Текст книги " Без черемухи"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
Я сел поудобнее и, срывая спелые, почти черные вишни, стал придумывать различные комбинации, благодаря которым они были бы опозорены и уничтожены.
Лучше всего мне показалось уехать, так, чтобы никто из них не знал, куда я делся. А потом, спустя много лет, дослужившись до генеральского чина и до золотых эполет, как у Ивана Тимофеевича, приехать сюда. Меня никто не узнает, ничего не подозревают, все рассыпаются передо мною в любезностях, я достаю папироску... О_н_и, заторопившись, дают мне спичек, пепельницу, я... закуриваю и тут открываюсь им...
– То-то,– скажу,– милые мои, теперь вот вы прикуривать мне даете, а кто меня драл на чердаке?..
Я просидел под вишнями целый час и мне стало, наконец, скучно. Солнце уже давно сошло с полудня, но в воздухе было душно и где-то погромыхивал гром. В другое время я с наслаждением ждал бы грозы, но теперь все было отравлено. Я так разжалобил себя, что хотелось плакать. Теперь дома собираются пить чай. Обо мне, должно быть, забыли. И если бы я даже умер совсем от голода и жажды, они не вспомнили бы обо мне. Были бы даже рады: развязал всем руки. Никогда нога моя не будет больше в этом доме. Но, просидев еще минут пять, я не выдержал.
– Вот что,– сказал я себе,– пойду домой, но только не буду никому показываться и не буду ничего есть, хотя бы меня умоляли об этом.
Пробравшись потихоньку в детскую, я лег на диван и, повернувшись лицом к спинке, придал лицу выражение мрачного отчаяния. Но так как в детскую долго никто не заглядывал и не мог видеть, как я страдаю, то мне пришлось перебраться вниз и улечься в той же позе в угольной на диване.
Первой увидела меня мать. Она, не подозревая всего совершившегося, позвала меня пить чай.
Я даже не отозвался.
Она подошла поближе и спросила, что со мной. Встревожившись, она продолжала спрашивать и хотела было от спинки дивана повернуть к себе лицом.
– Оставьте меня! – крикнул я.– Т_е_п_е_р_ь все равно ничего мне не нужно. Довели до того, что умирать...
Жалость к самому себе сжала мне горло и не дала говорить.
– Да что ты? Что с тобой?
Но я решил больше ничего не говорить, повернулся к кожаной задинке дивана и уткнул лицо в трещинку, где сходится задинка с сиденьем, чтобы было куда дышать.
Я знал, что мать не виновата, что она меня жалеет, беспокоится. Но мне доставляло удовлетворение, что она мучается за меня и в тревоге расспрашивает, чего из тех никто не подумал бы сделать. И все-таки я был груб с нею, зная ее доброту и неспособность прикрикнуть на меня, как это сделала бы крестная или тот же Сережа. И я пользовался этой добротой, чтобы вымещать на ней свои обиды.
– Ну, пойдем чай пить, сегодня свежие пышки, твои любимые.
Я не шевелился и редко дышал в трещинку. Мать постояла еще немного и ушла.
"Вот только досадно, что сегодня пышки",– подумал я, прислушиваясь к голосам и стуку ложечек, доносившимся из столовой.
"Успокоилась",– подумал я о матери, услышав ее голос, говоривший Тане подать полоскательную чашку. Я приподнялся на локте и вслушивался в голоса, надеясь услышать разговор обо мне. Но обо мне никто ничего не говорил.
"Господи, если бы только кто-нибудь знал, как я несчастен, как всеми заброшен. А крестная пьет чай и не подумает обо мне, хотя бы я умирал с голоду. Ведь она видит, что сегодня пышки. О, проклятая жизнь!"
Вдруг послышался скрип половиц под знакомыми тяжелыми шагами. Я едва успел спрятать голову под диванные подушки с вышитыми цветами и, затаив дыхание, не моргая, смотрел в пуговки задинки и ждал.
Это шла сама крестная.
Она тихо позвала меня. Я молчал. Тогда она села около меня на край дивана, пружины прогнулись под тяжестью ее тела, и мой бок прикоснулся к ее боку.
