Текст книги "Если б мы не любили так нежно"
Автор книги: Овидий Горчаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
Если князь Шаховской стоял у колыбели придворного российского сочинительства, то первым из инакомыслящих писателей несомненно являлся князь Иван Андреевич Хворостинин, отпрыск славного русского рода, ведущего свое происхождение от Рюрика в девятнадцатом колене, когда появился на Руси князь Михаил Васильевич Хворостинин.
Князь Иван рано проявил необыкновенные способности и полную неспособность принимать мир таким, какой он есть. Он ненавидел бояр и сразу перекинулся к Лжедимитрию I, Гришке Расстриге, стал у Самозванца окольничим и кравчим. Инакомыслие было явно в крови у князей Хворостининых: его двоюродный брат Иван Дмитриевич, астраханский воевода, пошел с казаками к Лжедимитрию II и тоже дрался против бояр. Оба Хворостинины свято верили, что Царь Борис Годунов убил царевича в Угличе.
Князь Иван, вернувшись в Москву в 1611 году, стоял за патриарха Гермогена против семибоярщины. Больше всех бояр возненавидел он Шереметева. Ходил недолгое время в больших воеводах Украинского разряда. С неслыханной дерзостью выступал против религиозного правоверия и мракобесия, носил немецкое платье и за такие грехи прослыл еретиком не только у митрополита Ионы, но и у архимандрита Дионисия. Обидно им было слышать от князя Ивана, что все на Руси хуже, чем у западных соседей: и старые обычаи, и законы никуда не годятся, и темнота на Москве беспросветная, и учиться всему надо у Европы, и хитрых людей и умельцев из Неметчины надобно брать, и немцев в учителя приглашать, и поганских ученых людей, книги с Запада ввозить. Он хвалил боярских детей, посланных Борисом Годуновым за рубеж и не вернувшихся в отечество, утверждая, что все равно туда нужно посылать русских людей, авось и вернутся на родину, а Россию, всему научившись у Запада, и военной науке, надо скорее укреплять, а то съедят ее немцы, со всеми потрохами слопают, потому что силен тот, кто во всем искусен, а русское войско безнадежно отстало, бери Москву голыми руками.
Его слушал Шеин, слушали немногие дворяне, хотя и Шеину, и дворянам этим не по нраву были поносные слова об их царстве-государстве. Филарет, послушав эти его речи, потемнел лицом, прогнал с глаз долой, велел Трубецкому с его Разбойным приказом приглядывать за шальным князем. Хворостинин, которому надо было родиться не при Филарете Никитиче Романове, а при правнуке его Петре Великом, не на шутку испугался крамольных его речей. Подобно будущему своему прямому потомку,[83]83
Подобно Николаю I, объявившему сумасшедшим Чаадаева.
[Закрыть] объявил он филозофа Ивана Хворостинина сумасбродом и сослал его с глаз долой в Кириллов-Белоозерский монастырь. Было это в 1623 году. В следующем же году патриарх вернул блудного князя, но уже больше никогда не приглашал его к себе. Грех инакомыслия он не простит Хворостинину, как простил другому сочинителю, Шаховскому, грех казнокрадства и лихоимства. Ему было уже за шестьдесят, со старостью он еще больше закоснел в своих взглядах.
Как-то, заложив за ворот, князь Хворостинин, придя с Галловеем, тоже бывшим навеселе, в гости к поручику Лермонту, признался, что терпеть не может Романовых, так как считал их узурпаторами, похитившими престол у Галицких Великих князей. По словам князя, его предки служили Великому князю Константину Ярославичу, сыну Великого князя Ярослава Всеволодовича. Галич Мерьский назван был по имени финского племени Меря, от коего брали свое начало Хвостинины. Галич тогда володел всей Костромской землей, а Кострома была большой деревней и уделом Галичских Великих князей. Умер Константин Ярославич в 1253 году. Внук его Дмитрий Иванович был изгнан из родового своего удела московитами. Было это при недоросле Дмитрии, позднее названном Донским. В 1362 году загребучие московиты заграбастали и Галичину, а Великие Галичские князья стали новгородскими боярами и архиереями. Очень любопытно, что одна из галичских ветвей породила боярина Ляпунова, один из сыновей которого перешел на службу к рязанскому князю Ивану Ивановичу. Вождь первого ополчения в Смутное время междуцарствия Прокопий Петрович Ляпунов, сын воеводы в Чебоксарах, был великим героем и пал жертвой как великомученик князя Рубецкого и Заруцкого в подмосковном лагере в 1611 году. И эта расправа заставила бежать Хворостинина к Самозванцам, поскольку в то смутное лихолетье главными врагами россиян были не поляки, не литовцы, а россияне.
