Текст книги " Без черемухи"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Выгода моего положения та, что Катя смертельно боится темноты, а я еще нарочно перед вечером каждый раз наскажу ей таких вещей, что и самого дрожь пробирает.
Но зато как только я появляюсь в гостиной и щурю глаза, отвыкшие от света, она сейчас же обращается ко мне с вопросом, где я был, отчего у меня щеки такие красные...
Я еще не могу установить, видела ли она что-нибудь или только догадывается о моем времяпрепровождении по вечерам, но ее обычное теперь: "а я маме скажу" – звучит для меня так внушительно, что я предпочитаю отступать во всех наших столкновениях.
Это теперь мой злейший враг. Мы почти не разговариваем с ней и все время на ножах.
– Что ты за мной таскаешься,– сказал я один раз, остановившись и посмотрев на нее вполуоборот.– Никуда от тебя пойти нельзя.
– А ты куда?
– Я в угольную,– тебе что?
– И я в угольную.
– Ну и иди, пожалуйста. Привязывается как жеребенок, противная девчонка.– И я повернул назад.
– Сам ты противный,– сказала она мне.
– Отстань!
– А я знаю...
– Ну и радуйся.
Она точно поклялась мне мешать. И я мщу ей, как могу. Иногда затащу ее в темный угол и рычу на нее страшным голосом, как это делала прежде с нами обоими Таня. Когда ей нужно бывает вечером пройти через переднюю, я, забежав вперед, залезу под шубы и начинаю там ворочаться, так что она с порога бросается опрометью назад.
Целыми часами я просиживал в кресле, откуда было видно, что делается в передней, принимал интересные, на мой взгляд, задумчивые позы, чего-то ждал, прохаживался перед зеркалом и с удовольствием устроил бы, как Сережа, себе куртку сзади петушком, если бы она у меня была, но пока куртки у меня не было и я таскал ненавистную теперь для меня матроску с отложным воротником и белыми каемочками.
Я знаю, что весь я ушел в грех, и Катя с своей невинностью стоит передо мной постоянно, как живой упрек, а главное – как помеха.
Теперь я только и мечтаю о том, что вдруг выпадет такой счастливый вечер, когда все уедут куда-нибудь или уйдут в гости.
Вечно подозрительный взгляд Кати сделал, наконец, то, что я, по ее милости, не мог теперь прямо, как прежде, смотреть всем в глаза и держал их больше вниз.
Один раз я услышал, что, вероятно, в нынешний великий пост мы будем говеть и в первый раз исповедоваться. Меня бросило в жар. Что же я буду на исповеди говорить?.. Этого я совершенно не предусмотрел. Не сказать – невозможно, тогда неизвестно, что будет, может быть, тут же на месте... А если сказать про такие вещи... да еще в церкви, да еще батюшке с его седыми нависшими бровями... "Так вот ты,– скажет, какой! Вот какими делами занимаешься... За дверями сидишь да подсматриваешь!"... О, господи. Нет, лучше – смерть.
Но бесы делали свое дело. Приходили соображения о том, что до исповеди дело еще далеко, десять раз можно еще успеть раскаяться и исправиться, так что и на исповеди говорить будет не нужно. Что старое вспоминать. И я, махнув рукой,– будь, что будет,– отдавался во власть дьяволу и его приспешникам.
Все равно теперь уж ничего не сделаешь. Лучше я у матери стащу двугривенный и поставлю свечей побольше. Но, думая так, я все-таки избегал смотреть в образной угол, где висел Николай-угодник, с почерневшим ликом в серебряной ризе, с зеленым камнем в митре.
Нет, все бы ничего, если бы не эта противная девчонка... Катька. Она отравляет мне все. То ли дело было бы, если бы были одни большие, им и в голову не приходит справляться, почему я из гостиной куда-то пропадаю каждый вечер, почему чаще, чем прежде, сижу за дверью и почему у меня щеки бывают красные.
А дядюшка,– тот и вовсе всегда сидит в своем кресле и ничего, кроме своих газет, не знает.
