Текст книги " Без черемухи"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
Все это было очень хорошо. Но когда мы перешли в столовую, где все сидели за чайным столом и внимание всех было сосредоточено на приезжих, а на нас при наших вопросах оглядывались с какой-то досадой, как на помеху, очевидно полагая, что нас видели уже тысячу раз и поэтому с нами можно обращаться небрежно, тут я почувствовал, что, кажется, я немного выиграл от этого приезда. Потом еще я, как на грех, два раза подряд попал под ноги крестной, когда она вставала к буфету за чайницей, и почти сердито крикнула на меня, что я вечно попадаюсь на дороге.
Я обиделся и молча сел на диван около валика,– обычное место рябого кота.
Мы как-то совершенно отошли на задний план, нами не интересовались, на нас не смотрели. Все внимание, вся ласка были обращены в сторону приезжих. Даже дядюшка и тот как будто совсем забыл о нас.
– Нет, нам это не особенно выгодно,– подумал я.
Катя стала рассеянна и небрежна со мной, как будто отмежевалась от меня, тем более что она у девочек имела больший успех, чем я у мальчиков. Она подсела к девочкам, ее не гнали и даже машинально гладили ее золотистые распущенные почти до плеч волосы.
Она явно важничала передо мной.
Таню я застал подсматривающей в щелку двери. Она смотрела на Сережу и при моем появлении покраснела и, не сказавши мне ни слова, быстро отвернулась. Очевидно, я и ей помешал чем-то.
Я совсем было упал духом, в особенности за ужином, когда нас посадили с матерью, далеко от мальчиков и подвязали несносные салфетки под самые уши.
Но тут стали расходиться по своим комнатам, и тишина успокаивающегося дома вернула хорошее настроение и сознание, что в сущности все идет по-старому: мы дома, с матерью, и ничто нам не мешает чувствовать себя хорошо.
V
Мать в белой ночной кофточке и короткой нижней юбке стояла в спальне на коленях перед образами и читала вслух вечерние молитвы.
Мы, дети, стояли сзади, у раскрытой постели, тоже на коленях, повторяли слова и старались не смотреть друг на друга, чтобы не смеяться. Или же прислушивались к знакомым звукам засыпающего дома и то и дело ошибались в словах.
Слышно было, как в темной уже столовой дядюшка заводил круглые часы над дверью, потом долго чихал. Как защелкивались на ночь дверные крючки, и крестная, уже в ночной кофте и со свечой в руке, обходила дозором все комнаты, заглядывала под диваны и стулья и сама отыскивала и выкидывала попрятавшихся после ужина кошек.
– Ангел мой хранитель, сохрани меня и помилуй,– сказала мать, кончая молитву.
– Ангел мой хранитель...– повторили мы, но взглянули друг на друга и, едва успев зажать ладонями рты, фыркнули.
Мать поднялась от пола, с покрасневшим от наклоненного положения лицом и отделившейся прядью волос, и оглянулась на нас.
Мы сделали серьезные лица, с особенным усердием положили в последний раз по поклону и вскочили на ноги.
Пока мать кончит молиться, можно было успеть раздеться и в одних сорочках посидеть на лежанке. Я наскоро снял сапоги, обшитые вверху полоской лаковой кожи, панталоны, чулки. Катя – тоже. И мы уселись рядом на теплых гладких плитах лежанки.
Было что-то необъяснимо приятное в этом сиденьи на лежанке, в ощущениях, какие испытывались при этом, в прислушивании к тому, как ходят по дому перед сном, как затихает постепенно жизнь в доме. Наши детские постели были открыты и нам следовало бы отправляться туда; но мать позволяла иногда полежать на ее большой постели. На широком просторе этой постели с большими подушками можно было кувыркаться, прятаться и вообразить себя бог знает где. Тогда как наши, окруженные сеткой со всех сторон, были похожи на какие-то клетки, в которых только и оставалось делать, что спать.
– Мы немножечко,– сказала Катя, попросившись у матери.
Мы спустились с лежанки, пробежали босыми ногами до постели и, ухватившись за точеную дубовую шишку спинки, полезли.
