на который навален с гумен омет соломы, с другой – заиндевевший черный сад помещицы Иванихи.
Передние не направили на повороте и всей кучей полетели в снег; где руки, где ноги – смех, визг! Задние не удержались, сшиблись и посыпались тоже. Смех еще больше.
А потом, отряхнувши себя и друг друга рукавами и шапками, идут домой вереницей.
Уже солнце село, и сквозь белые пушистые от инея, перепутанные ветки сада мутно-розовая заря гаснет в белизне снега. Уж месяц взошел над селом и, как стеклышко, ясно засветился над церковью, и мороз сильнее стал щипать за носы и уши, а уходить все не хочется. И только когда звезды зажгутся на морозном небе, и заискрится от месяца синими огоньками снег, тогда потянутся по домам все в снегу, с розовыми щеками и носами ребята, а за ними собаки.
Звонок... звонит телефон. Алешка подходит, одной рукой берет трубку, а другой зажимает ухо, чтобы лучше слышать.
– Квартира Баранова... что? Мы принимаем от семи часов. Хорошо, передам.
Не успел сесть, опять звонок.
– А, черти вас носят! – говорит он, подходя.– Аль-ле!.. Слушаю.
Говорит, очевидно, полная барыня, потому что тяжело дышит, и Алешка даже в трубке слышит ее дыхание. Алешка любит говорить по телефону потому, что его принимают за помощника присяжного поверенного и часто даже говорят заискивающим голосом. Алешка все это учитывает, меняет голос и отвечает с избалованной небрежностью.
"Ладно! Болтай..." – думает он, слушая полную даму, и водит пальцем по стене. Потом вспоминает, что хозяин говорил о доверенности, и звонит Сотниковым.
– Аль-ле!.. Будьте добры, Александр Степанович просит прислать доверенность. Пожалуйста, а то мы беспокоимся.
Он кладет трубку, мешает в печке дрова, бьет по головешке кочергой, смотрит на искры и угли, от которых румянцем разгораются щеки, ворочает и думает, что в вегетарианской хуже кормят, чем в "Русском хлебосольстве" (там не наедаешься). Думает о новой барыне. У нее необыкновенно причесаны волосы, лицо у нее белое, тонкое, с черными бровями и родинкой с шерсткой на щеке. Когда она снимает шубку, то всегда шумит шелком, и от нее пахнет духами. И в квартире долго после нее остается тонкий аромат. Алешка всегда чувствует какое-то сладкое волнение, когда вдруг на какой-нибудь вещи – ручке, пресс-папье – улавливает запах ее духов. Может быть, и у него, Алешки все это будет. Ведь хозяина дед так же, как и его, гусей пас. Только бы постигнуть всю эту механику городской жизни, не ошибиться дорогой, как хозяин говорит:
– Не ошибешься – в люди выйдешь, а ошибешься – лакеем будешь.
Но он, кажется, постиг эту механику: надо не зевать во всех смыслах; угождать высшим и быть дерзким с низшими, уметь отличать достоинства "Русского хлебосольства" от вегетарианской.
Алешка чувствует, что в нем самом уживаются в неизъяснимо близком соседстве то лакей, то барин. Если входит какая-нибудь большая персона, ноги его помимо его воли бросаются к вошедшему, юлят около него, руки тянутся помочь раздеться, снять калоши с него. Если появляется не персона, а бедно одетый человек, в Алешке просыпается барин: у него – без всякого усилия с его стороны – все барское: шаг медленный, движения ленивые, тон небрежный. Так же изменяют его психологию деньги и безденежье. Если он при деньгах, т.е. в кармане у него есть трехрублевка, то он фертом входит в "Русское хлебосольство" и чувствует внутри себя ледяное спокойствие, небрежно заказывает девушке блюда. Если в кармане ничего нет, он робко жмется где-нибудь у окна булочной. Все время точно два Алешки: один барин, другой холоп. И Алешка любит барина и ненавидит холопа за его жалкий вид, когда даже голос куда-то пропадает.