Не представляю себе человека удобнее и лучше его в этом отношении.
XIII
Как сейчас вижу его маленькую зябкую фигурку. Сидит в меховой куртке у своего стола, на котором в строгом порядке лежат его вещи, и, углубившись, тщательно вырезывает что-нибудь ножичком или чертит карандашиком на бумажке.
Так как дядюшка страдает одышкой и никуда не ходит, то большую часть времени проводит, сидя в кресле у стола, и поневоле принужден изобретать себе занятия, чтобы не скучать.
Но в этом отношении он, благодаря своему мирному характеру, устроился очень хорошо и строго оберегает раз установившийся порядок своей жизни. Даже это оберегание является для него своего рода деятельностью.
Его занятия заключаются в чтении газет, в вырезывании каких-нибудь кружочков, в склеивании всевозможных коробочек и в разговорах с нами.
Кроме того, у него есть пристрастие подбирать всякие веревочки от покупок, всякие коробочки,– и складывать все это к себе в особый ящик стола.
К своим вещам дядюшка относится с величайшей аккуратностью: у него, например, есть особенные щипчики для сахара, которые он купил лет десять назад, и никому их не дает. Они совершенно новенькие, блестящие, так что завидно смотреть. Каждый раз перед чаем он вынимает их из стола и после чаю, обтерев, снова запирает.
И ножницы у него такие же блестящие, острые, тогда как мы вырезываем свои картинки какими-то черными размоловшимися на винте. Никто с такой аккуратностью не следит, чтобы стол к обеду и ужину был накрыт в назначенный час, чтобы хорошо были натоплены печи, так как он зимой больше всего любит тепло.
И всегда сам подойдет и в нескольких местах потрогает печку рукой.
– Что-то, как будто, не совсем горяча печка,– скажет он.
– Она еще нагреется,– скажет Таня.
– Отчего же она нагреется? – скажет дядюшка.– Нет, матушка, ты уж, пожалуйста, как следует натопи, а то ты, я вижу, хочешь меня заморозить. Ты, должно быть, сердита на меня за что-нибудь?
Он никогда не упустит случая посердить чем-нибудь крестную или напугать ее каким-нибудь подложным письмом, которое сам сочинит, сидя у стола и накрывая листок бумаги газетой, когда кто-нибудь проходит мимо. А потом, аккуратно запечатав, велит Ивану передать его вместе с почтой крестной.
И не жив, чтобы не поссорить старушек между собою.
Если же он сидит с нами, то не переставая сочиняет нам всякие истории, обманывает нас, ворует у нас наши краски и карандаши и сидит с невинным видом, покуривая папироску, в то время, как мы теряемся в догадках и предположениях о пропаже.
– Это ваша крестная, должно быть, сцапала,– скажет дядюшка,– то-то я видел, она все вертелась тут.
Встает он всегда рано, сам убирает за собою постель, умывается холодной ключевой водой и долго молится богу в зале, а потом пьет чай, наливая себе непременно сам, так как никому не доверяет этого дела, и приносит на свой стол в гостиную.
Не спеша пьет, покуривая папироску, и всегда стакан ставит не прямо на стол, и не на салфеточку, а почему-то на клочок бумажки.
После обеда он около часу отдыхает в спальне на постели крестной и перед сном любит поболтать с нами. На нас же возлагается обязанность будить его к вечернему чаю, и мы всегда с нетерпением ждем, когда часы в столовой будут показывать четыре,– время вечернего чая.
Ночью дядюшка спит не в спальне, а в гостиной на диване и всегда сам приносит и стелет себе постель. Сначала раскинет и постелет простыню, подоткнет получше края под спинку дивана, потом положит подушку, кулаками вомнет углы внутрь и хлопнет по ней ладонью в знак окончания дела.
После этого приготовит себе папирос на ночь. А после ужина, подставив стул, заведет ключом часы в столовой, почихает в углу и долго молится уже без огня, при свете лампады. Только слышен шепот молитв, усердный стук пальцев о лоб и скрип половиц, когда он становится на колени, и опираясь руками о пол, поднимается с колен.