Катя с первого же шага застряла, так как постель была высока и она не могла поднять ногу.
– Не толкайся! – сказала она мне.
– А ты лезь скорей.
– Я не могу лезть без скамеечки.
– Тогда незачем соваться вперед.
– Пожалуйста, не учи!
Тут я оттащил ее обеими руками, вскочил на кровать и, держась за спинку, прошел к стене, где было мое обычное место. Катя ложилась в средине. Пока она подставляла скамеечку и влезала на кровать, я примерялся и, не сгибаясь, пластом повалился вниз лицом на подушки с холодными, нынче смененными наволочками. Принюхался к приятному запаху свежего белья, недавно вышедшего из-под утюга, перевернулся на спину и стал наблюдать, как тень матери на стене кланяется и переламывается на потолке, а потом зарылся головой под подушки.
– Подвинься, пожалуйста,– сказала Катя,– вечно эаймет чужое место.
– Что ты ко мне сегодня лезешь! – сказал я, высунув на минуту голову из-под подушки.– Ступай, пожалуйста, к своим девочкам.– И залез опять под подушки.
– Это ты ступай к мальчикам, а мне незачем идти,– сказала Катя и тоже полезла под подушки. Я встретился с ее рукой и оттолкнул ее.
Дышать было трудно, я высунул голову не со стороны Кати, а со стороны стены и отдышался немного. Вошла Таня, чтобы поставить нам воды на ночь. Я стал выкидывать всякие штуки, чтобы она обратила на меня внимание, но она, рассеянно взглянув на меня, ушла.
Мать кончила молитвы, спустила юбку, развязала завязки и погасила лампу. Потом, ощупав в темноте постель, подняла край одеяла, пропустив на нас холодок, и, кряхтя и обминая перину, села на заскрипевшую под ней кровать.
Я притих и, почти не дыша и редко моргая в темноте, прислушивался к этим знакомым движениям матери перед сном. Она, сидя, ощупала рукой нас, неслышно лежавших под одеялом, потом поправила у себя за спиной подушки и, шепча про себя молитвы, крестила вокруг себя и целовала, перебирая кресты, чуть звеня ими.
– Ну, что же нынче рассказать? – сказала она, натянув на себя одеяло.
– Про немцев,– сказала Катя.
– Вечно немцы,– сказал я,– лучше про волшебника.
Катя согласилась, но ей почему-то потребовалось сначала узнать его наружность,– какая у него борода, какие сапоги.
Меня задела эта мелочность, как что-то направленное против меня. Чтобы не слушать этих описаний, я опять залез под подушки и, лежа там, почему-то вспомнил, как Таня смотрела в щелочку на Сережу. Мне стадо досадно, что на меня она так никогда не смотрела; в этом взгляде была какая-то особенная заинтересованность и боязнь. И он на нее смотрел как-то иначе, чем на всех. В особенности вслед ей, когда она проводила в спальню с чистым бельем на руках и со свечой. Как будто он ждал, что она оглянется на него в дверях. И, правда, она оглянулась.
– Чудеса!.. что-то тут есть,– подумал я.
Когда я высунулся из-под подушки, мать уже рассказывала самое интересное. Катина нога зачем-то очутилась на мне.
– Что ты тут с своими ногами,– сказал я.
Ответа не было. Она уже спала.
– Катя спит,– сказал я.
Для меня это известная история: только начнут рассказывать, не пройдет и минуты, как она уже свернется и спит. А зачем-то подробности потребовались.
За окном была все такая же бурная зимняя ночь. Ветер все так же завывал. И в шуме его, изредка доносимый ветром, слышался редкий, тревожный звон сторожевого колокола.
VI
С приездом братьев и сестер я в первый раз в этом году почувствовал, что очутился в каком-то скверном, промежуточном положении: я не принадлежал ни к кругу мальчиков, ни к кругу девочек.
Казалось бы, я с полным правом мог водить компанию с мальчиками, но по их взглядам я скоро понял, что они только-только терпят меня, и при всякой попытке с моей стороны войти в более тесные сношения проявляют не совсем приятные для меня чувства.
