Текст книги "Моя Чалдонка"
Автор книги: Оскар Хавкин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
44
Сразу за шлагбаумом показался длинный одноэтажный дом, единственный на разъезде. Он был обнесен низенькой решетчатой изгородью; перед зданием высились мачтовые лиственницы. Возле ограды, в двух шагах от полотна дороги, разместились под навесом узенькие прилавочки: изредка приисковые бабы приносили к поездам яйца, соленые огурцы, ягоду. Сейчас под навесом было пусто. Серенькая пичужка, нахохлившись, поскакивала по выщербленным доскам в поисках крошек.
Дима снял лыжи, тихонько обошел станционное здание. Позади здания стояла амбарушка, а за нею высокие зароды сена, скорее белые, чем желтые, – так густо были они обсыпаны снегом. Дима зарыл в сено лыжи и палки и вернулся обратно, к зданию станции. Заглянул в окошко. В крохотном коридоре – «зале ожидания», где приткнулась к стенке одна-единственная скамейка, было пусто, темно и, должно быть, холодно. Из неплотно прикрытой двери диспетчерской струился в зал неяркий свет. Но вот из диспетчерской вышел начальник разъезда. Дима перескочил через заплот и спрятался за лиственницей.
– Правильно народ прозвал – «пятьсот-веселый», – сказал самому себе начальник разъезда: – То стоит, как чурка, то бежит, словно одурел.
Дима понял: это о поезде. Скоро, значит, придет. Неслышно ступая по мерзлой земле, он перебежал к другому концу здания, ближе к навесу, и тут чуть-чуть не напоролся на тетю Дусю – мать Сени Чугунка. Она доставала из мешка и раскладывала на прилавочке большие круги мороженного молока. Белые, словно сахарные, в желтых наплывах сливок, они казались необыкновенно вкусными. Тетя Дуся все доставала своими большими руками круг за кругом, и мешок не худел – сколько их там! «Чужим горем кормится», – вспомнил вдруг Дима злые слова матери.
Поезд бесшумно выскользнул из черного горла туннеля и замедлил ход. Коротко свистнул паровоз. Да, это был «пятьсот веселый» – товаро-пассажирский поезд; теплушки, и какие-то допотопные классные вагоны, и платформы шли в составе вперемежку, как точки и тире в азбуке Морзе. Вагоны были наглухо закрыты.
Состав далеко прошел вперед, и последний вагон остановился у станционного домика. На тормозной площадке хвостового вагона в свете фонаря обрисовалась медвежеобразная фигура кондуктора, закутанного в тулуп. Сюда не подсядешь! Надо пробежать вперед. Вот пустая тормозная площадка! Но тяжелые, перечеркнутые крест-накрест тяжелыми плахами двери этого вагона вдруг сдвинулись вправо. Дима припустил назад, к навесу. Из вагона на землю соскочили бритоголовые красноармейцы в гимнастерках. Один заметил женщину у навеса.
– Тетка, – подбежал он к прилавку, держа руки в карманах, – на что меняешь – на хлеб или на махорку?
– Так бери, – коротко ответила Чугуниха.
– Это как – так?
– Вот так – зови своих и разбирайте.
– Эй, мужики! – закричал красноармеец, – а ну живо сюда – тут чудна́я тетка харч раздает!
Красноармейцы окружили навес. Чугуниха молча и сурово раздавала бело-желтые круги молока.
– Ну хоть чего-нибудь-то возьми с нас! – сказал первый красноармеец. – Неловко все ж!
Чугуниха не отвечала. Она встряхнула пустой мешок, сложила его, поклонилась бойцам в пояс и медленно пошла прочь.
– Вроде как добрая, а хоть бы усмехнулась! – сказал один.
– Может, ей не до смеха, – отозвался другой: мужик, наверно, на фронте.
Прерывисто запыхтел паровоз.
– По вагонам!
Это восклицание, конечно, к Диме не относилось, но он уже пристроился на пустой тормозной площадке. Дима затаился, подняв воротник полушубка и обхватив обеими руками отцовскую берданку.
Эшелон втянулся в туннель. Скрылся в домике начальник разъезда. Чугуниха была уже где-то в чаще. И лишь озябший, нахохленный воробей в поисках крошек скакал по прилавку под навесом…
Со смутной тревогой в душе подходила Анна Никитична к дому Пуртовых. Пустынно и тихо было в ограде. Сиротливо смотрели темные окна. Тяжело висел замок на скобе. Дом казался покинутым.