На третий день после праздников дядюшка сидел в своем кресле и клеил какую-то особенную коробочку для папирос.
Мы с Катей возились в зале на полу над устройством ветряной мельницы, и нам потребовался острый нож.
– Надо попросить у дядюшки, иначе мы до вечера не кончим эту историю,– сказала Катя, вставая с пола и отряхая с платьица стружки.
Я выразил сомнение в том, что он даст. Но все-таки мы, оставив разбросанные на полу палки, отправились просить дядюшку одолжить нам нож.
Мы хорошо знали, что дядюшка своих вещей никому не дает. Чего же лучше: этот его ножичек уже сточился весь, и кость на ручке пожелтела от времени, но нам в руки он ни за что его не даст. Можно было надеяться только на какое-нибудь чудо.
Мы подошли к его креслу и изложили свою просьбу, сказав, что нам нужно очинить карандаш. И даже показали ему карандаш со следами зубов на обратном конце.
Дядюшка прежде всего при нашем приближении спрятал за спину коробочку, которую он клеил, потом молча взял у нас из рук карандаш, остро и тонко очинил его на уголке стола, отдал его нам, потом, не торопясь, смел стружки в руку и отнес их к печке.
Его молчание при этом красноречиво показало, что он мало нам верил. И надо признаться, почти не было случая, когда бы он не отгадал наших истинных намерений.
– А что, на почту послали? – спросил дядюшка, когда мы, переглянувшись по поводу прогоревшего дела, повернулись уходить.
– Иван поехал,– сказали мы.
– Это хорошо,– сказал дядюшка.– А не видели ли вы, между прочим, куда ваша крестная припрятала ящичек с папиросами. А то я из-за своей одышки под опеку попал.
Мы сказали, что сидели в спальне в углу за гардеробом и случайно в трещинку увидели, как она поставила его на комод за зеркалом.
– Да ведь, насколько я знаю, ваша зимняя резиденция за буфетом?
– Да, но сегодня в столовой протирали пол и нас прогнали оттуда.
– А, это другое дело. Во всяком случае очень вам благодарен за сообщение,– сказал дядюшка,– только не проболтайтесь, а то нам всем влетит.
Он встал и в спадающих с пяток меховых туфлях на цыпочках прошел в спальню, но сейчас же так же на цыпочках вернулся оттуда, грозясь нам и себе пальцем.
– Вот было попали-то,– сказал он шепотом.
Оказалось, что крестная была в спальне. Когда она вышла оттуда в спущенных низко на нос очках и с тетрадочкой, в которой, мы знали, она записывает белье, отдаваемое в стирку, дядюшка слегка привстал в кресле, держась руками за ручки и вежливо спросил:
– Куда вы изволили деть ящик с папиросами?
– Ну, это мое дело,– сказала крестная, снимая одной рукой с уха проволочку очков и мотая головой, чтобы отцепить волосы. Не глядя на дядюшку, она положила очки и тетрадочку на камин около аптечки, потом добавила недовольно:
– И так куришь целыми днями.
– Тогда я попросил бы вас выдавать мне, сколько нужно по вашему усмотрению,– сказал дядюшка.
Крестная пошла в спальню и молча принесла ему три папиросы.
Дядюшка галантно поблагодарил ее за такую любезность и, опуская изящным жестом папиросы в боковой кармашек своей теплой ваточной жилетки, посмотрел на нас и незаметно подмигнул в сторону спальни, показывая этим, что источник найден, и он бедствовать не будет.
– А кто это буфет открыл? – послышался голос крестной из столовой.
– Ваша сестрица, Мария Ивановна, кого-то кормила,– сейчас же отозвался дядюшка и даже подошел к двери столовой с газетой в руках.
– Вот испытание-то господь послал,– сказала крестная и набросилась на вошедшую мать.
– Все кошек своих не накормите.
– И не думал никто кормить,– сказала мать, обиженная вечными напраслинами.
– Ну да, разговаривай,– сказала крестная.– И когда они только лопнут, эти кошки!