Я отодвинулся и еще дальше запрятал голову. Ее теплая, большая рука легла мне на плечо.
– Ну, будет, милый, поплакал и довольно. Пойдем чай пить,– сказала она мне тем своим задушевным голосом, которым говорила с нами во время наших болезней или каких-нибудь несчастий.– Что ж теперь делать,– виноват, так виноват. Мы никому об этом не скажем. Вот беда-то какая, подумаешь,– то ли еще бывает. Ну, пошалил немного. Только впредь этого делать не надо.
Она еще что-то говорила ласковое и успокаивающее. Я прислушался к родным звукам этого голоса, к горлу подкатился тяжелый ком, и я заплакал уже от другой причины.
XXV
В мутном знойном воздухе еще с самого обеда со всех сторон тяжело громоздились облака. А потом на юге засинелась и неизвестно откуда стала расти и приближаться грозная темно-синяя туча.
Солнце закрылось передними облаками. Вода в пруде приняла зловеще-черный оттенок. По ржи, стоящей за садом плотной зеленой стеной, шли уже темные волны.
Вдруг поднявшийся свежий ветер сильнее подул в лицо, порывисто пригибая траву, пробежал по ней, поднял с дороги пыль и листья, закружил их и понес на деревню. Ракиты в усадьбе, заворачивая белесую изнанку листьев, гнулись вершинами все в одну сторону. Где-то захлопали ворота. Стало вдруг пасмурно, сумрачно. Воробьи попрятались, и только куры, не понимая опасности, ходили еще по дороге, и ветер раздувал их хвосты и перья. Надулось от ветра и затрепалось на кольях белье.
– Гроза идет! – сказала тревожно крестная.– Танюша! Тихон Тихонович, закрывайте скорее окна. Ах, боже мой! – Она засуетилась, поглядывая на небо, и пошла сама осматривать окна в зале.
– Трубу скорее закройте. А Мария Ивановна где?
– В саду,– сказала Таня.
– Ну вот – измочит дождем. Точно глаз нет, идет гроза, а они не видят.
– Не волнуйтесь, пожалуйста,– сказал дядюшка, тоже подошедший к окну,– а то вы все тучи разгоните, как в прошлый раз. Этим дамам даже сам господь бог не угодит.
Но крестная не слушала его и говорила что-то о кадках для дождевой воды, и голос ее раздавался уже в столовой, выходившей окнами на двор.
Мы выскочили на балкон и со страхом и радостью смотрели на потемневшее небо и гнувшиеся вершины деревьев, чтобы с первым ударом грома, со следами дождевых капель на рубашке с визгом вбежать в балконную дверь.
Гроза освежает не только воздух, но и душу. И я чувствую, как моя душа ждет от грозы обновления и освежения.
– Успеем пробежать до клумбы? – сказала Катя.
Я было согласился, но в это время тяжкий воздух дрогнул, глухо, отдаленно, чуть трогая слух, пророкотал где-то гром. Мы остановились и посмотрели на небо.
Все перемены в природе сближали нас и гасили горевшую между нами вражду. И в это время о Ваське я не мог думать иначе, как с отвращением.
Гроза надвигалась. Рассеянно редко упали на песок дорожки несколько капель и жадно впитались, потом еще и еще... и сразу, точно прорвавшись, полил крупный, прямой и теплый летний дождь.
Запрыгала катышками прибиваемая дождем дорожная пыль. Захваченные дождем куры, опустив смокшиеся хвосты, бежали под навес.
Одно окно в столовой раскрылось рукой крестной, и она, высунувшись на дождь, закричала в кухню, где в сенях стоял укрывшийся от дождя народ:
– Кадку, кадку поправьте под трубой! Не видят, что вода мимо льет, безголовые!
Аннушка, накрывшись мешком и раскатываясь белыми босыми ногами по грязи, побежала по дождю поправлять кадку. Забытое на изгороди белье обвисло и облепило колья.
