Текст книги "Если б мы не любили так нежно"
Автор книги: Овидий Горчаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
– Бог с ним, с крещением, Егорушка, – махнул рукой старый вояка. – Не нашего, поповского это ума дело…
И как раз в эту минуту зазвонили колокола Николы Явленного.
Свадьба удалась на славу. Под конец Галловей даже маленький фейерверк во дворе устроил, хотя Наталья, как все москвичи, смертельно боялась пожаров.
Много часов проводил Лермонт в своей конюшне, где держал он сначала своего боевого коня, а потом и рысака, которого конюх и кучер Арефий запрягал в дрожки или сани для Натальи и сыновей. В бревенчатой конюшне устоялся приятный конский запах, запах навоза и сена, запах выдубленной кожи. Здесь любили бывать и сыновья, давно изучившие каждую уздечку, каждое седло, каждый чересседельник. Большей частью конские сбруи изготовили московские шорники, но немало было в той конюшне и трофеев – татарских, польских, свейских, с красными шрамами былых сражений.
На Москве снова запахло порохом. Снова с запада надвигались грозовые тучи. В рейтарском полку обсуждали тревожную новость: поляки заключили мир со шведами после почти тридцатилетней войны. По Альтмарскому миру 1629 года шведский король Густав Адольф заставил Сигизмунда III пойти на большие уступки. К шведской короне отошла большая часть Ливонии вместе с Ригой, взятой еще в 1621 году. Только восточная часть, граничащая с русским государством, Инфлянтия, осталась за Речью Посполитой. Правда, соседнее Курляндское герцогство по-прежнему было ее вассалом. В Москве знали, что война между поляками и шведами была зело разорительной. Не станут ли теперь Сигизмунд и Густав Адольф, поделившие Ливонию, стремиться поправить свои дела за счет не слишком окрепшего государства Московского?
А не объединятся ли поляки и литовцы со шведами, мать их… как полвека назад, когда они напали на Русь и взяли Полоцк, Великие Луки, Нарву и осадили Псков?
Альтмарский мир так встревожил Филарета, что Святейший внял мольбам воеводы Шеина и стал собирать деньги на закупку тяжелого оружия в Нидерландах и германских княжествах. Особое посольство Пушкарского приказа было отправлено Шеиным через Либаву в герцогство Курляндское.
Об Альтмарском мире Лермонт прочитал в «Курантах» – рукописной газете, первой в Московии, издававшейся с 1621 года. В полку узнал, что Шеин надеется закупить пушек медных с ядрами по осьмнадцать фунтов и гаубиц с полупудовыми бомбами. На московском пушечном дворе ускорили литье мелких пушек и старались изготовить формы для литья более мощных пушек по иноземным образцам. Тульские оружейники тоже собирались лить пушки.
И это было в 1629 году…
Веселись, русский народ! У Царя с Царицей уродился сын, наследник, нареченный Алексеем. Ротмистр Лермонт нес охрану в Кремле при крещении Алексея. В Москве палили пушки, трезвонили колокола, в царских трапезных шли пиры, в кабаках пили за Романовых и их чадо, коему суждено было стать с 1645 по 1676 год Царем всея Руси Алексеем Тишайшим. Царем намного более умным, чем его отец. По-видимому, пошел он не в отца, а в деда – Государя патриарха. И кровавым тираном. И отцом Петра Великого.[94]94
Но был ли Петр Великий внуком Михаила Федоровича и сыном Алексея Михайловича? На этот счет существуют серьезные сомнения. Вот, в частности, что говорил по этому поводу Алексей Толстой в беседе с коллективом редакции журнала «Смена» в апреле 1933 года: «Я уверен, что Петр не сын Алексея Михайловича, а патриарха Никона. Никон был из крестьянской семьи, мордвин. В 20 лет он уже был священником, потом монахом, епископом и быстро дошел по этой лестнице до патриарха. Он был честолюбив и умен, волевой, сильный тип.
Дед Петра, Царь Михаил Федорович, был дегенерат, Царь Алексей Михайлович – человек неглупый, но нерешительный, вялый, половинчатый. Ни внутреннего, ни внешнего сходства с Петром у него нет. У меня есть маска Петра, найденная художником Бенуа в кладовых Эрмитажа в 1911 году. Маска снята в 1718 году Растрелли с живого Петра. В ней есть черты сходства с портретом Никона…»
Хотя многие историки отвергают этот взгляд, сомнения остаются.