У них все находятся какие-то разговоры, которых мне, бог знает почему, нельзя слушать. Если даже они затевают самую обыкновенную возню, то и здесь я оказываюсь лишним, так как, помогая кому-нибудь одному, начинаю кусать другого. Против этого неизменно восстает даже тот, ради которого я старался.
Катино положение несравненно лучше моего, потому что девочки оказались гораздо сговорчивее. Она, кажется, уже почувствовала, что у меня дела обстоят неважно, и щеголяет передо мною преимуществом своего положения среди старших. И в то же время наблюдает за мной, не останусь ли я с носом. Чувствую, что на этой почве у нас с ней скоро возникнут серьезные недоразумения. В особенности невыгода моего положения сказалась, когда все за два дня до рождества собрались в баню.
Обыкновенно в баню нас вместе с Катей брали сестры. И я, не подозревая для себя никакой неприятности, пошел в комнату девочек распытать, скоро ли мы пойдем.
Когда я вошел туда, Катя была уже там. Она посмотрела на меня с таким видом, как будто я пришел отнимать какую-то ее собственность. И сейчас же повернулась ко мне спиной.
Остальные на меня сначала не обратили внимания. Но тут Соня стала переодеваться в баню и, оглянувшись на меня, сказала:
– Ты что торчишь. Иди отсюда, ты уже не маленький. Стыдно смотреть, когда сестры переодеваются.
Меня выставили.
Сначала я обиделся, хотел им показать язык. В особенности при виде Кати, которая явно торжествовала. Потом вдруг сообразил, что дела вовсе не так плохи, если меня соблаговолили причислить к большим, и вышел даже с некоторым достоинством.
– Это новость,– сказал я себе почему-то вслух а прошелся по зале. Приподнявшись на цыпочки, посмотрел на себя в зеркало, чтобы узнать, не видно ли признаков, по которым они отнесли меня к большим. Но признаков я никаких не увидел.
– Значит, все-таки что-нибудь есть,– сказал я сам себе шепотом, отходя от зеркала.
Я направился в комнату мальчиков. Хотел было спросить, с ними ли я пойду. Но решив, что при теперешнем положении дел это подразумевается само собою, переменил намерение. Когда я вошел, братья, раскрыв чемоданы, сидели около них на корточках, доставали для бани белье и кстати разбирали вещи.
Я с видом своего человека тоже присел около них на корточки. Сережа перелистывал какую-то книгу, говорил о женщинах и совал Ване под нос какие-то картинки. Ваня, всегда скромный и застенчивый, с досадой отвертывался и просил не показывать ему таких мерзостей. И потом добавил, что вообще не мешает быть осторожнее, так как в комнате есть кое-кто лишний. Я с удивлением оглянулся, чтобы узнать, кто это лишний забрался сюда, но никого не увидел.
Потом я, заметив на дне Сережиного чемодана книжку, похожую на ту, которую он показывал Ване, выудил ее оттуда и хотел тут же пробежать ее от нечего делать. Но Сережа почти испуганно вырвал ее у меня из рук.
– Что ты суешь свой нос, куда не следует? Нечего тебе тут торчать. И вообще ты еще мал, уходи отсюда.
Он встал, повернул меня лицом к двери и слегка толкнул пальцем в плечо.
Меня выставили и отсюда. От неловкости я скорчил рожу и, согнув голову, пошел в коридор. Там я постоял немного, обдумывая свое положение, потом присел у замочной щелки. Хотел назло подсматривать, но изнутри был вложен ключ, и я ничего не увидел.
– Хорошо еще, что Катерина не видела,– сказал я, испуганно оглянувшись по сторонам.– Что же это значит: уходи отсюда, ты уж не маленький... убирайся отсюда, ты еще мал,– говорил я про себя. То маленький, то большой – ничего не понимаю.
Теперь возникал практический вопрос: с кем же я пойду в баню – с мальчиками или с девочками. И не ожидает ли меня здесь какой-нибудь грандиозный скандал на радость К_а_т_ь_к_е.