Лермонт нередко видел сыновей, братьев и племянников Прокопия Петровича в Кремле. Все они были настоящими витязями-богатырями. Почти все назначились Царем (а скорее патриархом) воеводами.
О своем роде князь Юрий Дмитриевич Хворостинин рассказывал, что князья его рода и кровных родичей князей Ухорских и Охлябинских перешли волей-неволей на московскую службу. У князя Петра Васильевича было странное прозвище – Залупа. Владели они вотчинами в Пошехонье – по соседству с Лермонтом. В старину они называли себя не Хворостиниными, а Хворостинами. (Царь Годунов ругал их поджигателями!) При Грозном жил-был окольничий Хворостинин. И после Грозного ходили они в боярах и окольничих. Князь Иван Дмитриевич был окольничим при Борисе, потом, 16 сентября 1612 года, его убил в Астрахани Заруцкий…
Галловей, а иногда Лермонт продолжали встречаться с князем-бунтарем, обменивались с ним книгами. Лермонт читал весьма содержательный труд князя под названием «Словеса дней и Царей, святителей московских, еже есть в России», в коем он писал гишторию государства Московского от Бориса Годунова до освобождения Москвы Пожарским и Мининым. В отличие от Филарета, всячески поносившего Бориса, князь Иван расхваливал его на все лады, но утверждал, что погубило Царя Бориса «высокоумие». В его глазах героем Смутного времени был Гермоген. Однако в беседах с Лермонтом он готов был поставить рядом с ним и Михайлу Шеина. А штиль у него был почти такой же тяжелый, как у патриарха.
В 1627 году Филарет велел сжечь «Учительное евангелие» Кирилла Траквиллиона Ставровецкого, хотя Лермонт не мог обнаружить в этой книге и тени какой-нибудь ереси. Галловей так сказал об этой казни книги: «Нет отвратительнее на свете запаха, чем запах сжигаемых книг! Святейший патриарх догнал римских пап!»
Так погиб первый кружок словесности на Москве.
А через несколько дней князь Иван прислал переписанный им указ ему от великих Государей Романовых:
«Князь Иван! Известно всем людям Московского государства, как ты был при Расстриге в приближении, то впал в ересь и в вере пошатнулся, православную веру хулил, постов и христианского обычая не хранил и при Царе Василии Ивановиче был за то сослан под начал в Иосифов монастырь; после того, при Государе Михаиле Федоровиче, опять начал приставать к польским и литовским попам и полякам и в вере с ними соединился, книги и образа их письма у них принимал и держал у себя в чести; эти образа и письмо у тебя вынуты, да и сам ты сказал, что образа римского письма почитал наравне с образами греческого письма; тут тебя, по государской милости, пощадили, наказанья тебе не было никакого, только заказ тебе был сделан крепкий, чтобы ты с еретиками не знался, ереси их не перенимал, латинских образов и книг у себя не держал. Но ты все это забыл, начал жить не по-христиански и впадать в ересь, опять у тебя вынуто много образов латинского письма и много книг латинских, еретических; многие о православной вере и о людях Московского государства непригожие и хульные слова в собственноручных письмах твоих объявились…»
Впервые узнал Лермонт из этого указа, вдруг в гневе и запале написанного Филаретом не высоким штилем, а простым народным русским языком, великолепным, живым, сочным, без всякого красноглаголания, что, оказывается, великие Государи-самодержавцы подвергали сочинителя князя Ивана Хворостинина обыскам, изымали у него польские иконы, просматривали его письма, следили за ним!