[Закрыть] Но так же, как его дед, был далеко не безгрешен. Зато ему, Тишайшему, выпадает честь отвоевывать у ляхов Смоленск!
Почти в тот же день родился сын у Лермонтов, третий сын – Андрей. Рождество это прошло почти незамеченным. Отметили его лишь в рейтарском полку.
Никола Явленный звонил, разгоняя галок и ворон, славя густым трезвоном пятидесятипудового колокола день рождения Георгия Победоносца. Благовестила вся Москва. Доносились до самых Арбатских ворот пушечные удары с Ивановской поверх всей кремлевской стороны. Дрожали все семь полумифических московских холмов, рябью ходила москворецкая вода, прочь подавалась оглушенная рыба. В тот день праздновала Москва и Светлое Христово Воскресение – начало великой Пасхи Христовой, а заодно с Победоносцем и великомучеником Егорием, живот свой положившим во славу Господа в 303 году, славили Божий храмы во всю мощь своих звонниц и колоколов мученицу-Царицу Александру, почившую в Бозе в том же немыслимо далеком 303 году, мучеников Анатолия и Протолеона, тогда же убиенных. На литургии читали Деяния из 1-й книги и из Евангелия Иоанна (1,1–17), на вечерне собирались провозгласить из того же Иоанна (XX, 19–2 5). Сам Святейший Филарет, патриарх Московский и всея Руси, отец государев, мечтавший о сане архиепископа Константинополя и Нового Рима (третьего – Московского) и Вселенского патриарха, наизусть читал Иоанна в Успенском соборе.
Со всем этим благолепием совпал день рождения ротмистра Лермонта. Он, правда, доказывал, что по шкотским законам и тамошнему летосчислению его день рождения следовало бы праздновать 6 мая, но Наташа образумила иноверца.
– Враки все это! – с неожиданным пылом заявила она. – Я справлялась у батюшки Николы Явленного. Шестого мая православные будут славить не Егория, Юрия, Георгия, а праведника Иова многострадального, воина, и с ним мучеников Вакха, Каллимаха Дионисия, святого Варвара-воина, бывшего прежде разбойником, и преподобного Иова Почаевского…
Перед такой богословской мудростью сдался посрамленный шкотский выходец. Ладно уж, 23-го так 23-го… В чужой монастырь…
Удивительно, а может быть, и нет, что в этот день, сбившись со своего календаря, припожаловал и Крис Галловей. И еще более достойно удивления, что прибыл скуповатый шкот из Галловея с подарками – бочонком пива (для себя, разумеется) и собственноручным рисунком Спасской башни – моего, как он частенько говорил, московского первенца.
– Поздравляю, поздравляю! – обнимал он шквадровного. – Hearty congratulations, George-boy. А, красавица Наташа!.. Почеломкаемся? Христос воскрес!..
Наташа смущенно улыбалась, прикрывая по-крестьянски рот, почти не понимая все эти странные речи, и превзошла самое себя, сготовив царский обед: рассольник, жареный гусь с прошлогодними яблоками, телячьи котлеты. И конечно, крашеные яйца и пасхальный кулич…
– That was my best meal in Moscow! – без особого преувеличения хвалил умевший ценить щедрость шкот. – Молодчина твоя Наташа. Три сына, а словно невеста. Ну, обед! Будто пять миль отмахал, вокруг Кремля обежал.
После сладкого, когда Наташа и дети оставили мужчин одних, Лермонт, охмелевший немного от чарок, выпитых за «государева дворянина, бельскую немчину, благодетельного и благопопечительного помещика», призадумался и сказал:
– Странная, странная штука жизнь! Тридцать четыре года. Полжизни я рвался из дому, полжизни – рвусь домой!..
Посмотрел на него Крис Галловей с грустью и сомнением, но промолчал, не стал портить светлый праздник.
Шестого мая Крис Галловей снова появился с бочонком пива.
– Христос воскрес!
– Погоди, – взмолился обескураженный Лермонт. – Да мы уже праздновали этот праздник!
Честно говоря, все шкоты по Москве все время путали даты своих шотландских праздников в Московии.
– Easter is Easter, – укоризненно произнес Крис. – Думаешь, Господь Бог случайно завел разные календари? Мы праздновали православную Пасху, теперь отпразднуем свою, со всей Европой. Пути Господни неисповедимы!.. Была бы только водка!..