А дядюшка, как ни в чем не бывало, удалился и остался очень доволен, что ему удалось стравить старушек. Он даже выглядывал несколько раз из-за газеты по направлению к столовой.
– Ну как, молодые люди, вы ничего не будете иметь против, если я отправлюсь немножко отдохнуть? – спросил у нас дядюшка после обеда.
Мы сказали, что, конечно, ничего не можем иметь.
Он молча слегка поклонился нам, как он кланялся крестной, как бы благодаря нас за разрешение и, захватив газету, папиросы и спички, отправился.
Мы пошли следом за ним поболтать немножко, пока он будет укладываться и лежа курить папироску.
После чая мы долго сидели с ним в сумерках, он в кресле у печки, мы, стеснившись вдвоем на скамеечке крестной, около него. Огня пока еще не зажигали, и мы разговаривали на ближайшие темы дня, обсуждали, в каком настроении крестная и не опасно ли будет выкинуть над ней какую-нибудь шутку.
– А не сыграть ли нам сегодня в шашки, молодые люди,– сказал дядюшка, когда в гостиную принесли зажженную большую лампу и поставили к крестной на диванный стол, на вышитый бисером кружочек.– Время у нас есть свободное?
– Мы хотели было достроить мельницу,– сказала Катя, нерешительно оглянувшись на меня.
– Дело, конечно, прежде всего,– сказал дядюшка,– но я думаю, мельница потерпит. Как ваше мнение на этот счет?
Мы подумали немного и согласились постройку отложить на завтра.
– На деньги, конечно?
Мы было замялись и переглянулись. Но в конце концов согласились и на это.
– Только не мошенничать,– сказали мы.
– Будьте покойны, с честным человеком дело имеете,– сказал дядюшка.
В шашки с нами дядюшка играет только на деньги и требует всегда расплаты наличными; а так как наличных у нас нет, то он соглашается вместо денег брать наши игрушки, даже шубы и галоши.
И всегда обыграет нас в пух, а потом у нас на глазах забирает все проигранное ему имущество и несет его к себе в спальню, не обращая на наши молчаливые фигуры никакого внимания. А нам гулять не в чем идти. Да еще неизвестно, получим мы когда-нибудь свои вещи обратно или нет.
Отобранные же за долги игрушки он прячет в ящик стола. Этот ящик у него всегда заперт, а отполировавшийся и нагладившийся ключ от него лежит в маленьком жилетном кармане.
Даже когда там нет наших проигранных игрушек, дядюшка никогда ни за что не даст нам посмотреть, что лежит у него в столе. И поэтому у нас относительно содержимого этого стола любопытство особенно взвинчено.
Когда он открывает ящик, мы, издали приподнявшись на цыпочки, видим какие-то шитые бисером коробочки, ствол револьвера и еще много всяких интересных вещей.
Подойдешь поближе, а он сейчас же задвинет ящик и, повернувшись к нам, скажет:
– Вам что угодно?
А нам и сказать нечего.
Если не считать всего этого, то у нас отношения с ним всегда великолепные. Мы знаем, что он особенно любит, и всегда стараемся сделать ему приятное: набиваем ему папиросы, рассказываем все происшествия дня, первые сообщаем ему, что Иван с почты едет.
А летом он очень любит, когда к чаю есть малина. И мы, каждый раз после обеда, когда в воздухе висит неподвижный зной, гудят мухи и все спит, отправляемся с Катей в малинник и набираем в зеленый лопух, сложенный фунтиком, красных, самых крупных ягод малины.
Иногда Катя задумается и скажет:
– Дядюшка хоть и обыгрывает нас, а все-таки он самый хороший человек.
Я вполне того же мнения.
XIV
Дни стали заметно длиннее. Отрывной календарь, с которого мы каждый день отрываем листочки, показывает уже февраль...
Еще бывают крепко морозные солнечные утра, когда наглаженные полозьями дороги блестят, иней молодо серебрится на висящих перед окном ветках березы, а расчищенный лед на пруде искрится звездами и белеет морозным седым налетом.