«…В жизни твоей многое к христианской вере неисправленье и к измене шаткость также объявились подлинными свидетельствами: ты людям своим не велел ходить в церковь, а которые пойдут, тех бил и мучил, говорил, что молиться не для чего и воскресенье мертвых не будет; про христианскую веру и про святых угодников Божиих говорил хульные слова; жить начал не по христианским обычаям, беспрестанно пить, в 1622 году всю Страстную неделю пил без просыпу, накануне Светлого воскресения был пьян и до света за два часа ел мясное кушанье и пил вино прежде Пасхи, к Цосударю на праздник Светлого Воскресения не поехал, к заутрени и к обедни не пошел. Да ты же промышлял, как бы тебе отъехать в Литву, двор свой и вотчины продавал, и говорил, чтоб тебе нарядиться по-гусарски и ехать на съезд с послами; посылал ты памяти к Тимохе Луговскому и Михаиле Данилову, чтоб тебя с береговой службы переписали на съезд с литовскими послами. Да ты же говорил в разговорах… – И разговоры подслушивали! – …будто на Москве людей нет, все люд глупый, жить тебе не с кем, чтоб тебя Государь отпустил в Рим или в Литву: ясно, что ты замышлял измену и хотел отъехать в Литву, если бы ты в Литву ехать не мыслил, то за чем было тебе двор свой и вотчины продавать и с береговой службы переписываться на литовский съезд? Да у тебя же в книжках твоего сочинения найдены многие укоризны всяким людям Московского государства, будто московский народ кланяется св. иконам по подписи, хотя и не прямой образ: а который образ написан хотя и прямо, а не подписан, тем не кланяются, да будто московские же люди сеют землю рожью, а живут все ложью, приобщенья тебе с ними нет никакого, и иные многие укоризненные слова писаны на виршь: ясно, что ты такие слова говорил и писал гордостью и безмерством своим, по разуму ты себе в версту никого не поставил, и этим своим бездельным мнением и гордостью всех людей Московского государства и родителей своих обесчестил. Да в твоем письме написано государево именованье не по достоинству: Государь назван деспотом русским, но деспота слывет греческой речью – владыка или владетель, а не царь и самодержец, а ты, князь Иван, не иноземец, московский природный человек, и тебе так про государское именованье писать было непристойно; за это довелось было тебе учинить наказанье великое, потому что поползновение твое в вере не впервые и вины твои сыскивались многие; но по государской милости за то тебе наказанья не учинено никакого, а для исправленья твоего в вере посылай и ты был под начал в Кириллов монастырь, в вере истязай и дал обещанье и клятву, что тебе вперед православную веру, в которой родился и вырос, исполнять и держать во всем непоколебимо, латинской и никакой ереси не принимать, об азов и книг латинских не держать и в еретические ученья не впадать. И Государи, по своему милосердному нраву, милость над тобой показали, из Кириллова монастыря велели взять тебя к Москве и велели тебе видеть свои государские очи и быть в дворянах по-прежнему».
Вечером почти бегом прибежал Крис Галловей. Оказывается, он тоже получил список указа от князя. Крис был возмущен, смущен, встревожен:
– Вот как поставил дело с сыском Трубецкой в Разбойном приказе! Ведь это дело его рук! Слежка, подслушивание, обыски! Деспот – деспот и есть! И какие обвинения! Черным по белому написано, что князь Иван еретик и уже и в вере с ляхами соединился! Что он промышлял уехать в Литву! Оскорблял устно и письменно не только величество, но и всю Москву и весь русский народ! Все это обвинения в государственной измене!..
Решили к князю не ходить и не писать ему: все это было слишком опасно, раз Хворостинин на примете у Трубецкого, этого новоявленного кромешника. Галловей заявил, что постарается встретиться с ним будто случайно на улице. Скоро выяснилось, что князь сильно занемог. Скончался князь-бунтарь в 1625 году.
Как-то в этом же 1622 году пришел Галловей к Лермонту в чрезвычайном волнении.