Звонок... Алешка вскакивает. Неужели хозяин так скоро? Нет, он входит без звонка, у него ключ есть. Алешка открывает, и сердце у него сначала совсем останавливается, потом бьется так, что темнеет в глазах.
– Александр Степанович еще не приходил?
Это она. Ее рука в крошечной перчатке лежит на ручке двери. Вуаль с инеем от дыхания закрыла лицо до половины подбородка, так что сквозь сетку неясно видны ее румяные накрашенные губы.
– Нет, его... еще не было,– сказал Алешка, чувствуя лакейский голос и лакейский выговор.
Она, с небрежной лаской дотронувшись теплой душистой перчаткой до его щеки, в шубке и шляпке проходит в кабинет.
– Я напишу ему записку.
Молодая женщина присела в кресло перед столом, приподняла вуаль до половины носа и задумалась, держа карандаш в руке; об Алешке она забыла. Взгляд ее куда-то ушел, хотя она смотрит на бумагу. Вся ее фигура – в распахнутой черной бархатной шубке и черной небольшой шляпе – прекрасна. Ее глаза наполнились слезами, и она быстро провела по ним тонким белым платком. И Алешке кажется высшим счастьем смотреть на нее, ждать машинального прикосновения ее руки к щеке.
Потом он видит, как она быстро, порывисто написала несколько слов своими тонкими в кольцах пальцами, запечатала в конверт и поставила его на видное место, прислонив к чернильнице.
Она ушла, и после нее остался легкий знакомый запах ее духов. А он глядел на тлеющие угли печки, забыв о том, что пора закрывать, и думал о том, что господа богато живут, наедаются всегда досыта, а все у них что-то неладно и жить им не легко.
– Эге, брат, опять мечтаешь! Печку закрывай.
Хозяин в распахнутой шубе и калошах проходит в кабинет и, увидев записку, разрывает конверт. Лицо его, сначала удивленное, становится радостным. Он весело оглядывается.
– Ну, Алексей Петров, крестись!
Алешка удивленно раскрывает рот.
– Переезжаем на новую квартиру, на большую, тебя мажордомом сделаю.
Алешка уже догадался, в чем дело, но ему хочется почему-то притвориться удивленным.
– Опять на новую? – говорит он и, разинув рот, стоит с кочергой около печки и смотрит на хозяина.
– Что рот разинул, как ворона?
– И новая барыня с нами? – говорит он.
– Ты почему знаешь? – хозяин смеется.
– И она с нами. И она с нами.
Алешка видит, что хозяин весел, счастлив. Давай бог! Только надолго ли? Ведь квартир в городе много.
– Ну, слава богу, слава богу,– говорит хозяин и долго ходит по комнате.– Да как же я забыл позвонить, чтобы доверенность Сотниковы прислали?
– Я уже звонил, сказали, пришлют,– говорит Алешка, мешая кочергой в печке.
Хозяин удивленно оглядывается.
– Сказал, чтобы завтра к девяти часам, а то ихнее дело не выгорит.
– Ай да Алексей Петров Сычев!.. Молодец! На тебя, брат, как нападет; иной раз тебя хоть в деревню отправляй, а иной раз – ты парень хоть куда. Где же ты нынче обедал?
– В "Русском хлебосольстве",– говорит Алешка, гремя вьюшками в трубе.– Да плохо наелся.
– Так; ну сейчас наешься. Вот я, кстати, получил предложение на новое дело в три тысячи рублей... Одно к одному.. Как ты к этому относишься?
– Положительно...– говорит Алешка, утирая нос и подбирая от печки веник и совок.
– Гм!.. Положительно. Губа у тебя не дура. Давай чай пить. Видно, возьмем тебя на новую квартиру. А если завтра придет дед да скажет: давайте мне моего Алексея Петрова Сычева землю пахать да навоз возить – к этому как ты отнесешься?
– Отрицательно...– хрипит Алешка и бежит ставить самовар.
РЫБОЛОВЫ
– Получен приказ вернуть все взятое из экономии и передать в советское хозяйство,– сказал член волостного комитета Николай-сапожник, придя на собрание,– утаившие будут преданы суду.