Поля покрыты ровной, ослепительно сверкающей пеленой, и хорошо бывает в ясное морозное утро выехать из дома, среди прозрачных мелькающих теней и седого в тени инея, низко нависшего над дорогой.
В поле сверкающая кругом белизна снежной равнины с торчащими из глубокого снега былинками, густо опушенными иглами инея; в ясной дали зимнего утра виднеются деревни, белея засыпанным до крыш снегом, над ними сизые столбы дыма, поднимающиеся в ясном морозном воздухе солнечного утра. Но еще лучше ехать лесом: узкая вдавленная лесная дорога с изборожденными хворостом краями уходит в глубину леса, который теперь особенно тих и неподвижен. По сторонам сверкает и блестит пухлый снег и звездами осевший на него иней. А по дуге и лошади мелькают прозрачные зимние тени деревьев и пестрят в глубине мелькающие стволы берез, от которых рябит в глазах.
Но уже в полдень, когда разогреет солнце, чаще и чаще падают с крыш капели, чернеет и отмокает порог, около которого даже нельзя бывает стать, чтобы не промочить валенок.
Даже злые февральские вьюги, когда снег огромными хлопьями налипает на окна и к утру почти до ручки заносит косицей парадную дверь, даже и они говорят о том, что зима проходит.
Мы беспокоимся только об одном, чтобы на масленицу не было оттепели и мокрой погоды.
Но, проснувшись в масленичный понедельник, мы увидели в окно сверкающую белизну инея на верхушках берез, видных в верхнее незамерзшее стекло, меж ними ясное сияющее небо и в дверь столовой – яркое солнце на стене.
На дворе уже пахло блинным чадом. И в кухню по натоптанной почерневшей дорожке, раздевшись, часто пробегала Таня из кладовой с яйцами в миске и с мукой.
Бывало, с нетерпением ждем этого времени, когда из города привозятся уже иные, чем к рождеству, покупки и закуски. В плетеных коробках, мы уже знаем, лежит белая мороженая навага, в маленьких коробочках – копчушки, самая любимая нами вещь. А там и пойдут в рогожных кульках мерзлые с обломанными хвостами судаки, караси, пересыпанные снегом, и припасенная уже к великому посту халва с орехами, которые даже видны сквозь промаслившуюся бумажку.
В кухне с вечера возятся с большими горшками, у которых внизу дырочка, заложенная деревянной палочкой, льют в них молоко, сыплют муку и мешают с засученными рукавами веселкой.
На лавке лежат и оттаиваются принесенные из чулана судаки, налимы. Когда их будут чистить, из дома заявятся все кошки, будут сходить с ума и попадаться всем под ноги, пока им не бросят под стол выпотрошенные внутренности, из которых мы предварительно вынем продолговатые, перехваченные точно ниточкой пузыри и похлопаем их, наступая на них ногами.
А когда начинают печь блины, около печи на табурете ставится самый большой горшок с пузыристым сероватым тестом и положенным на него половником для наливания на сковороды, а на загнетку печи – стаканчик с растопленным маслом и помазком на палочке из лучинки, обмотанной ниточками, чтобы мазать им раскаленные шипящие сковороды.
Мы только и знаем, что бегаем смотреть, сколько напекли блинов, и осторожно приподнимаем за уголок салфетку на тарелке, куда их складывают со сковородок и накрывают, чтобы не остыли.
– Опять вы тут суете носы,– кричат на нас. И мы, сломя голову, вылетаем в столовую.
Там уж накрыт стол, на середине стоит полный сметаны сметанник, в соуснике – растопленное, прозрачно-желтое масло. На длинной тарелочке селедка с зеленым луком, который вырос в кухне в ящике на окне. Потом плетеные коробочки с копчушками, баночка черной икры с воткнутой в нее ложечкой. Бутылки с разными водками и запеканками на подносе, а кругом стола ряд приборов без глубоких тарелок с одними мелкими. На них треугольничками лежат чистые салфетки.