Уехать, бежать, плыть, лететь на крыльях, только бы добраться до родного берега. Но как это сделать? Честь не позволяет просто дезертировать. Ведь крест целован, присягал Царю Михаилу, и как-никак русские пощадили его и бельских немчин. Обещался он присягою верно служить Царю Московии без воровства и отъезда. А что это значит? Тогда, в сумбуре первых дней и недель в Москве, трудно было в чем-то разобраться. «Без воровства» – теперь это понятно. По-честному надо, слово держать надо. «Без отъезда» – это значит, что он поклялся не дезертировать. Он все выяснил у однополчан. Он может уехать только тогда, когда накопит достаточно денег на отъезд через всю Европу, расплатится со всеми долгами. С долгами он расплачивался два года, деньги на отъезд копил вот уже три года, и все было мало. Ведь теперь у него семья, черт подери, а путешествовать с женой и детьми – это совсем не то и накладно.
Вот и рвется в бой рейтар, или копейщик, выбирает себе в бою побогаче противника, чтобы убить его, завладеть его имуществом, животом и статками, ободрать его как липку, а трофеи – продать, чтобы отложить золотишко на законный отъезд. Это и будит в рейтарах зверя. И какого зверя. Правда, потом многие спускают все это кровное золотишко в зернь[95]95
Кости – азартная игра.
[Закрыть] и карты, а два чудака из 2-го шквадрона даже режутся на золото в шахматы. Дальше – больше. Грабеж, мародерство, смертный убой. Лезут в карманы еще теплого трупа. И карманы еще теплые. Шарят за пазухой. Срывают золотые и серебряные наперсные кресты джентльмены. Джентльмены удачи.
А потом они видят, эти рейтары, видят с годами, что золото уплывает песком между пальцами. Тогда приходит отчаяние. Наемник становится игроком. На кон ставит свою жизнь. И ничто уже не смущает его. Совесть заглушил он вином и кровью. Совесть его черна и бездонна, как ад. И меркнет юношеская мечта, заслоняет ее мираж, фата-моргана. И человек превращается в зверя. И мстит всему свету за то, что зверем сделал его этот свет.
Брак, заключенный без венчания в храме Божием, но с ведома и согласия церкви, назывался тогда в Европе и у московских рейтаров браком чести и был, по сути, полузаконным. С каждым годом Наташа все больше страшилась навлечь на себя гнев Господень и приходила в ужас, когда Лермонт пытался мягко высмеять ее страхи. Ему было бесконечно жаль свою праведную, богобоязненную и все-таки мужественную жену, но он не мог пойти на сделку со своей совестью, стыдясь людей, и прежде всего Криса Галловея, что Наташа, потому тайно невзлюбившая долговязого шкота, тонко чувствовала. Лермонт не цеплялся за религию родителей, не считал ее единственной, истинной, но не хотел никого обманывать – ни Бога, коли он есть, в чем не был уверен, ни людей, не уверовав по-настоящему в православие. Но с годами его все более беспокоило будущее своих детей – а вдруг церковь признает Вильку, Петьку и Андрея полузаконными и незаконными!
Но что мог он поделать, если все еще не знал, останется ли он в Московии или вернется с семьей на родину!
Старина Дуглас, и тот, пойдя против всех своих правил, крестился православным, чем весьма потрафил фон дер Роппу и полковому батюшке. Бог ему судья! Лермонт же считал такой шаг несовместимым со своей дворянской честью.
– А твой сэр Дуглас, – с усмешечкой заявил Крис Лермонту, – завзятый никодемист.
– Никодемист? – не понял рейтар. – Это что такое?
– Был такой памфлет знаменитый у нашего Кальвина: «Excuse a Messieurs les Nicodemites» – «Апология господ никодимистов». Кальвин вспомнил фарисея Никодима, упомянутого в Евангелии от Иоанна. Этот Никодим признал Христа сыном Божиим, но приходил к нему только тайно, под покровом ночи, чтобы не испортить отношений с властями предержащими. Его именем Кальвин заклеймил тех протестантов, что, живя с католиками, ходят в их храмы слушать мессу. Кальвин считал их малодушными лицемерами, а я припомнил бы ему старинную поговорку: в Риме делай, как делают римляне. Король Франции Генрих Четвертый тоже был явным никодимистом, вероисповедания менял, как перчатки, а какой это был король! Дуглас ведь служил ему – вот и следует примеру этого славного короля. Ты мне сам говорил, что в крепости Белой, принимая решение о капитуляции на государево имя, он вспомнил короля Генриха, сказавшего: «Paris vaut bien une messe», и, переиначивая его, изрек «Москва стоит обедни». Ведь эти слова решили и твою судьбу. Нет, я не осуждаю ни уважаемого короля Генриха IV, ни Дугласа. Исповедовать две веры – значит не исповедовать ни одной.