– Вчера, – сказал он ротмистру, – английский резидент получил свежую почту из Лондона. Его, наверное, отзовут – парламентарии свалили его покровителя – лорда-канцлера сэра Фрэнсиса Бэкона! Фаворит короля Джордж Вилверс, маркиз Букингемский, и тот не мог спасти его. Парламент показал свою растущую силу. В Англии зреет недовольство королем и всей его ратью. Каноник посольства сказал мне по секрету: «Начали с лорда-канцлера, а кончат королем!» Неужели мы доживем с тобой до этого времени?
Он умолк, сел за стол лицом к тусклому слюдному оконцу в горенке домика на Арбате, задумавшись о будущем.
Через пять лет бывший лорд-канцлер Фрэнсис Бэкон, ученый с мировой репутацией, самый светлый ум в Британии, умрет обесчещенным и разоренным, и никто в Москве не услышит о его кончине.
А еще через двадцать три года уже седовласым стариком Кристофер Галловей увидит 30 января 1649 года, как покатится на эшафоте у ворот королевского дворца голова сына Иакова короля Великобритании и Ирландии Карла I…
Громовой отзвук английской революции долетит до Москвы и потрясет хоромы Царя всея Руси Алексея Михайловича, сына Михаила Федоровича, и Тишайший Алексей, «Император России», обнародует свою августейшую декларацию от 20 сентября 1649 года,[84]84
Историки считают эту декларацию подложной, однако в то время Царь Алексей Михайлович действительно издал указ, отнимавший у английских купцов все их привилегии и изгонявший их из Московского государства за убийство «короля Карлуса».
[Закрыть] в коей проклянет английский народ и его парламент за революцию и убийство Карла I, объявит о полном запрещении торговли с Великобританией и изгнании всех ее граждан из России, о созыве 10 апреля 1650 года в брабантской столице Антверпене собора всех христианских монархов для борьбы с аглицкой республикой и о выделении для этой цели десятитысячного русского пешего и конного войска с пушкарями.
Однажды Лермонта вызвал к себе полковник фон дер Ропп.
– Скажите, ротмистр, – спросил его полковник, – кто-нибудь из вашего рода служит Сигизмунду?
– На польской службе, – не задумываясь, без запинки отвечал Лермонт, – находится мой дядя, брат отца, капитан Питер Лермонт. По крайней мере так было в 1619 году. Мы встретились в Данциге, а расстались в Варшаве. После того как Москва подписала мир с Польшей в восемнадцатом, я несколько раз писал дяде в Данциг и в Варшаву, но ответа так и не получил. Может быть, его и в живых уж нет…
– Жив ваш дядя, в больших чинах ходит. Вот переведите-ка мне эту бумагу.
С этими словами полковник протянул ему мятый лист бумаги. Лермонт быстро прочитал английский текст и поднял глаза на Роппа.
– Не скрою, я рад, – сказал он с полуулыбкой, – дядя жив. Жаль, конечно, что он служит врагу. Слушайте перевод:[85]85
Авторский сокращенный перевод подлинного текста, находится с начала нынешнего века в личном архиве Patrick Kieth Murray. Текст цитировался в 3-м томе Scottish Historical Review (Шотландское историческое обозрение, 1906).
[Закрыть] «Мы, Сигизмунд Третий, милостию Божией Король Польши, Великий князь Литовский, Государь России, Пруссии, Мазовии, Ливонии, Волыни, а также король шведов, готтов и вендов и Великий князь Финляндии, Карелии, Эстландии… посылаю всем пфальцграфам и принцам, как светским, так и духовным, прелатам, графам, князьям, рыцарям, бургомистрам, советникам и прочим всех рангов это открытое послание, в коем мы заверяем их в нашем благорасположении и нашей всемилостивейшей благодати… Мы объявляем настоящим о назначении благородного и смелого Питера Лермонта главным капитаном трех рот немецких солдат и девятисот пеших солдат для защиты нашего королевства, провинций, стран и народов от извечных врагов христианства – турок. Посему необходимо, чтобы указанное число солдат было набрано и поставлено под наши знамена извне, но предпочтительнее изнутри наших стран. Новоназначенный Лермонт определил своим капитаном благородного и смелого Вильяма Китса (William Kieth).[86]86
Китсы были не только кондотьерами, но и потомственными маршалами Шотландии. Любопытно, что Лермонт командовал Китсом, несмотря на местничество, знакомое и шотландским дворянам.