Вдруг, ослепив глаза, низко по двору блеснула сквозь дождь яркая белая молния, а за ней сейчас же где-то близко, над нашими головами, что-то огромное, разломившись, треснуло с резким сухим звуком и в несколько приемов – трах-тах-тах... раскатилось по небу; перекатилось на другой конец неба и зарокотало там уже отдельно и широко.
Мы, сбив с ног в дверях Абрамовну, вышедшую за нами, бросились в комнаты. В столовой около окна стояла крестная и, глядя на дождь, крестилась при каждом взблеске молнии и ударе грома.
Хорошо бы сейчас выбежать в сад и подставить голову под водосточную трубу. Или просто выскочить, пробежать по двору, чтобы намочило дождем.
Молодежь где-то застал дождь, и они со смехом вбежали в дом, оглядывая себя и отряхаясь.
– Все мокрое,– кричала Соня, разводя руками и показывая себя.
– Иди, иди скорее, от тебя лужа,– говорила Маруся, оправляя перед зеркалом свои намокшие и развившиеся волосы.
– Переменяйте же скорее белье,– закричала на них крестная, хлопнув себя руками по бокам при виде их, и они убежали в спальню.
– Вот счастливые,– подумали мы,– где это им так удалось.
Гроза пронеслась. Везде по двору стояли мутные лужи с плавающими по ним пузырями. Под окном в саду, на мокром песке, лежали выброшенные на дождь ножницы. Это крестная бросила их от грозы.
Туча, еще более синяя, но уже не страшная для нас, свалила на другой конец неба.
Повсюду стекала вода, все было мокро: стволы ракит, заборы. Столбики балкона все почернели с одной стороны от дождя. Мокрая трава в саду была перепутана ветром, и большие листья лопуха белели, завернувшиеся мохнатой изнанкой.
Солнце уже просвечивало сквозь тонкий полог уходящей тучи, и мелкий, золотистый от солнца, перестающий дождь сеялся на заблестевшую мокрым глянцем траву.
Из ворот сарая, точно освободившись, вылетела ласточка и с радостным свистом взвилась в небо.
Куры, подобравшись, вышли из-под сарая на траву. Мальчишки, засучив штаны и придерживая их руками, пошли босиком бродить по лужам.
Дождь совсем перестал, и только с ракит падали крупные капли в натекшие под ними лужи теплого летнего дождя. Одна капелька скатилась, повисла и от попавшего в нее луча загорелась красным, как кровь, светом, потом мягко перелилась в ослепительно синий и упала.
– Смотри-ка,– закричала Катя, пробуя палочкой в луже,– вот как здесь глубоко.
Как хорошо небо после грозы, как хорош освеженный воздух и как чиста душа, как будто омылись все грехи, все дурное, что накопилось в ней за душный летний день.
XXVI
Как зло и грех постепенно омрачают всю радость жизни и делают меня недостойным и неспособным с открытой душой наслаждаться всей прелестью мира божьего.
Выпадают теперь такие дни или целый ряд дней, когда душа бывает до того загрязнена скверными мыслями, образами и новыми открытиями, благодаря любезному содействию Васьки, что нет сил никому смотреть прямо в глаза.
Главные мои грехи: курение, избиение воробьев, лягушек в пруде и ж_е_н_щ_и_н_ы. Последний грех – самый тяжелый, самый мучительный для меня. Здесь я совершенно бессилен бороться с собой. И я еще не знаю, что больше – удовольствие, получаемое от подсматривания, или муки совести, которые следуют за этим. Пожалуй,– последнее.
И вот – я сижу и мучаюсь от невозможных представлений, страдаю от них и ничем не могу прогнать их от себя, хотя для этого употребляешь решительно все обычные в подобных случаях средства: стараешься твердить без передышки какое-нибудь бессмысленное слово или бьешь себя по уху, чтобы отдавалось в барабанной перепонке, и скачешь при этом на одной ноге.
А в другое время сам не выдержишь и всецело отдаешься во власть нечистого и – то торчишь в передней, то промышляешь у пруда.
Потом придешь домой, там молодежь мирно беседует, девочки, подвязав фартучки, чистят ягоды для варенья, а потом кто-нибудь из них, подкравшись сзади, вымажет Сережу смородинным соком и – пошла возня! Ты же чувствуешь себя среди них, как неумытый или прокаженный, и не имеешь ни силы ни права принять участие в их весельи.