Раздумывая над этим, я пошел в спальню к дядюшке, где была крестная, чтобы как-нибудь выяснить этот деликатный вопрос. Но вслед за мной прибежала и Катя. Мне поневоле пришлось отложить свои справки и притвориться беззаботным.
Дядюшка, сидя в спальне в кресле, у постели, кряхтя переменял туфли на сапоги, чтобы идти в баню. Несмотря на то, что самовар был уже подан, он по своему обыкновению отказался пить чай, так как любил это делать после бани. Крестная стояла перед выдвинутыми ящиками комода и доставала белье.
– Только уж, пожалуйста, ничего не забывайте,– сказал дядюшка,– а то будете опять присылать с женским полом то мыло, то мочалку, а дам нам вовсе не нужно.
Крестная ничего на это не ответила и только, немного погодя, сказала:
– А вы вот не извольте поддавать там до сорока градусов.
– Это уж наше дело,– сказал дядюшка, отвечая крестной, но глядя на меня.
– А что Михалыч придет в баню?
– Пришел твой Михалыч.
Захар Михалыч – это наш с Катей большой приятель. Он всегда, когда приходит, приносит нам пряников и конфет. Мы собираем от них бумажки с картинками и оклеиваем ими внутреннюю часть крышки большого сундука в спальне. Ходит он зимой в высокой барашковой шапке и овчинном полушубке, сзади из воротника у него всегда торчит ремешок вешалки.
Мы побежали в столовую поздороваться с Захаром Михалычем. Он пришел с красненьким узелочком, не хотел раздеваться и, держа шапку в руке, а узелок под мышкой, ждал, когда соберутся идти в баню.
– Вы что тут танцуете, отправляйтесь собираться,– сказала крестная, наткнувшись на нас,– кто с кем пойдёт?
– Ты что же с мальчиками идешь? – спросила у меня Катя, не глядя на меня и просверливая пол каблуком.
Я так растерялся от этого вопроса, что не знал, как ответить. Промычав что-то неопределенное, я побежал к матери, чтобы поставить, наконец, этот проклятый вопрос на совершенно определенную почву. Там я услышал успокоившее меня известие, что я пойду с мальчиками, Катя – с девочками.
– А кто раньше пойдет? – спросила уже подоспевшая и сюда Катя.
Мать сказала, что мы пойдем раньше.
– А почему не мы, почему? – спрашивала Катя, сев на край сундука и глядя на свои вытянутые ножки в туфельках, которыми она шевелила, капризно держа голову набок.
– Потому что Тихон Тихонович любит жарко,– сказала мать и подала мне белье, свернутое трубочкой.
– Хороши будете и после нас,– сказал я, почувствовав под собою почву.
Я взял белье и побежал в переднюю одеваться. Расскакавшись туда, чтобы с разбегу ткнуться лицом в мех шуб на вешалке, я налетел носом на что-то твердое. Оказалось, что это – Сережа, искавший свою венгерку.
– Что ты летаешь, как сумасшедший? – сказал он. Я не знал, что ответить, и полез разворачивать и искать на вешалке свою шубу.
– Ты куда это собираешься?– спросил он, подозрительно проследив за мной.
– В баню,– сказал я, не оглядываясь и продолжая рыться.
– С кем?
– С вами...– сказал я, поперхнувшись.
Катя была уже тут и ждала, чем кончится этот разговор.
– С нами? Это еще зачем?
И он в шубе и в шапке пошел выражать протест.
– Началось,– подумал я, стараясь не встречаться взглядом с Катей, и с бьющимся сердцем ждал, чем кончится эта история. Те гонят, эти гонят, прямо деться некуда. Что на них наехало.
– Пусть идет с девочками,– послышался из столовой недовольный голос Сергея.
– Это еще зачем?! – закричали, выскочив из своей комнаты девочки.– Нет уж, пожалуйста, избавьте, мы Катю берем, что вы его вечно нам суете.
Я должен был стоять и выслушивать все это.
– У него уж скоро борода вырастет, а вы его все в нами посылаете.