[Закрыть] Посему повелеваем, чтобы ваши возлюбленные страны и вы сами… дозволили главному капитану Лермонту и его капитану Вильяму Китсу, а равно и их офицерам набрать и зачислять указанных воинов… а также чтобы вы свободно и беспрепятственно пропускали по морю или по суше этих воинов, куда бы их ни направили главный капитан Лермонт или его капитан и офицеры, предоставляя им гостеприимный кров и достаточную оплату, довольствие и все необходимое, дабы ускорить их продвижение… К сему мы приложили нашу собственноручную подпись и королевскую печать. Содеяно в нашем королевском дворце в Варшаве января 17 дня 1621 года…»
– Данке! – сказал фон дер Ропп. – Я так примерно и понял это послание. Поляки перевели его на многие языки, а вот эту английскую бумагу кто-то подкинул в наши светлицы – видно, ваш дядя не прочь переманить и моих рейтар. Хорошо хоть, что он набирает войско против турок, но ведь и с Москвой Сигизмунд не останется в «вечном» мире. Как бы вам не повстречаться с дядей в бою.
– Вы отлично знаете, – сухо заявил Лермонт, – что я никогда не подниму свой клеймор против соотечественников.
– Всякое может случиться, – туманно пробормотал Ропп.
С 1622 года аглицкое посольство в Москве стало получать первые еженедельные печатные, а не рукописные газеты из Лондона. Галловей снабжал этими газетами Лермонта. В посольстве с архитектором считались. Крайне редко сообщали эти газеты о шотландских делах, и каждое такое сообщение, разумеется, ходило из уст в уста и скоро становилось общим достоянием всех шкотов в Москве.
В 1623 году дело царской невесты снова всплыло наружу. Царь никак не мог забыть свою любовь к украденной у него невесте, увезенной от царских очей в Нижний Новгород, уверял всех, что болеет постоянно и сохнет от тоски по ненаглядной Машеньке, а окаянные братья Салтыковы, его двоюродные братья, обнесли, оговорили ее, измыслив некую прилипчивую и гадкую хворь у нее. Лермонту впору было перекреститься. Но за Салтыковых стояла упрямая царева мать – великая старица инокиня Марфа Ивановна. Она и слышать не хотела об этой распутной Маруське Клоповой. Нет, не чета эта девка ее царственному сыну! Но тут во все это дело вмешался Святейший патриарх, отец Царя, взвинченный Феодором Ивановичем Шереметевым, соперничавшим с Салтыковыми за власть при царском дворе, повелел он Шереметеву, взяв с собой Чудовского архимандрита Иосифа, ясельничего Глебова,[87]87
Как известно, потомок Глебовых был одним из секундантов на дуэли М. Ю. Лермонтова с Мартыновым.
[Закрыть] дьяку Михайлову и придворным лекарям Артемию Дню, Валентину Бильсу и Балсырю отправиться в Нижний Новгород и там удостовериться в здоровье царской невесты. Поехал со шквадроном и Лермонт, дабы охранять в пути великих послов обоих Московских Государей. Здоровье невесты, как увидел Лермонт с первого взгляда, было завидным. Так само порешили единодушно и заморские лекари. Вот только прыщики покрыли ее ангельское личико, да это до свадьбы или уже наверняка после нее заживет. Но нашла коса на камень. Инокиня отказывалась подчиниться патриарху и Государю всея Руси и сыну своему, Царю всея Руси! Старица Марфа Ивановна, узнав, что Государи без ее ведома взяли да выслали из Москвы в самые дальние вотчины ее племянников, кровную родню Салтыковых, поклялась, что ноги ее сына у нее не будет, коли Царицей станет эта противная холопка Хлопова! И обескураженному Шереметеву пришла царская грамота, что «Царь-батюшка Марью Холопову взять на себя не изволили». Чудовскому архимандриту оставалось только сказать: так орлица старица, слабая женщина, отрешившаяся от всего мирского, взяла верх над обоими самодержцами, чьим символом был двуглавный орел! Конечно, это только наглядно показывает, какой еще слабый и неоперившийся был этот орел российского самодержавия, лишь недавно вылупившийся из романовского яйца. Но вот странное дело: объяснить, почему именно в следующем, 1624, году сосватал Царь Михаил еще одну Мэри, дочку князя Владимира Тимофеевича Долгорукого, как-никак потомка основателя Москвы. И эта Мэри тоже, по свидетельствам очевидцев, ныне утраченным, строила глазки тридцатилетнему шкотскому красавцу. Кто знает, может, то проснулся в этой британской Марусе зов британской крови – ведь она была прадщерью короля Гарольда Английского. В 1624 году «Майкл» обвенчался с ней в Успенском соборе, в Кремле, и Мэри-Маруся, став Царицей, тем не менее нашла глазами Лермонта и улыбнулась ему глазами, только ему, при выходе из храма.