С какою сладостью вспоминаешь тогда свое раннее, неомраченное грехом детство, когда не знал соблазнов, никаких ужасных мыслей, никаких мучений совести и свободной душой радовался всему, всему – и первому зазимку, и темным комнатам, и летним утрам.
Теперь все это недоступно для меня.
Часто в отчаянии даю себе слово начать с первого же понедельника или с именин дядюшки чистую жизнь, но обещания так и остаются обещаниями.
После случая на чердаке я, например, дал себе клятвенное обещание порешить с прежней ужасной жизнью, а кончил тем, что на другой же день, даже один, без Васьки, сидел в хвосте пруда, в кустах, потом колотил лягушек и выдавливал из них кишки. Итак, чем дальше, тем больше.
И уж раз сорвался, так и пойдет одно к одному: то подсматривал, как купаются, то курили с Васькой, и нас поймали, то зарвался в ссоре с Сергеем (не хотел ему уступить на глазах у барышень) и искусал ему руку, а потом сидел за это в чулане.
Ведь нельзя сказать, чтобы все то, что проделываешь, было приятно и самому. Иногда сидишь где-нибудь в глухом, заросшем углу сада, на упавшем гнилом дереве, среди бурьяна, накурившись до того, что в глазах ходят зеленые круги и все нутро выворачивается, и думаешь: "Господи, хоть бы кто-нибудь помог!"
Потом призовешь на помощь Николая-угодника, наобещаешь свечек и, уже лежа на траве от тошноты, даешь ему священную клятву с завтрашнего дня не курить, не смотреть на женщин и не бить не только лягушек, но даже и мух. Голова кружится, мучает сознание отверженности, душевной загрязненности и невозможности возрождения. А между тем, как прекрасно м_о_г_л_о б_ы быть. А как прекрасно сейчас все вокруг меня.
Густо до самых нижних веток яблонь зарос сад травой. В просвет деревьев видны белая стена дома и белые колонны балкона, окна издали, сквозь деревья, блещут и золотятся от заката. Пахнет засыревшей к вечеру травой.
Вверху мирно синеет вечернее небо. Летят с поля, растянувшись длинной полосой, грачи на ночлег в березник. С деревни доносятся хлопанье кнута и дрожащее от бега блеянье овец, бегущих по обыкновению впереди стада.
На ледник сейчас принесут парное молоко, и явятся кошки к своему черепку за своей долей. Прибежит Катя с своей чашкой и будет просить налить ей без пены.
И только я один проклят и лишен всех радостей. А настанет страшный суд, тогда, должно быть, еще не так со мной поговорят.
– Поскорее хоть бы уж один конец, чем каждый день испытывать эту муку.
И нет дня, чтобы чего-нибудь не открылось: то в кармане моих панталон мать найдет папиросы и спички, ахнет и уж прячет поскорее, чтобы кто-нибудь не увидел моих художеств. То придут садовые девушки и пожалуются на меня, что я руки сую, куда не следует. А то Иван Тимофеевич, сидя у нас, как будто дружески, погрозит мне пальцем и скажет, что нехорошо в гости ходить не в ворота, а через садовый плетень.
И все это – я. Все это – мои подвиги.
– О, господи, что это будет, если я не остановлюсь. И до каких пор это будет продолжаться! Неужели всю жизнь я осужден терпеть такие мучения? Я невольно оглядываюсь на братьев, что они? Может быть, грехи одолевают, пока продолжаешь быть маленьким, а потом все это пройдет. Но тут я наталкиваюсь на совсем не понятную вещь: я отлично вижу, что у Сережи может быть столько же грехов, сколько и у меня,– я кое-что успел заметить и немало. Но он чувствует себя превосходно, тогда как Ваня, человек, по-моему, совершенно святой, постоянно чем-то мучается, о чем-то думает и никогда не бывает совершенно весел и беззаботен.