Все стояли ошеломленные, не произнося ни слова. Только Сенька-плотник не удержался и сказал:
– Вот тебе и красные бантики...
– Велено проверить по описи, кто что брал из живого и мертвого инвентаря.
– Да для чего ж это?
– Рассуждать не наше дело. А раз сказано, значит должон исполнить.
– А ведь говорили, что все народное?
– Мало что говорили. Было народное, а теперь хотят сделать государственное. Ну, языки-то чесать нечего. Надо проверять.
– А что без описи взято, тоже отбирать будут?– спросил кузнец.
Все затаили дыхание.
– Постой, дай хоть по описи-то проверить,– сказал Николай, отмахнувшись от кузнеца, как от докучливой мухи.
Стали проверять.
– Двадцать дойных коров с молочной фермы роздано беднейшим и неимущим... налицо только пять. Куда ж остальные делись?
– Куда... ко двору не пришлись,– недовольно сказал кто-то сзади.
– Что значит ко двору не пришлись? Ты куда свою корову дела? – строго спросил Николай у Котихи.
– Издохла, куда ж я ее дела,– сердито огрызнулась Котиха, стоявшая в рваной паневе, с расстегнутой тощей грудью.– Навязали какого-то ирода, до морды рукой не достанешь, нешто ее прокормишь.
– Вот черти-то,– сказал Николай,– заплатишь, больше ничего.
– Накося...
У других коровы тоже исчезли. Кто продал прасолу на мясо, у кого околела.
– Готового не могли сберечь,– сказал Николай.– Ну, а мертвый инвентарь? Поделено десять телег, десять саней, плуги и прочее... все доставить.
– Да откуда ж их взять-то? – крикнул печник.– Мне, к примеру, и пришлось-то от этих телег два задних колеса, а передние еще у кого-то гуляют. Черт их сейчас найдет!
– Вот ежели кажный принесет, все колеса и сойдутся.
– Ни черта не сойдется...
– Да куда же вы все девали-то? – крикнул в нетерпении Николай.
– А кто ее знает,– сказали все.– Промеж народа разошлось...
– Да ведь народ-то весь здесь?
На это никто ничего не ответил.
– А что без описи... тоже отбирать будут? – спросил кузнец.
– Будут. Обыскивать надо,– отвечал Николай, просматривая какие-то бумаги.
Все опять насторожились, а несколько человек юркнули на задворки...
– То разбирай, то опять собирай, прямо задергали совсем, нет на них погибели.
– Не дай бог, в голове помутится от такой жизни.
– Главное дело, врасплох захватили. Куда теперь все это денешь? Деревянное что,– пожечь еще, скажем, можно, а железо,– куда его?
– Закапывать. Слободские все закапывают. – Или в пруде топить,– сказал кто-то.
– Что утопишь, а над чем и помучаешься,– проворчал кузнец.
– А у тебя что?
– Мало ли что... ведра есть, жбаны молочные, болты от машины, половинка этого... сепаратора, что ли, чума его знает. Потом нож от жнейки.
– Это утопишь.
– А когда доставлять-то? – спросил кто-то.
– Нынче надо,– отвечал Николай, просматривая бумаги и думая о чем-то.
– Ну, где уж тут успеть?
– Небось записывать будете...
– Что записывать?
Никто не отозвался. Еще несколько человек отделилось от толпы и тоже юркнули на задворки. Остальные беспокойно посмотрели им вслед и переглянулись.
– Куда это они?
– Умные люди, знают куда,– сказал кузнец и, что-то вспомнив, сам заторопился.– Ах, черт, надо мерину корму дать,– сказал он.
Николай все о чем-то думал. Когда он оглянулся, около него стояли только человека три.
– Где ж народ-то? – спросил он.
– А черт их знает. Ну, что ж, надо по дворам идти?
– Да, надо,– сказал Николай. Но вдруг, что-то вспомнив, торопливо сказал: – Подождите маленько, у меня корова не поена,– и быстро юркнул в избу.