Я невольно с испугом схватился за подбородок.
– Господи, когда же кончится эта каторга? – подумал я в отчаянии.
– Навяжут вечно малышей и возись с ними,– недовольно проворчал Сергей.
Вышел дядюшка; он был в своей хорьковой шубе, от которой мы отрывали хвостики. Из поднятого воротника торчала его сжатая воротником седая борода.
После переговоров о том, есть ли в бане мочалки, свечка, мы разыскали свои калоши и пошли.
– Спички не забудьте,– крикнула вслед крестная.
– Пожалуйста, не беспокойтесь,– сказал дядюшка, и мы вышли на мороз.
VII
Никогда не бывает так приятно идти в баню, как зимним, предрождественским вечером, когда крепкий морозный снег скрипит под ногами, из запушенных морозом окон столовой падают на снег полосы света и по окнам ходят тени. А в березнике, за деревьями светится подслеповатое, наполовину завешанное окно бревенчатой деревенской бани.
Сережа с усилием открыл прилипшую от мороза дверь и весь пропал в теплых облаках пара. Я проскочил за ним и, не снимая башлыка, повязанного поверх шапки, остановился в предбаннике. Баня была низкая, почерневшая, законопаченная в пазах бревен паклей. На потолке висели блестевшие от лампы капли пара. От дощатой перегородки пахло нагревшейся смолой. На перегородке была прибита старая деревянная вешалка, служившая прежде в доме.
Маленькие, слезящиеся окошечки, широкие мокрые деревянные лавки, полки, тазы и особенный банный дух...
– Не угорим? – сказал дядюшка, держась за борты шубы, и, еще не снимая ее, взглянул на Захара Михалыча.
– Угорим – вытащат,– сказал Захар Михалыч, как всегда быстро раздеваясь.
Я с удивлением заметил, что кальсоны у него не белые, а полосочками. А у дядюшки на груди была седая шерсть. Занявшись наблюдением, я стоял около двери, закутанный, как кукла, и мешал всем.
– Что же ты стал? – сказал мне Сережа, наткнувшись на меня.
– Я не достану развязать башлык.
– Завязывают зачем-то на спине, изволь развязывать,– проворчал он.
Не успел я снять шубы, сделать кое-какие наблюдения, как Захар Михалыч, тощий, как индеец, стоял у чана и, широко расставив ноги, чтобы не обвариться, лил в глиняный таз кипяток, от которого столбом в потолок шел пар, а потом сидел на полке и, крепко зажмурившись от мыла, намыливал голову.
– Я в одну минутку,– приговаривал он после каждого всплеска,– по-нашему – раз, два и готово.
– Ах, хорошо! – приговаривал дядюшка, тоже сидя на полке.– Вот хорошо-то! Лучше бани ничего нет на свете.
Его борода смокла и повисла сосулькой, а седые остатки волос торчали по краям лба вверх. Он набирал полную мочалку мыла, тер себе ею бедра, грудь и под шеей, задирая вверх бороду.
Мне тоже налили воды в глиняный таз (мне хотелось в медный) и посадили одного внизу, чтобы не было жарко, на широкую деревянную скамью. Обыкновенно прежде нас сажали вместе с Катей над одним тазом и, велев зажмуриться, мылили головы и лили на них из кружки теплую воду, причем мы утирались обеими руками, едва успевая отфыркаться. А потом смотрели друг на друга с мокрыми вихрами, с мелькающими в глазах радугами.
Сидя теперь один, я не знал, что делать, с чего начать и боялся пустить мыло в глаза, а потому, повернувшись спиной, чтобы не видели, пускал мыльные пузыри, дуя в трубочку кулака, окунал лицо в таз с водой и старался смотреть под водой.
– Вы, молодой человек, вымылись? – спросил дядюшка.
– Вымылся,– сказал я.
– А что же вы сухой совсем?
Захар Михалыч уже вымылся и собирал на лавке свое белье с полосочками в узелок.