Так что по моим наблюдениям оказывается, что можно быть святым и мучиться, а с другой стороны – устраивать себе сзади куртку петушком, исчезать по ночам куда-то в окно, как это делает н_е_к_т_о, и чувствовать себя великолепно.
– В чем это тут дело? – думал я однажды, сидя на чердаке с папироской и прислушиваясь на всякий случай, не нагрянул бы кто-нибудь сюда грешным делом.
– Должно быть, в том, что уж это т_а_к_о_й человек. А какой же я человек? – вдруг пришло мне в голову. Сережа грешит и не мучается, Ваня не грешит и мучается, я же и грешу и мучаюсь. И мне приходится труднее их уже потому, что многие из моих грехов для них не являются грехами, например, то же куренье: Сережа покурит и для него – одно удовольствие в этом, а я должен страдать или от мучений совести, или от порки, что еще хуже.
И что же, в конце концов, должен я отличаться от них или должен подражать им? Но тут впутывалось, однако, соображение о том, что нужно подражать все-таки кому-нибудь одному из них, обоим сразу – не было никакой возможности, так как они были совершенно не похожи друг на друга. В особенности это стало заметно теперь, главным образом со времени нашего храмового праздника троицына дня.
XXVII
Троицын день по многим причинам самый любимый наш праздник. В день праздника мы встали рано. Утро было свежее, на небе стояли серые облачка и закрывали взошедшее солнце.
Но чувствовалось по всему, что скоро, может быть, к концу ранней обедни, облака разойдутся, и солнце заиграет на свежей росистой зелени.
Мы выбежали в гостиную, оттуда на балкон. Здесь было свежо, росисто и зелено. На средней клумбе распустились красные пионы и, окропленные утренней росой, пригнулись от собственной тяжести к траве.
Вышла крестная в черном праздничном платье, которое шуршало при каждом ее шаге шелком, отперла стоявшую на туалетном столе свою шкатулочку, достала из нее деньги в церковь и, положив ключ с платком в карман, вышла через балконную дверь в сад. Посмотрела из-под руки на небо, потом, увидев распустившиеся пионы, улыбнулась и сказала:
– Ах, милые мои, какие хорошие... Потом, повернувшись к дому, крикнула:
– Танюша!.. или кто там, цветочков в церковь. Нарви, матушка, цветочков,– прибавила она, когда из дома на балкон выбежала Таня.– Два пиона сорви да колокольчиков в саду поищи, там, около канавы, я видела, потом куриной слепоты, желтенькие цветочки, знаешь. И ромашек побольше.
Она взяла шлейф платья в руку, оскребла о нижнюю ступеньку сырой песок с башмаков и пошла через балкон в дом. А мы отправились за цветами, прежде всего сорвав два тяжелых пиона.
Как хорошо бродить в серое погожее летнее утро по саду в густой сыроватой траве и собирать цветы в церковь, в то время как со стороны села доносится праздничный звон колокола. И как хорош сам троицын день: около дома наставят березок, в комнаты принесут накошенной в саду травы и разбросают по всему полу. Ходишь по комнатам и принюхиваешься к ее свежему запаху. В зале приготовляют перед иконами стол для молебна и приносят в белом блюде воду для освящения, расставляют свечи.
В церкви тоже все убрано зеленью, и стоит тот же приятный запах свежескошенной травы, березовых веток и кадильного дыма.
Стоишь с букетом цветов в руках, в новенькой в первый раз в церковь надетой курточке, и ждешь, когда из алтаря вынесут обитую малиновым бархатом скамеечку, и батюшка, в лучших золотых ризах, выйдет на амвон читать на ней коленопреклоненно троицкую молитву.
После обедни на террасе, за большим столом, покрытым белой, почти до пола спадающей скатертью, с пирогом на большом блюде, с блестящим на солнце самоваром и посудой, пили чай. Приехали почти все те же гости, которые бывали обыкновенно на всех больших праздниках и именинах. На одном конце сидели старички, на другом, ближе к самовару,– молодежь.
– А где же Ваня? – сказала крестная, оглянувшись на молодежь. Мать тоже оглянулась и пошла искать Ваню, но потом вернулась и молча села. По лицу ее было видно, что она чем-то огорчена, очевидно, разговором с Ваней.