И даже в этом чувствуется что-то особенное,– блинное, масленичное.
Едва успеют сесть за стол и рассовать за борты и на колени салфетки, как из кухни торопливо, почти бегом уже несут покрытую салфеткой тарелку с горой блинов.
Нам подвяжут, как полагается, под шеи салфетки, на маленькие тарелочки положат немного черной икры, копчушек и сразу по два горячих блина, на которых шипит и лопается пузыриками в дырочках горячее масло.
Мы свертываем четвертинки блинов трубочкой и отправляем их со сметаной в рот. При этом следим друг за другом, кто сколько съест.
И целую неделю, чтобы перещеголять друг друга, мы объедаемся блинами, после чего отправляемся кататься на салазках с горы, испещренной следами ног и полозьев. И катаемся до тех пор, пока по деревне не замелькают огоньки, и мы явимся все в снегу с красными от мороза и оживления щеками.
А когда проснешься в понедельник, то сразу по всему чувствуется, что наступил великий пост: в комнатах стоит какая-то особенная унылая тишина, столы, только вчера заставленные пирогами и разными вкусными масленичными вещами, отодвинуты, сложены и пусты... К чаю подают уже не сдобный хлеб и сливки, а вазу варенья и сухие баранки. Только и утешает одна халва.
И эта пустота и скудность на чайном столе больше всего указывает на перемену.
Дядюшка тоже как-то присмирел, редко говорит с нами и чаще отпирает свой стол, чтобы достать денег в церковь.
А со стороны церкви доносится редкий унылый звон колокола, призывающий говельщиков к молитве. Мы будем говеть на страстной и поэтому остаемся дома и бродим по тихим унылым комнатам.
Но в то время, как жизнь в доме замирает и гаснет в унылой великопостной тишине, в природе начинают зарождаться первые признаки весны.
На земле еще лежит сплошной снежный покров, деревья мертвы и голы, но небеса уже не те: вечерние зори долго не гаснут и их красноватые отблески медленно замирают на стволах берез, на окнах дома сквозь узор переплетенных голых ветвей сада.
Небо как-то обновленно и особенно по-весеннему прозрачно и глубоко. На нем с особенной четкостью вырисовываются по вечерам неподвижные вершины тополей.
Снег около корней деревьев уже обтаял и осел кружочками, и нога в нем не отпечатывается мягко, отчетливо, как зимой, а он рыхло осыпается вокруг нее – крупный и зернистый.
В полях снег затвердел и, когда заходит солнце и его схватывает мороз, по нем можно идти смело, не проваливаясь. И весь он покрылся маленькими затвердевшими ложбинками, похожими на морскую зыбь. И если идешь в валенках и везешь за собою салазки, то они клюют носом и постукивают, как по твердому неровному току.
Вечерний воздух стал особенно тонок и прозрачен. И все звуки затихающей жизни далеко слышны по заре.
Мы из сада подолгу смотрим с дороги на заходящее солнце и вечернюю зарю, на далеко вытянувшиеся красноватые отблески на снегу, на неподвижные в прозрачном чистом воздухе деревья, точно застывшие в небе своими вершинами, и все оглядываемся, точно чего-то ждем.
Неуловимая перемена, совершающаяся в оживающих небесах, проникает в душу, и она начинает жить предчувствием какого-то обновления и нетерпеливо ждать его.
XV
И вот под самое благовещение после трехдневного тумана, серой сплошной пеленой висевшего под рыхлым снегом, выглянуло солнце.
Туман поднялся кверху, открыв почерневшие бугры, и легкими белыми облаками сбегал с синеющих небес, на которые больно было смотреть.
Затопленные пашни открылись даже на ровных местах. И черная, как мак, сырая земля млела, пригреваемая солнышком, которое отражалась и блестело в каждой лужице на жирной пашне.
С крыш веселым сплошным дождем лились капели, и натаявшая вода подбиралась под порог.
Мы с самого утра чистили скребками около дома лед, пропускали по канавкам ручьи и устраивали на них мельницы. А по вечерам сидели с дядюшкой в гостиной и смотрели, как постепенно гасло солнце на стене и на камине.