– Михалыч, чай пить оставайся,– сказал дядюшка,
– Нет, покорнейше благодарю,– сказал Захар Михалыч, почему-то никогда не остававшийся после бани чай пить, и свободной рукой надел свою остроконечную шапку, поблагодарив за баню, скрылся за дверь, напустив полный предбанник седых клубов морозного пара, от которого я невольно подобрал ноги на лавку.
Когда мы все закутанные вышли из бани, свежий морозный воздух как-то особенно хорошо пахнул после горьковатого банного духа. Звезды сияли на небе. А из окна спальни искрился и падал снег на столбик балясника со снегом. Там, должно быть, собирались большие сестры с Катей и Таней.
Придя домой, я долго ходил и принюхивался к странному, приятному после бани запаху дома.
А в спальне было слышно, как дядюшка, кряхтя и разговаривая с сапогами, которые трудно снимались, переменял их опять на туфли.
Все было хорошо, сейчас придут из бани, сядут пить чай, потом большие пойдут сидеть в гостиную, молодежь – в зал, зажгут там стенную лампу и свечи у рояля. И так всем хорошо, что завидно на них смотреть. Только мне одному не находится нигде подходящего места.
"То маленький, то большой,– ничего не разберу!"
VIII
Сережа и Ваня так не похожи друг на друга, что кажется странным, что они родные братья.
В Сереже много такого, что заставляет то ненавидеть его, то восхищаться им. Он красив, строен, со старшими почтительно спокоен. С молодежью весел и остроумен. На нем всегда куртка или мундир от хорошего портного. И всегда от его чистого платка пахнет хорошими духами. Волосы у него всегда чем-то смочены и тщательно причесаны с красиво сделанным сбоку пробором. Он очень следит за своим туалетом. В его чемодане мне удалось рассмотреть много интересных вещей: каких-то флаконов с гранеными пробками, коробочек с помадой.
Одним словом, у него такой вид, что когда он появляется в гостиной, у всех на лицах невольно отражается:
"Вот он у нас какой молодец".
В особенности это написано бывает на лицах у сестер, когда к ним приезжают какие-нибудь барышни и в это время входит Сергей. А мы с Катей очень заметили, что он любит общество молодых женщин и даже, по некоторым лично моим наблюдениям, общество Тани.
С нами, детьми, он грубоват, не любит, когда мы торчим перед носом и гоняет нас прочь без всяких разговоров. Но иногда в добрую минуту поймает меня за пояс и поднимет вверх, как гимнастическую гирю. А там, не угадаешь его настроения, подвернешься не вовремя под руку – и летишь из комнаты.
Ваня, наоборот, всегда замкнут, большей частью сидит с книгой и морщится, когда кто-нибудь приезжает, н всегда старается незаметно уйти наверх, проворчав недовольно:
– Покою никогда не дадут.
Внешностью своей он совершенно не занят: на нем просторная казенная куртка со слабо висящим поясом и широким, не по его шее, воротником. На макушке у него постоянно торчит пучок жестких волос, которые, кажется, ничем нельзя пригладить.
Он всегда серьезен, смотрит больше как-то вниз и предпочитает быть один. И поэтому, как только напьется чаю или пообедает, сейчас же уходит или наверх или в зал, где долго ходит, думая о чем-то. Сережа называет это:
"Пошел Америку открывать".
Большие часто с тревогой смотрят на него, когда он встает из-за стола и уходит в зал. Иногда покачивают головами, а мать вздыхает.
Мы часто ломаем себе голову, что он может делать в зале или наверху. И сколько мы ни сидели за дверью в зале под шубою крестной и ни смотрели на него в щелочку, решительно не могли увидеть ничего интересного, никакой Америки там не было, а просто он ходил, глядя под ноги, вдоль стоящих у стен стульев, изредка останавливался, смотрел в окно, потом опять начиналось хождение.
Но мне нравилось то, что большие относятся к нему с какой-то тревогой и настоящей серьезностью, боятся за него. Последнее мне особенно нравится. Пожалуй, и сам бы не отказался видеть с их стороны к себе такое отношение и не слышать постоянного:
"Куда суешь нос? Не лезь локтями на стол".