Ваня был в кабинете. Он с особенным выражением какой-то напряженности, какая у него всегда появлялась, когда приходил какой-нибудь большой праздник и в доме собирались гости, нарушавшие весь обычный порядок дня, сидел и усиливался о чем-то думать.
Мы посмотрели на него в щелочку.
Когда мы вернулись на балкон, мать что-то говорила, очевидно, отвечая на вопрос крестной.
– Молодое вино... молодое вино,– сказала крестная и, задумавшись, прибавила: – Все-таки необыкновенный мальчик. Дай бог, если в хорошую сторону; шелопаев много, а вот настоящих людей нет. Не надоедайте только ему, сам справится,– сказала она, махнув рукой матери, которая хотела было опять идти.
– Чудится мне, что вот этот гусь тоже будет всякие штуки выкидывать,– сказала крестная.
Я поднял голову, чтобы узнать, про кого она говорит, и увидел, что она смотрит на меня. И все оглянулись на меня. Я не знал, что мне делать, какое выражение придать своему лицу. Такой удачи я не ожидал. Я наскоро допил свою чашку и побежал в зал, где еще стоял не убранный после молебна стол.
"Неужели я необыкновенный? – думал я, шагая в зале по растасканной ногами траве с заложенными назад руками.– Это удивительно приятно".– Я увидел, что Катя, подошедшая к дверям, наблюдала за мной, как за какой-то новостью, и сделав вид, что ее не замечаю, я придал своему лицу вид мрачной задумчивости. Это по моим расчетам более всего должно было подходить к моему теперешнему положению и к тому, что Катя должна была ждать от меня теперь.
В зал принесли столовую посуду и стали накрывать на стол. Расставляли стаканы, рюмки, бутылки на подносах, и я, на минуту забыв о своем новом положении, приглядывался к бутылкам и выбирал, из какой за обедом мне попросить у матери вина.
В маленькой комнате стояли принесенные бутылки меда с поднимающимися со дна к горлышку шпильками-пузырьками. Если вина дадут только полрюмочки, зато меду – сколько угодно.
Бывало, после обеда, когда на столе останутся только тарелки с недоеденным сладким и недопитые рюмки вина, нагнешь графин с медом и нацедишь себе в узенький стаканчик, потом, согревая его руками, чтобы больше набралось на стенках пузыриков, пойдешь на балкон и тянешь мед понемножку через зубы, пока нёбо не заколет от крепости игристого напитка.
За обедом крестная сидела на почетном хозяйском месте в конце стола, по правую руку от нее Иван Тимофеевич в генеральском мундире, по левую – веселый рассказчик Иван Андреевич, раскрасневшийся после первой рюмки и говоривший без умолку. А дальше – другие гости, молодежь, наконец, мы и Захар Михайлович. Дядюшка сидел на другом конце стола, против крестной, недалеко от нас. Сережа что-то тихо рассказывал барышням, смешил их и незаметно подливал им вина в стаканы с медом. Ваня в парусинной казенной куртке, которая была широка ему в вороте, сидел, нагнувшись над тарелкой, и чертил по ней вилкой, очевидно, чтобы не смотреть ни на кого. Он с тоской иногда поглядывал на дверь, из которой вносили блюда, по-видимому, желая только одного, чтобы этот несносный обед кончился, и он мог бы тогда уйти.
– А что же Иван Николаевич ничего не пьет,– сказал Иван Тимофеевич с своего конца стола.
– Он у нас совсем особенный,– сказала Соня, с насмешкой глядя на Ваню,– старается как можно меньше походить на всех нас. Одевается хуже всех, работает в поле с рабочими, хотя в этом, кажется, особенной нужды нет, даже завтракает с ними в поле.
Она, видимо, была раздражена против Вани, как человека, выходящего из всеми принятых рамок по причинам ей чуждым и непонятным, и долго сдерживала в себе чувство досады и возмущения, которое, наконец, прорвалось, и она не могла сдерживать себя.
Все оглянулись на Ваню.