Что же делать? Где искать Диму? И почему нет дома Прасковьи Тихоновны? Учительница в растерянности стояла на открытом ветру крылечке. «Эх, Тоня бы наверняка знала, где их искать!» И вдруг счастливая мысль пришла ей в голову: «Не в землянке ли своей Пуртова?»
Пуртова в самом деле была на складе. С шумом ворочала она пустые фанерные ящики, громоздя их друг на друга. С выражением злости в глазах взглянула она на учительницу и с грохотом продолжала работу.
Анна Никитична, постояв у железных дверей, подошла поближе:
– Прасковья Тихоновна!
Ящики продолжали взлетать.
– Прасковья Тихоновна, – повторила учительница, – я к вам!
Держа ящик в руках, Пуртова резко обернулась. От уголков глаз по щекам шли полосы, словно слезы вытоптали синие тропинки.
– Могу я одна побыть? Могу? Без утешеньев побыть могу?
– Я с Димой хотела… – растерянно сказала Анна Никитична.
– Ну? В школе, в школе могли! – Пуртова с силой швырнула ящик. – Да и о чем теперь разговоры разговаривать!
– Не было его сегодня в школе… и дома нет… Заходила я… И из ребят никто его не видел.
Рука Пуртовой, протянутая к новому ящику, застыла на мгновение. Затем Пуртова рванулась к выходу. Плечом подтолкнув толстые железные двери, она заперла их большим, похожим на паяльник ключом. Всю дорогу от базы до Урюма Пуртова бежала, и Анна Никитична еле поспевала за нею. Задыхаясь, Пуртова взбежала на крыльцо. Она попыталась открыть своим ключом-паяльником висячий замок, чертыхнулась и нашарила ключик от замка на карнизе над дверью.
Почему-то Прасковья Тихоновна бросилась к плите.
– Все нетронуто – и молоко топленое и борщ… В кои-то веки сварила!..
Она пробежала в Димино запечье:
– Вещи вразлет… Книги – как замотал резинкой, так и лежат… Отцова ружья нет… Ты скажи, пожалуйста, борщ-то исть некому…
Она села на скамейку, прижала к груди Димины книги и заплакала.
45
До самого Енисея Федор Тюкин не мог примириться с мыслью, что поезд уносит его все дальше от фронта.
Тюкин отказался от того, чтобы его сопровождала госпитальная сестра. Он не храбрился, он просто не привык, чтобы с ним нянчились, он любил быть сам себе хозяином. «Доеду, вам и без меня хлопот станет». Правда, и врач и сестра, сажавшие его в поезд, попросили пассажиров не забывать о раненом фронтовике: «Сам не скажет чего, так уж вы доглядите…»
Заботливые руки постарались сделать нары помягче, поудобнее. Поставили рядом мешочек с сухарями, сваренными вкрутую яйцами, махоркой в желтых пачках.
Теплушка жила, как весь мир, большими и малыми заботами. Ехали на Алдан геологи – молодые, компанейские парни. Эвакуировались в Иркутскую область беженцы из-под Минска и Донбасса. Возвращались домой, в Благовещенск, заплаканная тощая старушка с тремя внучатами: «В Смоленске жили… Мать померла, отец на фронте. Гостила я у них… Догостилась». Шумливые и бражные матросы следовали в своих черноморских бескозырках к Тихому океану. У всех свои дела…
И все же, как по кругу, разговор начинался с войны и возвращался к войне. Говорили о недавнем разгроме немцев под Москвой, о великой печали разорения и о могучей силе грядущих ударов по врагу.
Когда кто-нибудь упоминал о боях на Калининском фронте, Тюкин хватался за кисет и начинал дымить цигаркой. У него была своя дума. Высоковск… Будогощь… Чудово… Это все на путях к родным местам, к небольшой деревушке на Псковщине, откуда весной сорок первого года уехал он в Забайкалье, с поручением от колхозников-переселенцев. Да, второй раз за год едет он на восток. Тогда ехал с надеждами, был здоров, полон сил. А теперь? Перебиты обе ноги, он потерял власть над своим телом, выбыл из строя. И едет в какую-то неведомую Чалдонку, где ни одной знакомой души. Если бы не письмо Алексеево… И он курил, курил…
А люди в вагоне между разговорами заботились друг о друге с суровой и нежной простотой: наливали в кружки кипятку, угощали вареной картошкой, подбадривали теплым словом, грубоватой шуткой.