Король Иаков умер! Эту весть принес Крис Галловей, притащивший штоф водки и бочонок пива, чтобы выпить за помин королевской души.
– Как говорят русские, наш Иаков приказал долго жить, – ораторствовал зодчий. – Скончался в зрелом возрасте, пятидесяти восьми лет, мало что прибавив к славе своего дома за столько лет царствования. Зато самый был везучий из невезучих Стюартов. Первый из них, Роберт II, правда, тоже умер своей смертью в 1390 году, зато Роберт III умер с горя, Иакова I убили, Иаков II погиб при взрыве пушки, Иаков III также пал от руки убийцы, Иаков IV испустил дух в битве на Флодденском поле, Иаков V умер от разбитого сердца, проиграв войну англичанам, и мать Иакова VI, Марию Стюарт, казнил английский палач…
– А отца, лорда Дарнлея, предательски убили свои же дворяне, – прибавил к этому мартирологу Лермонт. – У нашего Иакова были причины ненавидеть оружие, войну, кровопролитие. Но что ждет его наследника Карла I?
– Король умер, да здравствует король! К несчастью, старший сын Иакова Генрих умер юношей. Говорят, из него мог бы получиться король не хуже Иакова V, у которого сенешалем был твой предок. Младший сын Карл, увы, талантами не блещет, но на редкость упрям и своеволен. Опасаются, что он вовсю будет проводить политику отца, направленную в противовес воли шотландского народа на полное слияние английской церкви с нашей. Говорят, он стоит за самовластие, ненавидит парламент, поведет борьбу с ним за власть. Что ж, чем хуже, тем лучше: это дорого обойдется новому королю…
Крис Галловей вспомнит об этом своем пророчестве, когда в 1649 году рухнет монархия в Англии и Шотландии и покатится с плахи голова Карла I…
Свадебный пир был так умопомрачительно роскошен, что опустела, наполовину, наверное, все еще скудная царская казна, разоряемая войнами. Но двор, закатывая пиры во время чумы, не много думал о том, что будет он платить за новую войну. При дворе шла своя скрытая и злобная, полная жестокости и измен крысиная война. После смерти князя Феодора Ивановича Мстиславского, первого боярина, не оставившего заметного следа, хорошего или дурного, в русской гиштории, Шереметев еще больше укрепил свое положение при дворе, хотя после возвращения блудного отца патриарха из польского плена он был временно отставлен от государственных дел и Филарет Никитич так рассердился на него за многие его службы в отсутствие его, что в одном письме к Царю он даже вычеркнул его из перечня своих приятелей. И тем не менее на царской свадьбе Шереметеву было указано «быть у постели» Царя вместе с давним своим дружком князем Владимиром Тимофеевичем Долгоруковым, с коим торговал он Московией в лихолетние времена семибоярщины, и Шереметев, и Долгоруков были деятельными членами этой продажной боярской семерки. Когда эти государственные мужи, играя роль постельничих, стлали по обычаю вместе со своими женами, бывшими у постели Царицы, атласы к царской подклети, где находилась опочивальня, приятели повздорили так сильно, что Долгоруков даже бил челом Государю на Шереметева, жалуясь горько на его «недружбу», причем на похмельном лице его красовались синяки и шишки. Видимо, Шереметев под влиянием паров мальвазии, кою выпил он сверх меры с горя, не сдержался, что было на него совсем не похоже, и дал волю рукам, мстя другу боярину за то, что он, а не Шереметев ввел свою кобылку в царское стойло.