* * *
Минут через пять у пруда неожиданно столкнулись Николай и кузнец. Кузнец – с большими молочными жбанами из белой жести, Николай – с нанизанными на веревку гайками, петлями, подсвечниками. Кузнец присел было за куст со своими жбанами. Николай сделал такое же движение, но потом махнул рукой и сказал:
– Ну, черт ее... все равно. Только не болтай никому.
И, закинув в пруд на веревке свои гайки и подсвечники с прикрепленным к ним поплавком, стал прятать у берега конец веревки.
В это время, запыхавшись, с колесом от жнейки и какой-то мелочью, прибежал печник и, наткнувшись на кузнеца, словно обжегшись, присел было, но, увидев с другой стороны Николая, махнул рукой и, сказавши: "Не болтайте никому!" – вышел на плотину.
Еще минут через пять стал прибывать новый народ,
– Полезли!.. И все к одному месту, как черт их догадал...
Кузнец закинул свои жбаны, но они повернулись вверх горлами и никак не хотели тонуть, сколько он ни водил по пруду за веревку.
– Вот черти-то окаянные! Говорил, не утопишь. Вишь, вишь, задирают морду вверх, да шабаш. Тьфу!
Пришел Сенька с экономическими ведрами. Афоня с какой-то машинкой, которой даже все заинтересовались и, оставив на время работу, стали рассматривать ее.
– Яблоки, что ли, чистить, не разберешь,– сказал Фома, посмотрев сначала на машинку, потом на ее владельца.
Тот и сам рассматривал машинку, вертя ее в руках, как будто в первый раз увидел ее.
– А кто ее знает,– сказал он наконец,– я взял, думал ручка на веялку годится, а она и туда не подошла.
– Ну буде языки-то чесать,– сказал строго Николай,– кончай дело, да – к месту!
Все, как поденщики после сурового окрика хозяина, принялись за дело, работа вокруг пруда закипела, только слышалось:
– Куда ты накрест-то через мою веревку кидаешь, чертова голова! – кричал один.
– А ты отведи свои поплавки. Один уже весь пруд занять хочешь...
– Куда ж я их отведу, когда тут мостики, есть у тебя соображение об деле?
А жбаны кузнеца все плавали горлами вверх.
– Вот дьяволы-то навязались. Хоть сам лезь в воду и топи их, оглашенных. Вишь, носятся!
– Куда ты, черт, со своими кубышками тут! Что за наказание такое! – кричал Афоня, торопливо дергая свою веревку.– За мои зацепил!
– Ну, не дай бог, что в середке пустое,– говорили в толпе.– Это вот сейчас еще хоть время есть, а как наспех придется, так совсем замотаешься.
– Я свой граммофончик закинул, и – без хлопот,– сказал Андрюшка, потирая руки, как купец после удачной торговой операции.
– Граммофон-то хорошо, – там нутро тяжелое. А вот эти кубышки...
– Я был в слободе, когда туда обыскивать пришли,– сказал Федор,– так что там было!.. У них у всех, почесть, эти жбаны. Сыроварня там работала. Как расплылись по всему пруду,– ну, беда чистая, измучились.
– Измучаешься,– сказал Захар, переводивший свои поплавки, и крикнул на кузнеца: – Да куда тебя черти несут, ты уж и сюда припутался!
– Что ж я сделаю, когда ветром гонит. Давеча туда гнало, теперь назад, пропади они пропадом.
А с деревни, увидев народ у пруда, бежали ребятишки с кувшинами и ведрами.
– Вы куда еще, чумовые, разлетелись! – крикнули на них мужики.
– Рыбки...
– Рыбки!.. Только одни бирюльки на уме.
Ребята озадаченно остановились.
Когда кто-нибудь, размахавши на руках и сказавши "Господи, благослови", бросал далеко от берега свой груз, мальчишки с кувшинами бросались туда и останавливались в недоумении; глядя озадаченно то на воду, то на бросившего.
– Что вы суетесь под ноги! – кричали на них со всех сторон.
– Только начни какое-нибудь дело, так эта саранча и заявится.
– Утопил!..– закричали с плотины.
Мальчишки бросились туда. Это кузнец ухитрился наконец шестом пригнуть к воде горла жбанов, и они, побулькав, пошли ко дну.