Еще до того, как ротмистру Лермонту исполнилось тридцать пять лет, выехал он со своим эскадроном снова под Трубчевск. Он решил тогда, что прослужит этак до 38-го года, отбоярит четверть века в «несносно тягостных» походах на службе русскому оружию – и уйдет в отставку, поедет в пожалованное ему поместье близ Симбирской линии под Саранском, станет заниматься соколиной охотой, коей учил его еще отец в Грампиенских горах, гонять бобров, ходить на медведей и невиданных в Шкотии росомах. И писать. Писать историю всех своих приключений. На чуть подгорелом масле усталой, выстраданной иронии. Как у Сервантеса.
Он плыл через быструю, темную, омутистую Десну под пушечным огнем, а все-таки взобрался на правый высокий берег и взял у ляхов Трубчевск. И снова пролил кровь за Русь – мушкетный рикошет пробил мякоть правого бедра. Это обещало ему отдых в Москве, с Наташей, с сыновьями – с Вильямом, Петром, коего он звал в честь деда Питером, отчего сердилась мать младенца, получившая на семейном совете право назвать второго ребенка и желавшая дать второму мальчику имя своего отца Ивана, и только что народившимся Андреем.
– Третьего, Юрий Андреевич, свет ясный, – сказала Наташа, – назовем вместе. Может, Бог даст девочку.
– Нет, мальчика, только мальчика хочу! – возразил счастливый отец, страстно желая во чтобы то ни стало стать родоначальником русского рода Лермонтовых вдобавок Лермонтам норманнским и шотландским.
Удивительно расположила судьба его на хладном камне полуторастолетней гробницы кого-то из князей Трубецких, скончавшегося, судя по полустертой эпитафии, в семидесятых годах XI века. Тихо падали на него капли осеннего дождика, кленовый лист прилепился ко лбу, а лекарь где-то бегал среди раненых и умиравших под желтыми, еще не облетевшими деревьями старого собора.
Потом везли шквадронного раненого по немыслимым в Европе дорогам на невозможно тряской телеге по дубовым дремам вдоль Десны к Дебрянску, по сыпучим пескам и грязи неимоверной, по сквозным уже рощам и глухим борам, помнившим Соловья-разбойника. А в Дебрянске, или в Брянске, достал он чем писать и писал, что слышал и узнавал по дороге: как князь Василий Смоленский прибыл из Золотой Орды с ярлыком на Брянское княжество, как овладел городом промеж непролазных дубрав Ольгерд Литовский, отец Ольгердовичей, предков князей Трубецких. Только через полтора века занял Брянск Яков Захарьевич Кошкин из рода Романовых. Все это писал он, вылеживаясь в старом Поликарповом монастыре, в лесной крепости Дебрянской.
В Москву его привезли уже на розвальнях по накатанному санному пути. К тому времени Лермонты перебрались из деревни на Арбат, и Наташа с плачем, простоволосая, выбежала из их домика, кинулась к нему на грудь. Милая Наташа, набожная, кроткая, чистая. Может, слишком набожная, кроткая, чистая…
В последние годы они все реже виделись. Все чаще звала его труба в боевой поход, все больше времени приходилось проводить в экспедициях. Почувствовал он, что между ними появляется какая-то холодная отчужденность, и испугался. Как годы летят, как быстро жизнь проходит. У них уже было трое сыновей. Со старшим он говорил только по-аглицки и по-шкотски, хотел, чтобы сын и наследник знал оба языка его родины. На второго сына его уже не хватило – Петька слабо усвоил заморские языки, потому что редко видел отца и говорил с ним. А Наташа, или Натти, как он ее часто называл, так и не научилась иноземным языкам, знала только от мужа слова любви. Он не раз пытался пробудить в ней интерес к Шкотии, но Шкотия эта оставалась для нее Неметчиной, нежеланной и не зовущей.
– Что это у тебя, ладо мое? – спросила она его как-то в постели, трогая гайтан с ладанкой, висевшей с наперсным крестом матери у него на шее.
– Это талисман, – ответил он. – Талисман таинственный и чудный. – И стал рассказывать о том, как однажды ночью Мария Шкотская, опасаясь, что Елизавета Английская умертвит ее сына и наследника, спустила младенца в корзинке на длинной веревке из башни Эдинбургского замка, в коем была заточена. Заговор удался, ликовала вся Шкотия. В заговоре по спасению цесаревича были замешаны и Лермонты, и один из них сохранил веревку, ставшую шкотской святыней.