Но Царь не наказал Шереметева, а наоборот, уезжая в очередной осенний поход к Троице, оставил его, как обычно, «ведать» Москву.
Через четыре месяца после свадьбы Царица умерла в страшных мучениях. Это случилось в январе 1625 года. Ее румяные щеки в часы агонии стали чернеть. По слухам, а до Лермонта доходили почти все кремлевские слухи, Царицу отравили. С тех пор и стал Царь Михаил жить в смертельном страхе перед отравителями.
Самое странное в этой истории было, пожалуй, то, что Царь не заподозрил в этом явном убийстве Шереметева, хотя князь Алексей Никитич Трубецкой делал самые прозрачные намеки ему на этот счет. Михаил оказался таким тугим на ухо, что не услышал шепота недоброжелателей Царя во время до неприличия поспешных похорон Царицы. Не охладел ли он за четыре месяца к своей жене? Не обнесли ли, не оговорили ли ему и Марью Владимировну? Один только отец ее напился и нес какую-то околесицу, плакал навзрыд, проклинал дружка своего Шереметева, но сам Царь сказал, что это у князя от горя.
Вскоре, сходив в очередной раз к Троице, «Майкл» повел 4 февраля 1626 года к венцу не обращавшую никакого внимания на Лермонта Евдокию Лукьяновну Стрешневу,[88]88
Странно, что в двукнижье «История родов русского дворянства» нет главы, посвященной Стрешневым. Впрочем, там нет и главы, посвященной Лермонтовым!
[Закрыть] девицу незнатную, из безвестного дворянского рода, не слишком красивую, но безотказно плодовитую. Родила Царю Евдокия сына, цесаревича Алексея, будущего Царя, второго Романова, и дочерей Ирину, Анну, Татьяну, а также усопших в юных летах сыновей Иоанна и Василия, дочерей Пелагею, Марфу, Софью и Евдокию – итого десять чад романовских. Хотя многосемейный отец принял в 1625 году титло самодержца, его не хватало даже на то, чтобы справиться со своими детьми, большинство из коих, как он считал, отравили враги Царя, веры и отечества.
Евдокия Лукьяновна была той сенной девушкой – дворянкой из захудалого рода, кою Шереметев давно готовил в жены Царю. Теперь Шереметев был премного доволен. И снова был он постельничим у Царя, а князь Долгоруков где-то завивал горе веревочкой.
Но крысиная война за высокими зубчатыми стенами мало волновала москвичей. У них были свои заботы: 3 мая 1625 года небывалый пожар опустошил пол-Москвы, и начисто сгорел Китай-город, выгорел Кремль, который не горел даже при поляках. Сгорели почти все писцовые книги и крепостные бумаги в Кремле. Шереметеву, ведавшему тогда не только Разбойным, но и Печатным приказом, пришлось не только ловить поджигателей, коих он так и не поймал (подозревали беглых крепостных), но и рассылать по всей Руси писцов для нового описания и межевания земель. Поместный приказ только и делал, что разбирал тяжбы помещиков. Разумеется, бессовестно грабили они крестьян.
Но в следующем году, опять по неизвестной причине, вновь еще страшнее горела Москва. Лермонт был с полуполком в походе в Можайске. Узнал о пожаре, помчался с семейными офицерами своего шквадрона без разрешения фон дер Роппа в Москву. Примчались на Арбат к шапочному разбору: Арбат дотлевал. Еще дымилась вся Москва. Никола Явленный весь почернел от копоти. Лермонту уже мерещились скрюченные головешки – тела детей, Наташи. Сердце разрывалось от непосильной боли.
Он нашел всех своих в саду – отсиделись в погребе. От дома уцелела только каменная подклеть, но все ценное из имущества не растерявшаяся Наташа, поведя себя изумительно смело и решительно, успела с людьми вынести из дома в сад. В погребе, правда, едва не задохнулись от дыма и гари. Выбралась в сад – там обугливались и вспыхивали яблони от несносной жары. И все-таки все целы: Наташа, Вилька, Петька. Впервые в этой стране заплакал Джордж Лермонт, а было ему уже тридцать лет.