Вблизи Иркутска Тюкина, по его просьбе, усадили у раскрытых дверей. Морозный ветер овевал худое лицо солдата, заросшее вкруговую мягкой рыжеватой бородой. Он задумчиво оглядывал заснеженные темные леса, что придвинулись вплотную к железной дороге, волнистую гряду сопок, многоверстные улицы восточносибирских деревень. Говорят, за Малханским хребтом, за кедровыми лесами, по реке Красный Чикой – хорошие, плодородные земли. Так вот же и осмотреться не успел – война грянула! А на Псковщине остались Татьяна и малыши…
Поезд, еще не остановился, а шумливые матросы выскочили из вагона – «пошарить съестного». Будто с обжитым домом, расставались с вагоном донбасские и минские беженцы. Отправились на вокзал алданские геологи. И старушонка, наказав внукам, «с места чтоб не трогались», хотя они и так таились в своем углу, слезла, охая, по неудобной лесенке: «Может, молочка достану». Только Тюкин сидел у дверей на чьем-то сундучке и, опираясь на костыль, наблюдал за пестрой вокзальной сутолокой. Матросские бушлаты, армейские ватники, серые шинели…
Мимо эшелона пробегали красноармейцы с котелками и флягами, голосистые старики и старухи с узлами и корзинками, встрепанные женщины с детьми на руках.
Тюкин видел край платформы, а на ней железный столб с черным раструбом громкоговорителя. Черная труба вдруг зашуршала, зафуркала, и к столбу сразу набежали люди. Замерли сразу все: и красноармейцы, и старики, и ребятня.
– «В последний час… поражение генерала Гудериана… Наши войска заняли город Калугу…»
И снова вокзальная платформа и проходы между эшелонами вскипели шумам и толкотней, и снова замельтешили люди и вещи.
«Ну вот, войска идут вперед, а я…»
Паренек, остановившийся у дверей вагона, привлек внимание Тюкина. У паренька не было ни миски, ни кружки. Он стоял, засунув руки в рукава грязного, мятого полушубка, и чуть притоптывал ногами, обутыми в валенки на толстой войлочной подшивке. Одет тепло, а подзамерз! Что-то неуловимо знакомое было в лице паренька, покрытом черными пятнами, в широком, защипанном морозом носу, в глазах, смотревших смело и независимо из-под надвинутого лба.
А паренек все не отходил от вагона.
– Ну, чего тебе? – хмуро улыбнулся Тюкин. – Беги шибчее домой, пока не простыл.
– А вы куда едете? – Паренек подошел поближе. – На войну или с войны?
Тюкин постучал костылем об пол вагона:
– Не видишь? Ступай, ступай… Ну, чего уставился.
Красноармейцы без шапок, в одних гимнастерках пробежали, топоча, мимо и оттеснили паренька от вагона. К вагону подскочил матрос-черноморец. Под мышками у него были две буханки черного хлеба, из кармана форменных брюк торчал круг колбасы, руками и подбородком он прижимал к груди банки с консервами, пачки с папиросами.
– Принимай-ка, Тюкин, угощение с продпункта. На всю команду до самого Тихого океана… А? Слышал про «дербень-дербень Калугу?» У двери, у двери складывай, потом разберемся. Это вот, Тюкин, тебе – как больному. – Матрос подал фронтовику большую банку, на которой были изображены крупные желтые плоды и зеленые листья. – Компот довоенной эпохи… Закуска есть – побегу за горючим, надо по случаю Гудерьяна трахнуть.
Матрос нырнул под эшелон, стоявший на соседнем пути, и Тюкин снова увидел против вагона паренька в полушубке и подшитых валенках. С какой-то тревожной пристальностью всматривался он в фронтовика. Тюкину показалось, что паренька заинтересовала банка в его руках.
– Подойди-ка сюда!
Паренек снова приблизился к вагону.
– Есть небось хочешь?
– Вы Тюкин?
– Ну, Тюкин. А дальше?
– А что, – нетвердым голосом сказал паренек, – Алексей Яковлевич живой?
Солдат с изумлением почесал краем банки бороду.
– Скажи, пожалуйста, дербень Калуга! Ты, белоголовый, откуда взялся?
– А вы помните, – уже тверже заговорил паренек, – помните, как на войну ехали, на нашем разъезде остановились? Мы как раз с Венькой Отмаховым подошли… Еще собака с нами была… Алексей Яковлевич записку писал, вы ему чемодан подавали? Забыли? Вы нас вот таким же компотом угощали…
– Постой, постой! – вскричал Тюкин. – Это когда ложка моя чуть не осталась? А ну, залазь-ка! На вот, держись за костыль! Ты смотри-ка! Узнал, значит?
– Узнал.
– А что ты такой черный? – разглядывал паренька Тюкин. – Тогда вроде белее был. Тебя, что ли, в одном вагоне с букачачинским углем везли? И кто же тебе лоб расшиб? Тоже на фронте побывал?