Глядя на братьев, я теперь часто с недоумением думаю, кому же мне из них подражать?
В Сереже меня соблазняет его жизненный успех. В Ване его непонятная для меня жизнь, которая заставляет больших относиться к нему с осторожностью и серьезностью.
На первых порах я попробовал было подражать Сереже. Для этого прежде всего решил справиться с волосами и заставить их стоять так же, как у Сережи. Я долго ерошил их перед зеркалом, стащил палочку фиксатуара и так наваксил их, что крестная, встретившись со мной в передней, отшатнулась от меня.
– На кого ты похож? Что у тебя за перья такие, скажи на милость? – сказала она и потащила меня на свет. Потом, подведя к умывальнику, сама отмыла мне фиксатуар водой с мылом.
Пришлось ограничиться простым приглаживанием щеткой. Кроме того, я каждые пять минут чистил свою курточку и, когда в зале никого не было, вертелся перед зеркалом, приподнимаясь на цыпочки.
Я даже додумался устраивать себе интересный румянец на щеках, разжариваясь перед топившейся печкой. И на Таню пробовал смотреть таким же взглядом, каким, я заметил, смотрит иногда Сергей на нее. Если она входила за чем-нибудь в комнату, потом уходила, я, стоя вполуоборот, смотрел ей вслед затаенным взглядом. И если она в дверях машинально оглядывалась на меня, я поспешно отводил свой взгляд и быстро повертывался к ней спиной.
В первый раз у нее выразилось что-то похожее на удивление: она даже остановилась и еще раз оглянулась на меня. Мне это очень понравилось.
Потом я целыми днями возился в зале со стульями, поднимая их, как Сергей, для гимнастики за ножки, пока не разбил хрустального подсвечника на подзеркальном столе.
Кроме того, мне хотелось производить впечатление на общество, говорить остроумные вещи и смешить всех, как Сергей, но дело с этим совсем не пошло: меня совершенно не слушали, потом часто просто обрывали и замечали, что врываться в разговор старших нехорошо.
Пришлось это оставить.
Подражать Ване было значительно легче: для этого только прежде всего пришлось привести свой вихор в первобытное состояние. Я взлохматил его, насколько это было возможно при короткости волос, садился где-нибудь в уголку, но так, чтобы быть на виду, и уставлялся глазами в одну точку.
Затруднение было только в том, что я, сколько ни бился, решительно не знал, о чем мне думать, и в голову, как нарочно, лезла всякая чепуха: пирожки с вареньем, которые сегодня будут за чаем, подножка, которую мне дала сегодня Катя, когда я проходил по коридору, и мысль о мести. И мне ужасно стоило большого труда направить свою мысль на те несправедливости, какие чинят мне большие братья и сестры.
Если мимо меня долго никто не проходил, я пересаживался на другое место, откуда скорее могли бы заметить мое мрачное состояние.
Один раз прошла крестная и, увидев мою физиономию с запущенной всей пятерней в волосы, она с любопытством посмотрела на меня и сказала:
– Ты чего это губы надул?
Это меня оскорбило. Я посмотрел на нее и ничего не сказал. Только мать сразу же попалась на удочку: увидев меня в таком небывалом, мрачном настроении, она испуганно воскликнула: – Господи, ты еще о чем задумался?!
– Ах, оставьте меня, пожалуйста, никогда покою не дадут! – сказал я, вставая и уходя. Я был благодарен и и удовлетворен вполне.
– Слава богу,– подумал я,– наконец-то соблаговолили заметить, что мне не так легко живется, как они думают.
IX
Бывает такое время в праздники,– обыкновенно между плотным завтраком с пирогом и обедом,– когда никак не придумаешь, чем заняться. Старички сидят в гостиной, молодежь собралась где-нибудь в угольной или в спальне на сундуке и лежанке. И завидно смотреть на них: так это они удобно и уютно устроились, разговаривают, дурачатся. И только нам не находится нигде подходящего места.
Слоняешься по дому, то около одних посидишь, то около других и хорошо знаешь, что терпят тебя только до тех пор, пока сидишь и не подаешь голоса.