В начале 1626 года взял Лермонт почитать в английском посольстве книгу знакомца своего капитана Джона Смита, сыгравшего столь важную роль в его судьбе. Ведь если бы взял его Смит тогда в Америку, совсем иначе, надо думать, сложилась бы вся его жизнь. Он пошел бы тропой отца, уплыл бы по океану за заходящим солнцем, никогда не увидел Московии, не женился бы на русской…
Книга Смита была напечатана в Лондоне в 1624 году и называлась «Общая история Виргинии и Новой Англии». Джордж сразу вспомнил наставления покойного батюшки, научившего его критически относиться к воспоминаниям бывалых людей, даже самых великих из них. В книге Смита было на редкость много хвастовства и вранья, а ведь он в 1607 году первым изучил атлантическое побережье Северной Америки. И не кто-нибудь, а он 16 сентября 1620 года отплыл из английского порта Портсмута с полигримами из числа пуритан на судне «Мейфлауэр» – «Майский цветок». Вместо Виргинии он бросил якорь у американского мыса Код. Затем вплоть до 24 декабря Смит водил свой корабль вдоль побережья, пока не облюбовали пилигримы местечко на берегу, которое капитан Смит еще в 1614 году назвал Плимутом в честь великого английского порта, родной своей гавани. Переселенцы приступили к рубке первого дома в рождественский день 25 декабря. Половина всей первой на континенте колонии вымерла зимой, но уцелевшие плодились и размножались.
До них еще, как рассказывал сыну капитан Лермонт, сэр Вальтер Ролли в 1585 году высадил на острове Роанок английских колонистов, но на следующий же год они вернулись в Англию, не выдержав суровых тягот. Вторично Ролли доставил на остров сто семнадцать человек. Через семь дней у колонистов родилось первое в Америке белое дитя – Виргиния Дэр. Но когда в 1590 году к острову пристал корабль, на острове этом не оказалось ни одного человека. Таинственным образом исчезли и все следы поселения. Только на одном из деревьев виднелась загадочная надпись: «Croatan».
С легкой руки капитана Джона Смита в Северной Америке к 1624 году уже обосновалось несколько крепких колоний: в Виргинии, Массачусетсе, в Северной Каролине, Нью-Гемпшире. Было среди колонистов, или пионеров, как их называли в Америке, немало шкотов. Вполне мог среди них оказаться, кабы фортуна в лице капитана Джона Смита не распорядилась иначе, и Джордж Лермонт.
Вот и писал бы капитан Джон Смит о своих путешествиях, о больших открытиях, о колониях, которые он помог создать в Америке. А он увлекся от начала до конца выдуманной историей о прекрасной индеянке Покахонтас.
Лермонт учил сына Вильку читать и писать по-аглицки (эй, би, си) и по-русски (аз, буки, веди).
Никаких школ в Москве, руководств и наставлений по воспитанию детей в те времена, разумеется, и в помине не было. На все случаи жизни была Библия. Под влиянием безбожника Галловея Лермонт, прежде добрый протестант и ревностный христианин, давно не признавал Библию Священным Писанием, однако почитал ее, опять же вслед за Галловеем, как бесценный кладезь мудрости, накопленной человечеством за тысячелетия. Разумеется, много было в книге дикого и варварского, противного раскрепощенному уму. Однако Писание как литературный, исторический, философский памятник, как антология весьма неравноценных и разновременных, но древних рукописей, еврейских и христианских сочинений, религиозных, исторических хроник и преданий, эпических мифов и сказаний, притч, басен и прекрасных любовных песен в глазах Галловея и Лермонта не имело себе равных. Вся беда была лишь в канонизации этой пестрой антологии. Но сама Библия в этом не виновата. Обожествление любого человеческого творения – залог его будущего ниспровержения. Но боги приходят и уходят, а венцы человеческого, народного гения сияют вечно. Задолго до «Домостроя» и всех и всяческих наставлений Библия веками была единственным руководством, хрестоматией, альманахом – словом, первой настольной книгой.