Большие говели на первой неделе, теперь говели мы. Есть не дают и гонят в церковь. Мы иногда откроем буфет и, присев перед ним на корточках, роемся там, не попадется ли какой-нибудь сухарик. Но мучиться надо, потому что тем лучше, тем торжественнее будет на пасху.
Старшие братья совсем не заботятся об этом. Мы видели, как они ели испеченные для пробы куличи, пили молоко. Большие сестры тоже ухитряются отвиливать, но зато с нами не церемонятся и отправляют без всяких разговоров в церковь к часам, к вечерне.
В церкви народу мало. Изредка стукнет щеколда у церковных дверей. Входит какая-нибудь согнутая старушка в белом платочке, с костылем, крестится и, поклонившись на все стороны, отходит к сторонке.
По каменным плитам наполовину пустой церкви ходит старик Клим с огарком между пальцев и зажигает в ставниках перед иконами немногие свечи.
Мы становимся сзади левого клироса на деревянном помосте. Мать сзади нас шепчет молитвы, становится на колени и велит нам не оборачиваться. Мы тоже кланяемся в землю и не упускаем случая посмотреть из-под руки назад.
Как все до последней мелочи знакомо в этой церкви... И стертые неровные каменные плиты пола, и закоптившаяся печурка в стене, где Клим раздувает кадило, и завешенные пыльной занавесью царские врата, и цветные стекла в среднем, запрестольном огне алтаря.
Как хорошо бывает летом у ранней обедни, когда встающее солнце, проходя через цветные стекла, окрашивает разноцветными пятнами престол и пол алтаря... И самый алтарь, где в столбах утреннего света и в синеющих облаках кадильного дыма стоит священник в золотой ризе,– кажется недосягаемой святыней.
Оглядываешься кругом на лица молящихся, на высокие, синеющие окна купола – и так становится радостно, что встал рано. На душе светло, ясно и торжественно, как в этих лучах утреннего солнца в алтаре.
Задумаешься и забудешь, что нужно креститься и становиться на колени, пока сзади не дернут за курточку.
Батюшка в старенькой епитрахили и теплых галошах – сам старенький, седой – выходит из боковой узкой двери к царским вратам, видимо, утомленный предшествующими службами. Перекрестившись перед завешенными пыльными вратами, по сторонам которых висят маленькие образки, и с усилием достав рукой до земли, он начинает тихим, усталым голосом читать молитву:
– Господи и владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми...
И в каждом отделе молитвы он, а за ним все в церкви опускаются на колени. Только слышно двиганье и перестановка ног по каменным плитам пола, сокрушенный шепот молитв, вздохи. А потом все, встав, долго молча крестятся.
Ребятишки с шапками в руках стоят тесной кучкой впереди, перед самыми ступеньками полукруглого амвона и, повернувшись, зевают на нас.
"Уставились",– думаешь, с ненавистью глядя на них. Внутри что-то закипает и пропадает все молитвенное настроение. Только и утешает мысль, что они стоят на полу, а мы на помосте.
Но это – дурные чувства, их надо подавлять и быть добрым, по крайней мере, хоть до причастия.
В доме идет предпраздничная уборка. Моют полы, снимаются шторы с окон. На кресле видны пыльные следы становившихся ног. Выдвигаются ящики из буфета и перемывается к празднику весь хрусталь, который не употребляется никогда и ставится туда до следующего праздника.
Мы сначала пристроились чистить лампадные цепочки, продергивая их через тряпочку с мелом, но Катя так вымазалась, что у нас обоих все отняли и прогнали.
Тогда мы подставили к буфету стул, а на стул обычную в этих случаях ножную скамеечку крестной и полезли рыться в ящиках, отыскивая, не попадется ли чего-нибудь интересного. И в то же время принюхивались к знакомому запаху буфета. В буфетных ящиках всегда держится какой-то особенный, приятный запах. Когда приезжаешь после долгого отсутствия и входишь в дом, то прежде всего с радостью чувствуешь этот буфетный запах. Пахнет чем-то старинным – давно лежащей там ванилью в пожелтевшей бумажке, чаем и еще чем-то удивительно приятным, но что именно так пахнет, найти никак не удается, несмотря на то, что мы иногда перенюхаем все пакеты и кульки.