Обрезок ее всего в дюйм длиной попал к отцу Джорджа Лермонта, и он обшил его бархатом и вставил в ладанку. Долго хранил его от бурь и пиратов этот талисман, но когда цесаревич сделался королем Шкотии Иаковом VI и королем Англии Иаковом I и изменил своему народу, в последнюю свою побывку дома капитан Лермонт сорвал с шеи и кинул в очаг свой верный талисман. Мать незаметно спасла его от огня, а отец ушел в плавание и был изрублен испанскими пиратами. И тогда мать собственноручно надела талисман юному Джорджу на шею, говоря, что веревка эта заговоренная и дело свое сделала, а в том, что получилось из сына Марии Шкотской, она вовсе не виновата.
Еще не закончив свой рассказ, повернулся он к жене. Наташа мирно спала. Какое было ей дело до королей и королев тридевятого царства-государства в окаянной Неметчине. Лунный свет струился в окно. Русалочьи очи ее были закрыты. И впервые тогда показалась Наташа ему не волшебно прекрасной русалкой, русской феей. Нет, эта московитянка новгородских кровей, затащившая его в тонкие сети своей непылкой и нестыдной любви, привиделась ему одной из тех каменных баб, слепых, глухих и немых, кои торчали там, где за лесной Русью начиналось вражье дикое поле…
После этого только сыновьям стал рассказывать Лермонт о далекой своей родине.
Каждый шкот гордился древней историей своего небольшого народа, терявшейся в библейском тумане. Вслед за моряками школяры распевали шуточную и застольную песню:
Был у Ферсона сынок —
Хоть питок, с похмелья смирный.
Стал у Ноя он зятек —
Выдул весь потоп всемирный!
С самого раннего детства впитал в себя Джордж рассказы о храбром короле Вильяме Льве. Пятнадцать лет томился Вильям в английском плену, пока его не освободил великодушный король Ричард Львиное Сердце. Потом стоящий на задних лапах лев короля Вильяма вошел в шотландский и аглицкий гербы.
А как угодил в герб Шотландии чертополох? Шотландский король Александр готовился к битве с норвежским королем Хааконом на берегу Шотландии. Хаакон хотел ночью напасть на лагерь Александра, но один из норвежских воинов, подбиравшихся босиком, наступил на колкие листья чертополоха и от боли выругался. Это ругательство послужило сигналом тревоги для шкотов, которые и разгромили наголову коварного короля Хаакона. С той поры и вошла трава волчец, или остро-пестро, или чертополох, в герб Шотландии и был учрежден даже древний андреевский орден чертополоха…[96]96
Рискуя вызвать на себя огонь российских ура-патриотов, автор правды ради докладывает читателю как на духу, что славный андреевский флаг, под которым служили офицеры флота России, был привезен из Шотландии славными шотландскими моряками, служившими Петру Великому. Крест назван андреевским, потому что (в отличие от обычного римского креста, на котором был распят, например, Иисус Христос) распят на кресте святой великомученик Андрей. Морские офицеры Лермонты были прямо связаны с этим символом, поскольку большинство из них жили в замках близ королевского града Сент-Эндрюса – Святоандреевска и, кроме того, должность провостов (мэров) этого прекрасного портового града принадлежала в XV–XVII веках именно Лермонтам! Андреями были многие Лермонты, в том числе и отец Джорджа Лермонта. И недаром назвал он Андреем своего третьего сына. Кстати, не князь Орлов-Чесменский победил турецкий флот в морской битве при Чесме, а шотландец адмирал Грейг, хотя русские патриоты приписали эту победу русаку. Автор признает себя тоже всероссийским патриотом, но патриотом честным.
[Закрыть]
И Вильям, и Петр, и маленький Андрей слушали и наизусть запоминали рассказы отца, не понимая, впрочем, почему в отцовских глазах появилось нездешнее выражение и почему увлажнялись слезами молодые, еще не наглядевшиеся на жизнь эти карие глаза.