– Уморился? – спросил Федор, глядя с состраданием на него.
– Уморишься...– ответил кузнец, утирая обеими руками фартуком пот с лица, как он утирался в кузнице, когда, кончив ковать раскаленное железо, совал его опять в горн и отходил к двери.
– Ну, буде, буде! Кончай,– сказал Николай.
Когда все, мокрые, усталые, возвращались вереницей от пруда, встречные останавливались и, посмотрев на мокрых мужиков и ребятишек с кувшинами, спрашивали:
– Много поймали?
– Много...– угрюмо отвечал кузнец,– чтоб тебе так-то пришлось!
ДОМОВОЙ
Уже восьмой день по утрам и в обед по всей деревне стоял бабий крик и галдеж. Кто-то распорядился, чтобы пастух гонял стадо не на ближнее поле, как до этого, а в дальний лес. Поэтому бабы в обед должны были ходить за две версты по жаре с подойниками доить коров.
Откуда вышло такое распоряжение, было совершенно неизвестно.
– Вот дурная голова-то, ногам покою не дает,– кричали все,– целую неделю бегаем, прямо измучились, как собаки.
– Да кто это выдумал-то?
– Собака его знает. И пастух-то сам не знает. Вякнул, говорит, ктой-то. А кто – неизвестно.
И как только приходило время гнать скотину, так со всех концов кричали:
– Чтоб у него ноги отсохли, у окаянного!
– Да у кого – у него?
– А лихая его знает.
– Не гонять коров совсем, вот и все! – говорили бабы, идя сзади коров и подгоняя их по грязным от навоза бокам хворостинами.– Что это за мученье такое! А то – кто приказал,– неизвестно, зачем приказал – тоже неизвестно, а они все прут...
– А сама-то зачем идешь?..
– Что ж я одна изделаю...
На девятый день бондарь, все время молчавший, вдруг выскочил из избы и с налитыми кровью глазами закричал на свою бабу:
– Не гоняй корову!!! Я его, сукина сына, измочалю. Кто это выдумал?!
– Кто его знает,– сказал сосед, сидевший перед своей избой на завалинке; – может, Семен-плотник, у него корова недойная, ему, конечно, все равно. Он что-то с председателем намедни шел.
– Где он, черт?.. Я его сейчас отчитаю.
И бондарь, как был в фартуке и в валенках, побежал к плотнику. Тот стоял около строящегося амбара над бревном и тесал его по отмеченной мелом черте.
– Ты какого же это черта умничаешь! – крикнул бондарь.– Только об себе и думает, а об людях не надо?
Плотник воткнул топор и сел иа бревно верхом, потом высморкался в сторону, утер полой нос и только тогда поднял голову.
– Ты что? Ай лихая укусила?
– Меня-то не укусила, а вот ты распоряжения дурацкие даешь.
– Какие распоряжения?
– Какие... У тебя корова недойная?
– Ну, недойная.
– Ты с председателем намедни шел?
– Шел. Что дальше будет?
– Говорил?
– Говорил...
– Так какого же ты черта!
– Да об чем говорил-то? Черт! – крикнул плотник.
– Об чем? – спросил в свою очередь бондарь.
– Лесу просил,
– Лесу?..
– Ну, да.
– А коров в лес на весь день не ты приказывал гонять?
– Что ж я, начальство, что ли?..
– Так какой же это домовой исхитрился? – спросил озадаченно бондарь.
– Черт их знает... это, должно, шорник. Он что-то на жену намедни кричал, когда она коров доить шла.
– Так бы и говорил... Умники чертовы! – кричал бондарь, еще издали увидев шорника, который распялил на кольях горожи шлею и мазал ее дегтем из баклажки.
Шорник, перестав мазать, оглянулся.
– Умники чертовы, что ж у вас голова-то работает? Раз она у вас не так затесана, значит, нечего соваться, куда не спрашивают.
Шорник воткнул помазок в баклажку.
– Об чем разговор?..
– Ты на жену намедни кричал?
– Я, может, каждый день на нее кричу. Тебе-то какое дело? Да бить еще буду, ежели захочу... И то ты мне не указ.