Покончив с буфетом, мы пошли ходить по разоренным комнатам: заходили на место отодвинутого от стены шкапа и наслаждались сознанием, что мы стоим там, где никогда еще не стояли. Или забивались в середину сдвинутых кресел и воображали, что мы не дома, а бог знает где.
– Слушай, говорят! – сказала Катя, сидя на корточках за креслами и подняв палец. И хотя мы знали, что это говорят бабы, моющие полы, мы, сделав большие глаза, оба прислушивались. Это говорят они. Если наше убежище откроют, мы погибли.
– Куда вы тут залезли, бесстыдники! – ворчит нянька, отодвигая кресла.– Завтра причащаться, а они вишь, что делают.
XVI
Была великая суббота, в тихом ясном небе вечерело и слегка, по-весеннему, морозило.
Вечернее солнце уже зашло на другую сторону дома и краснеющими лучами светило со стороны сада в окна дома и балконную дверь гостиной, отливая на них вечерним золотом.
В кухне все пеклось, жарилось и красились последние яйца. Мы с самого утра бегали и не знали, где найти себе какой-нибудь уголок, чтобы ничего не пропустить из тех ощущений, какими полны все эти приготовления и эта особенная ночь.
Раз десять мы уже побывали в кухне и в доме, и опять бежали через двор в кухню. Кошки, задрав хвосты, терлись около ножек стола. Наш враг, старый кот, был тут же и сидел на лавке. Иногда он приподнимал лапу, чтобы стянуть со стола мясо, и тогда мы в два голоса кричали на него, чтобы выжить его отсюда.
Пеклись и румянились в печке куличи. Нянька Абрамовна, обжигаясь и дуя на пальцы, вынимала из дымящегося горшка окрасившиеся яйца, давала им стечь и складывала по одному на перевернутое решето.
Несмотря на просьбы – ради Христа не вертеться под ногами,– нам все-таки удалось примоститься на уголке стола толочь сахар в медной ступке. Я толок, Катя сидела по другую сторону ступки, а в промежутках отдыха мы отковыривали с пестика кусочки спрессовавшегося растолченного сахара, похожего на помадки, и ели.
– А мы будем чистить миндаль? – спросила Катя, облизывая свои прозрачные пальчики.
– А дадут нам его? – спросил я в свою очередь.
Катя оглянулась, пососала пальцы, спустившись с лавки, отправилась просить миндаля для чистки.
Чистить миндаль – лучше всего. Во-первых, он почти единственная не скоромная вещь и поэтому его можно есть. А во-вторых, просто приятны его гладкие белые зерна. Его сначала обольют кипятком, чтобы отстала кожица, потом надавишь двумя пальцами, и миндалина выскакивает из отставшей шкурки. Через пять минут кончики пальцев, промывшиеся в теплой воде, стали у нас чистые и сморщенные, как из бани.
– Ну, довольно с вас, уходите,– сказали нам, и мы, отряхнувшись и взяв по одной очищенной миндалине из чашки, побежали в дом.
На теневой стороне дома уже совсем захолодало. Легкий весенний морозец к вечеру затягивал звездами лужицы около парадного крыльца. Капели стали застывать и реже падать. И шершавый ноздреватый ледок слышнее захрустел под ногами в тихом вечернем воздухе.
Мы нарочно прошлись около дома, продавливая лед на лужицах и прислушиваясь к его стеклянному хрустенью.
– Я не буду спать всю ночь,– сказала Катя.
– А если заставят?
– Ну, не заставят...
Мы забежали заглянуть в дом. В старом большом доме было пустыннее и тише. В гостиной на камине догорали последние красноватые лучи солнца. Здесь было убрано все. И Таня, становясь на табуретку, вешала последние кружевные шторы на окна.