Нещадно ругал себя Лермонт за то, что никак не успевал научить сыновей языкам. Он пробовал читать им на разных языках. Ребята пялили на него глаза, зевали, засыпали на этих мучительных уроках. Тогда он стал рассказывать своими словами о Шкотии, о славном клане Лермонтов, о Лермонте, сражавшемся против Макбета и верно служившем королю Малькому I, пересказывал Шекспира, пел им народную балладу о наиславнейшем из двадцати колен их предков – о Томасе Лермонте, Томасе Стихотворце, Вещем Томасе, рыцаре и трубадуре, породнившемся, как муж леди Беток Унтарской и Марчской, с королями Шотландии![97]97
Что удостоверил в своей посвященной Томасу Лермонту книге «Вещий Томас» известный шотландский историк и писатель Nigel Tranter. True Thomas. Hodder and Stonghton, Ltd, Coronet, Edition, 1983. British Library.
[Закрыть]
Джордж все реже бывал дома. Русской грамоте обучал детей подьячий из Посольского приказа, потом – священник из церкви Николы Явленного. И эту грамоту постигали ребята не без труда – их тянуло на улицу, к дружкам, которых никто не терзал нудными уроками.
Латынь, аглицкий язык, русский язык, арифметика… Бр-р-р!..
Сыновья жили своей отдельной мальчишеской жизнью. Весьма воинственной жизнью, если судить по синякам и шишкам, фонарям и фингалам, ссадинам и болячкам. С уличной шайкой ходили они драться на кулачки с огольцами соседних улиц – на Поварской, в проулках Столовом, Хлебном, Скатертном, где жили низшие поспешники и черные служители государева столового обихода. Вилька рано сделался уличным атаманом, свистел не хуже Соловья-разбойника. «Рейтары – сюда, ура!» – часто слышал Лермонт Вилькин клич. А ведь мальчонку назвали в честь Шекспира! Несколько раз арбатские огольцы били дорогое стекло в доме ротмистра, раз оборвали подсолнухи. Словом, война шла нешуточная. Дрались по любому поводу – из-за голубей-сизарей, из-за чижа, из-за лапты – и без всякого повода. Страсти разгорались азиатские, не то что в сонном, смирном Абердине.
Как-то во время ночной майской грозы, всегда опасной пожарами, Лермонт услышал, как Наталья, забившись в угол от страха, шептала такую молитву:
– Батюшка Перун! Охрани нас молотом своим, камнем грозовым от пожара, от погара, от ночи, от немочи…
– Кто это твой Перун? – спросил Лермонт.
– Бог грома, – откликнулась из своего угла Наталья. Он расхохотался.
– Так это же языческий бог!
Все эти годы рейтар Лермонт был частым гостем в шкотской лавчонке на Варварке у Кремля, хозяином коей был шкот Макдональд, великий пьяница, пропадавший в соседних кабаках. Вместо него за прилавком порхала его молоденькая дочка Айви. С нею он болтал по-шкотски и по-аглицки, следил за кошачьими ее движениями и всегда вспоминал свою Шарон. Айви тоже была волосом рыжая, глазища зеленые, манеры самые игривые. Шарон и не Шарон. И глаза не той морской зелени, и повадки чересчур вольные, и даже рыжина не пламенная, а какая-то ржавая. Он, бедняга, и не подозревал, что Айви Макгум была вдесятеро красивее, достойнее его Шарон, но это мешала ему видеть его рыцарская верность любимой.
Чего только не было в лавочке Макгума: посуда аглицкая и шпанская мушка, бусы, серьги, ожерелья из Венеции, гишпанские гребни и шали, рушники и белье из Речи Посполитой, ножи и кинжалы из Гессена и Ганновера. Все это называлось «шкотскими товарами», хотя ничего-ничегошеньки из самой Шкотии не было. У Макгума можно было купить чернила из Парижа (не поблекнут и за двести, триста лет!), перья из Голландии (почти вечные перья!), прекрасную аглицкую бумагу foolscap (на ней писал сам Шекспир!) с водяным знаком, изображавшим шутовской колпак с бубенцами, размером 13 на 8 дюймов – любимейшая бумага Лермонта.
И в дальнем углу пылились стопы книг на разных языках. Они-то и влекли сюда Джорджа Лермонта. С 1457 года, когда в Майнце-на-Рейне была напечатана первая книга, прошло неполных два века. Сколько тысяч книг вышло за это время? Но с каким трудом доходили они до Москвы!