Тот покраснел, хотел промолчать, но потом побледнел, тихо сказал, все чертя вилкой в тарелке:
– У каждого свой взгляд на вещи и на жизнь, и я не могу жить той жизнью, которую считаю заблуждением, я не могу, хотя бы это и не нравилось некоторым. Вот и все...
Иван Тимофеевич, попивая из стакана, слушал сначала со снисходительной спортсменской улыбкой, глядя то на Ваню, то на Соню, как бы забавляясь спором молодых людей. Но когда Ваня сказал, что он эту жизнь считает заблуждением, Иван Тимофеевич с вопросительным недоумением оглянулся на крестную, поставив стакан на стол.
– Разрешите мне встать,– сказал Ваня, отодвигая стул, и ушел.
Несколько времени за столом было совершенно тихо. Мне все это очень понравилось. "Все-таки на него обратили внимание. Он такое выдумал, что всех в жар бросило",– раздумывал я. И мне определенно показалось, что гораздо выгоднее, приятнее быть таким, как Ваня, всех удивлять, ошеломлять и казаться необыкновенным.
Поговорили еще о Ване. Иван Тимофеевич, потрагивая стакан своей пухлой рукой с кольцом, спросил Сережу, какого он мнения о брате.
Сережа сказал, что считает его очень умным человеком, но слишком строго и с ненужной горячностью все воспринимающим.
Про меня забыли совершенно, я сидел и раздумывал, что бы такое сделать, чтобы на меня обратили внимание и еще раз что-нибудь сказали бы про меня, но решительно ничего не мог придумать. Кроме того, я давно уже наметил бутылку – темную с красной головкой,– из которой собирался попросить мать налить мне полрюмочки, но теперь это казалось мне не соответствующим моему положению тем более, что Ваня упорно отказывался что-нибудь пить, когда ему наливали.
Я с завистью смотрел на его полную, невыпитую рюмку. Что это заставляет отказываться человека от такой прелести, хотел бы я знать. Вероятно, казаться необыкновенным гораздо приятнее, чем пить сладкое вино. И я решил тоже терпеть, даже когда мать, нагнувшись ко мне, тихо спросила у меня, не хочу ли я вина, я закусил губы и, не поднимая головы, только отрицательно покачал ею.
Относительно же меда я не имел определенного мнения, так как совершенно не заметил, пил его Ваня или нет.
Я очень жалел, что не приехала Наташа из Отрады и не слыхала того, что сказала обо мне крестная.
Но кажется, что я очень раздул это высказанное вскользь обо мне мнение крестной, так как остальные, по-видимому, не придали ему никакого значения. Да и сама крестная, когда я после обеда, обходя стол с винами, наткнулся на нее, сказала:
– Смотри под ноги, когда идешь.– Это меня отрезвило.
XXVIII
– Ты знаешь,– сказала мне Катя, подбежав на другой день праздника ко мне и сделав большие глаза,– знаешь, Ваня теперь не будет жить с Сережей.
– Как не будет, а где же он будет?
– Он будет в бане.
Я был поражен.
– Почему в бане?
– Он говорит, что ему здесь мешают заниматься.
– А спать он где будет?
– И спать будет там.
"Вот оно что,– подумал я,– молодец Ваня, в бане еще никто никогда не спал".
Мне стало завидно, что он как-то умеет находить то, до чего еще никто не додумался. "Почему мне не пришло в голову раньше него уйти в баню жить. Вот интересно, что бы тогда крестная сказала. Ночью там только страшновато, загремит что-нибудь на чердаке, так и вылетишь оттуда".
Мы побежали посмотреть, как он устроился там.
В тесном предбаннике с дощатой перегородкой и одним окном была устроена постель на лавке у окна, а в самой бане, у другого окна, стоял принесенный из дома стол; на нем были разложены книги, тетради, на стене висел приколотый по углам лист бумаги, на котором вверху было написано крупными буквами: "Расписание". Мы поставили стул и прочли:
"Вставать в 6 часов, до 8 – работа в поле, до 10 – писать с_в_о_е, до 12 – думать, до 2 – гулять, до 4 – отдых, купанье, до 6 – п_л_а_н, до 8 – языки, до 10 – гулять и спать".