Был третий день праздника. Приехал кое-кто из молодежи и между прочим подруга Сони – Раиса, красивая девушка с удивительно белой кожей и маленькими, мягкими, белыми руками. Я часто на нее посматривал. У нее были очень густые волосы и около румяных щек спускались два слегка вьющихся золотистых локона, которые качались всякий раз, когда она, смеясь, повертывала голову.
Молодежь, затворившись, сидела в угловой на диване, и все, тихо разговаривая, смотрели на огонь топившейся печки.
Дядюшка сидел в гостиной, просматривал от нечего делать вчерашнюю газету, и, когда мы проходили мимо него, он опускал ее, смотрел нам вслед, потом опять принимался за чтение.
Крестная с большим теплым платком на плечах, раскладывала пасьянс, потом, оставив карты на столе, пошла в зал, потом в столовую и так как ее тоже, очевидно, томило безделье, скоро нашла там непорядки.
Сейчас же оттуда послышался удар полотенцем по дивану и ее гневный голос:
– Брысь!.. Что за лежни каторжные, разлеглись.– И мимо наших ног, отряхаясь ушами, прошмыгнул в гостиную под диван черный кот и, пригнувшись, испуганно высматривал оттуда.
– Развели эту ораву! – кричала крестная на подвернувшуюся мать, заступницу всех угнетенных.– Чтоб духу их тут не было, этих толстомясых. Куда ни пойдешь, везде кошки.
Дядюшка опустил газету, посмотрел сначала в столовую, потом на нас.
– Наша повелительница сегодня в особенно грозном настроении,– сказал он,– как бы и нам не попало.
Потом взгляд его упал на оставленный на столе пасьянс. Он осторожно встал с кресла в своих туфлях и, подмигнув нам, стащил колоду карт, опустил ее в просторный карман своей куртки и как ни в чем не бывало уселся опять на свое место.
Мы с Катей (у нас с ней было заключено перемирие) решили посмотреть, чем это кончится.
Крестная, наведя порядки, пробрав по дороге Таню за неполитые цветы, пришла опять в гостиную и, взяв платье в руку, пролезла за стол на диван. Она несколько времени оглядывала стол, как будто не могла сразу сообразить, чего ей не хватает.
Дядюшка еще глубже ушел в газету.
Крестная взглянула на него, потом опять на пустой стол и прямо, без дальних разговоров, закричала:
– Давай, давай, вижу, что подцапал. Нечего притворяться.– Дядюшка, как будто не понимая, о чем идет разговор, удивленно выглянул из-за газеты, но крестную нельзя было обмануть, и она самым решительным образом требовала карт.
Дядюшка сначала пробовал было сказать, что мало ли здесь народу ходит, но это не помогло, и он полез в карман за картами.
– А очки где? – сказала крестная.– Изволь сейчас же отдать.– Теперь уж дядюшка возмутился. Он никаких очков не брал, но крестная, раз изобличив его в воровстве, не хотела слушать никаких доводов и сама пошла обыскивать его карманы.
С очками у нее вечная история. Она сама же занесет их куда-нибудь или оставит на цветочном горшке у окна, где в сумерках читала газету, а потом кричит на всех и больше всех на дядюшку, что ее очки забелынили, что у всех пустые головы, никто не помнит, куда кладет.
Очков у дядюшки не оказалось, и она, несмотря на его убедительные просьбы не трогать его вещей, искала на его столе, поднимая газеты и хлопая по ним руками.
– Вот заварили кашу-то на свою голову,– сказал дядюшка, взглянув на нас, и покачал головой.
Мы постояли немного и пошли.
Молодежь в угольной сидела с ногами на большом диване и говорила тихими голосами. В комнате стоял уютный сумрак, какой бывает в пасмурные дни зимой, и кажется, что наступают сумерки, хотя до обеда еще далеко. В печке трещали и шипели дрова, в большое окно, покрытое легким зимним узором, был виден занесенный глубоким снегом сад с белыми от инея деревьями и уголок балкона с колоннами.