«Метаморфосеос, или Пременение Овидиево»… Плиний-младший рассказывает об извержении Везувия у итальянов… «L’lnstitution chretienne» Кальвина… Геродот… «Слово о полку Игореве»… Ронсар и Монтень… Как обожал Лермонт этот книжный запах – запах печатных чернил, желтеющей бумаги и… мышиного помета. С каким трепетом трогал медные застежки могучих черно-золотых фолиантов и случайно попавшуюся высушенную незабудку полустолетней давности…
Странно складывалась жизнь у Джорджа Лермонта. Служил в Кремле, выезжая из Москвы, палил из мушкета, рубил мечом, вел на врага своих смелых рейтаров, был всегда в походах ближе к смерти, чем к жизни, а воротясь в Москву, копался в книгах в этой лавчонке у Красной площади, писал свою «гишторию». Увы, за свою жизнь он пролил гораздо больше крови, нежели чернил.
А шаловливая Айви вышла замуж за пропойного подьячего из Пыточного приказа, народила ему ржаво-рыжих деток и как-то призналась в лавке Лермонту:
– Дурак ты, дурак, Джорди. Я тебя одного всю жизнь любила!..
Только с годами понял Лермонт, насколько увлекательнее копаться в старых книгах, чем рубить, кромсать, стрелять ближнего, хотя и это порой надо кому-то делать, иначе нагрянут ляхи, свей или татарва, и дом твой пожгут, и женку и чад твоих или убьют, сожгут, а то и в полон уведут, что хуже самой лютой смерти, торговать ими будут на невольничьих рынках Константинополя.
Разве одним из самых увлекательнейших приключений и открытий его жизни не стала случайная находка романа «Тристан и Изольда» в изложении по-старофранцузски великого Томаса Лермонта «Le Roman de Tristan par Thomas» примерно 1190 года. И, хотя говорят, будто пушечное ядро никогда не попадает в один и тот же пролом в крепостной стене, он снова лет через семь встретился со своим пращуром в той же лавчонке, куда вели по непросыхавшим лужам с грязной Варварки шаткие мостки. На этот раз он купил обтянутую телячьей кожей книгу аллегорических пророчеств Томаса Лермонта о судьбах его родной Шотландии. У него выступили на глазах слезы, когда он прочел, что книга издана в 1625 году в Эдинбурге! Он жадно вздохнул. Эта встреча тоже крепко встряхнула Джорджа, хотя величаво-мрачные предрекания показались ему чересчур уж неясными для вещего барда, заложившего душу за дар ясновидения. «Темна водица в облацех», – подумал он по-русски, что делал все чаще и чаще, сам тому удивляясь. Как-то он даже сказал Крису:
– Русский язык мне дается легко, потому что мои предки учились скандинавским языкам, норманнскому, французскому, английскому, шотландскому…
– Сей шкотский пиит Фома Лермонт, – говорил он по-русски сыновьям, – ваш славный предок, был первым пиитом Скотленда! – И вслух переводил на русский вперемежку с церковнославянским писания Томаса Рифмотворца.
Роман самого великого из шкотских бардов Томаса Лермонта ротмистр Лермонт читал в кремлевской караулке. Никто не мог сказать ротмистру рейтаров, что он нарушает устав караульной службы, ибо оного еще и в помине не было. Из Московского Кремля XVII века перенесся он сквозь густую тьму столетий на резвых крыльях воображения – своего собственного и своего пращура – в безмерно далекий XIII век. Епископ Патрик провел крещение в Ирландии, Рим давно разрушен готами и вандалами, Магомет бежал из Мекки в Медину, за океаном в неоткрытом Новом Свете течет золотой век народа майя, а в Шотландии правит принц Дростан, или Дристан. Боже мой, в какую историческую рань заглянул Томас Стихотворец, сын XII века! Народная баллада о Тристане и Изольде то ли была непосредственно подслушана Томасом в исполнении менестрелей, то ли попал в его руки роман, написанный на пергаменте англонормандцами. Так или иначе с легкой руки шкотского барда пошли Тристан и Изольда гулять по белу свету, появляясь на английском, немецком, скандинавском, итальянском, испанском, белорусском («О Трыщане и Изоте»), в стихах и прозе, соперничая чуть не со священным Пятикнижием Моисея.
Королевич Тристан, подобно Георгию Победоносцу, сразившему дракона в отчаянном поединке, убил злого великана, взимавшего живую дань с королевства дяди Тристана. Смертельно раненный великан плывет наугад в Ирландию, где его спасает от яда, коим было отравлено оружие великана, прекрасная ирландская принцесса Изольда. (Тут Джордж Лермонт вспомнил, что и прекрасная Шарон тоже была ирландкой, и, да простит ему Бог, уронил запоздалую слезу на желтую страницу романа.)