– Великолепно,– сказал я.
Катя, очевидно, немного понявшая из всего этого, посмотрела на меня с некоторым уважением.
– Что великолепно? – спросила она.
Я в сущности тоже немного понял, например, мне слова: план и писать с_в_о_е,– сказали очень мало, но показать это перед Катей было бы неразумно.
– Вообще все это,– сказал я, продолжая вглядываться в расписание, как бы еще критически просматривая его.
Катя еще раз посмотрела на меня, потом повернулась на каблуке, раздув платье колоколом, и стала осматривать потолок и стены, как всегда, скоро наскучив одним занятием.
Чтобы не потерять над ней своего влияния, я поторопился уйти и с порога еще раз оглянулся, как бы оценивая квартирку, которую и сам не отказался бы занять.
В самом деле: какое занятие в детской, где раз десять кто-нибудь пройдет, ни сосредоточиться – ничего.
Один случай еще более укрепил во мне желание придерживаться примера Ваниной жизни.
Как-то во время обеда крестная несколько раз взглядывала на Ваню и на его пустую тарелку, так как он после горячего ничего не ел, и, наконец, спросила:
– Ты почему ничего не ешь?
– Я ел горячее,– сказал Ваня, не глядя на крестную.
– А второе почему же не ешь?
Я насторожился.
– Потому что считаю летом излишним есть мясо,– сказал Ваня, все так же не поднимая головы и нервно водя вилкой по трещинке в дне тарелки,– я жду, когда подадут салат и буду есть его.
– Ну, уж это не извольте себя голодом морить! – сказала крестная.– Отшельник какой нашелся, молодой человек должен питаться как следует, а не изнурять себя, в особенности при такой усиленной умственной работе, как у тебя. И так уж есть одна постница-богомолица,– сказала крестная, бросив недовольный взгляд на мать, как будто она была виновата в чем-то.
– Тут ничего нет общего,– сказал, вспыхнув, Ваня, видимо, оскорбленный тем, что сравнивают с кем-то,– и я совсем не из-за того...– сказал он.– В чем угодно меня можете упрекать, только не в подражании...
– Ну, что ты горячишься,– сказал примирительно Сережа.
– Горячусь потому, что постоянно за тобой смотрят и обращают внимание на каждый твой шаг,– сказал Ваня.
– Он вечно, вечно старается только о том, чтобы быть неприятным,– сказала Соня и раздраженно повернулась на стуле.
"Нет, он положительно неистощим,– подумал я о Ване, глядя с завистью на него.– Казалось, уже все сделал, что было можно,– нет,– он еще придумал. Как это он находит?"
Я посмотрел на Катю, чтобы узнать ее впечатление от такого блестящего, по моему мнению, выступления. Но Катя, справившись с отношением сестер, смотрела на Ваню отчужденным прямым взглядом, как на человека из чуждой среды, который просто не умеет держать себя в обществе. Точно так же, как смотрела на него Соня.
– Ну, эта еще мала,– сказал я себе и, когда она оглянулась на меня, посмотрел на нее, презрительно прищурившись.
И хотя у Вани с его неизменным пучком на макушке, рыжими сапогами и слишком большой по его росту куртке,– вид был далеко не представительный, все-таки он казался мне героем, безусловно, заслуживающим подражания.
После обеда, когда я, заложив руки назад, расхаживал в палисаднике по дорожке и, обдумывая события дня, соображал, не занять ли мне по примеру Вани какое-нибудь помещение вместо надоевшей детской,– к парадному подали Звездочку, верховую лошадь Сережи.
Приведший ее Иван посмотрел на окна дома, поправил у лошади гриву, сгладил наперед челку, потом, увидев меня, попросил меня сходить в дом, сказать Сергею Николаевичу, что лошадь подана.
Я не преминул сейчас же исполнить его просьбу, так как это давало, кстати, возможность узнать, куда направляется Сережа.
Когда я вбежал в комнату Сережи, он стоял перед складным зеркалом у комода и, прикусив губу, застегивал запонкой крахмальный воротничок. На спинке стула был раскинут только что выглаженный белый китель.