У короля Марка, дяди Тристана, нет наследника, и лорды умоляют его жениться. Выступая сватом от имени дяди, Тристан везет к нему Изольду. В пути они по трагической ошибке выпивают любовный напиток, данный Изольде королевой-матерью, чтобы связать ее неразрывной любовью с королем Марком. Непреодолимая роковая страсть губит влюбленных. Узнав о неверности Изольды, король Марк преследует ее и Тристана, изгоняет из своего королевства. (Так же и Джордж, оставив Шарон, стал изгнанником, пошел искать счастья по свету.) В Бретани Тристан женится на Изольде Белорукой, чтобы новой любовью разрушить колдовские чары. (Так и Джордж Лермонт женился на другой, не разлюбив Шарон.) Однако он не в силах стать настоящим мужем Изольды Белорукой. Он ищет забвения в битвах и, умирая от ран, шлет гонца к той, первой Изольде, чтобы она вновь спасла его от смерти. Изольда Белорукая узнает, что муж ее Тристан просил гонца поднять белый парус, если ему удастся привезти ту, первую, Изольду. И она говорит умирающему мужу, что в морском окоеме показался корабль с черным парусом. Изольда Белорукая видит в морским окоеме корабль под белыми парусами, идущий к гавани в Фекане, но она не желает отдавать свою любовь и клянется честью Тристану, что паруса на корабле чернее тутовых ягод. Узнав о крушении всех своих надежд, славнейший из рыцарей испускает дух. А к берегу летит по волнам корабль с парусами белыми, как лебединое крыло. Та Изольда, первая и единственная, прибегает к Тристану, узнает, что он не дождался ее, и замертво падает рядом с любимым. Душа ее отлетает. Тристана и Изольду предают земле рядом.
На могиле Тристана за ночь вырастает терновый куст и перекидывается на могилу Изольды. Король Марк трижды велит срезать куст, но на следующее утро он вновь поднимается еще крепче и пышнее, сплетаясь в неразрывный узел и соединяя обе могилы, над которыми безутешно воет верный пес Острозуб.
Грустно было ему читать поэму, и совсем стало невмоготу, когда дошел он до рефрена из любовной песни Тристана:
Isot my drue, Isot m’amie,
En vus ma mort, en vus ma vie.
Бывалый вояка читал и утирал глаза, вспоминая Шарон и свои былые мечты, порожденные вот такими дивными сказками, наперекор всему веря, что да, так, наверное, и было в незапамятные рыцарские времена и, может быть, даже в X–XIII веках, когда жил и писал Томас Лермонт.[98]98
А жил и писал он, творчески переводя «Тристана» с бретанского оригинала, при шотландском короле Александре III, который умер (его смерть точно предсказал Вещий Томас) в 1286 году.
[Закрыть] Но увы, слишком много воды утекло с тех пор, и жизнь поднимает черный парус гораздо чаще белого.
В глазах щипало, закипали жгучие слезы и злая тоска, напрасные сожаления тисками сжали сердце, когда подумал он, что Шарон-то уже тридцать пять лет, что она, конечно, лет пятнадцать тому вышла замуж, народила рыжих детей, а его поди считает давно погибшим на чужбине.
Как наяву увидел он море, и солнце, и чаек, и Шарон с огненно-золотым нимбом вокруг взлохмаченных бризом рыжих волос, с мокрыми гневными глазами, услышал ее полуирландскую речь: «Нет, ты не Тристан, из тебя никогда не получится рыцарь!..»
Сидя однажды в караулке ввечеру, услышал Лермонт, как чей-то пьяный голос распевал скабрезные куплеты по-французски. Сомнения быть не могло: это был голос знатного зодчего Кристофора Галловея, и пел он балладу о Толстой Марго, сочиненную лет полтораста – двести до того королем парижских воров Франсуа Вийоном. «Смех сквозь слезы» – это выражение придумал он.
Выглянув в окно и увидев Галловея в компании вдребезги пьяного его приятеля, князя Хворостинина, ротмистр принял мгновенное решение:
– Он не должен меня видеть. Я исчезаю. Это наш земляк, джентльмен из Эдинбурга, принят при дворе, большая персона. Немедля отправить в карете на Посольский двор, где его резиденция. Вот ему деньги на пиво.
Крис не обижался, когда подтрунивали над его пристрастием к доброму пиву, к пламенной водке и чревоугодию. Однако у них была одна маленькая тайна, и Лермонт щадил чувство своего друга. Пусть Крис думает, что никто не знает о его тайне.