Паренек шмыгнул носом и молчал.
– Ну, твое дело… Есть-то хочешь?
Его собеседник взглянул на буханки, колбасу и проглотил слюну.
– Это не наше продовольствие. И компотам угощать не буду: дадим старушенции с выводком. Ты вон достань с тех нар мешок… тащи сюда.
Тюкин вытащил хлеб, сало, яйца, баночку с маслом. Он помолчал, следя за тем, как мальчик ест.
– Ты насчет учителя своего спрашивал… Не такой он человек, чтобы живьем к немцам попасть. Мне ноги подбило, так я на руках полз, чтобы фашисту не достаться. Алексей-то Яковлевич еще позлее меня… А ты, слышь, все же чуда, в какую сторону? – неожиданно спросил он. – На запад или на восток?
– Отец у меня убитый! – Паренек отодвинул от себя еду и прямо посмотрел в глаза фронтовику.
– Так, – сказал Федор Тюкин, – так, на запад, значит? – И завертел в руках свой полированный костыль с еще не потертыми кожаными подплечниками.
Прибежала, семеня, старушка с бутылкой молока.
– Пособите, касатики, взлезть… Спасибо, родненькие. Как там мышата мои? За молоко-то тут точно за вино дерут. За бутылку, ироды, и то пять рублей слизнули!
Она занялась внучатами.
Тюкин привстал с сундучка, опираясь на костыль:
– Помоги-ка на нары перебраться… Вот так. Банку ту передай старушке. Садись-ка рядышком.
Он лег на спину и заговорил, словно сам с собой:
– Вишь, жалость-то какая! Я было обрадовался, думаю: вот попутчик, сопроводит меня до места. Ну, чего смотришь? Правду говорю! У меня сначала назначение в Читу было, в госпиталь, а я уж с костылями управляюсь, через пару месяцев, может, на ногах буду. Зачем мне госпиталь? А меня Алексей Яковлевич ваш все убеждал: «Вы бы, Федор Сергеевич, после войны в мою Чалдонку: на подсобном устроитесь, на пришкольном участке поможете». Я ведь, парень, садовод. – Тюкин помолчал. – О Чалдонке Алексей Яковлевич так говорил, будто и нет краше места на земле: «мои сопки», «мой прииск», «мои ребята». «Люди, говорил, такие у нас, что никогда человека в беде не выдадут». Так вот мне бы сейчас Чалдонку вашу посмотреть. А еще у меня, – голос Тюкина дрогнул, – неотправленное письмо есть Алексея Яковлевича, вот везу его. Лично передам.
Паренек сидел рядом с Тюкиным и молчал.
– Я, парень, – продолжал Тюкин, – я все еду и думаю: как же мне жить в чужом месте, кто мне по душевному подможет? Семья-то моя, вишь, под немцем осталась… А тут – ты, как Христос с неба! Ты бы, брат, довез меня, ну а потом уж – езжай! А то – поправлюсь, может, вместе тронемся? Ну, что молчишь? Все ж я тебя с товарищем компотом угощал – давай расплачивайся! Ну вот, хоть улыбнулся, и то ладно. Сажу-то на лбу оботри…
Вернулись геологи, появился широкоплечий матрос с бутылкой водки, торчащей из кармана.
– А, пассажир новый? – лениво-доброжелательно спросил он. – Далеко ли?
Паренек не отвечал.
– А кто будешь? – продолжал допрашивать матрос. – Пропуск-то есть?
– Нет у меня никакого пропуска!
– Непорядок. Ты, выходит, просочился. И вообще у нас тут полный комплект.
– Не трожь мальчонку!.. – выскочила из угла старушка. Испугавшись своей храбрости, она уже потише сказала: – Потеснимся, свои ведь.
– Непорядок. Запретная зона – и без пропуска.
– Хватит тебе! – Тюкин приподнялся на нарах. – Он со мной.
– Ну вот, – явно обрадовался матрос и достал из кармана бутылку. – Другое дело – раз проверенные люди ручаются… Теперь можно тяпнуть за «дербень Калугу» и в посрамление этого Гудерьяна!
Эшелон медленно двинулся с места.
– Ты, парень, не печалься, – тронул Тюкин своего спутника за плечо. – Глядишь, там у тебя, на прииске, и дела найдутся…
46
Да, вы угадали, Федор Сергеевич: много осталось у паренька дел и забот в Чалдонке! Как непонятно получается: заехал далеко-далеко от прииска, а прииск будто рядом, – словно смотришь кино в первом ряду.
«Сынок, сынок», – сказала в то утро мать. Никогда, никогда так не говорила. Сидит сейчас в нетопленной избе, одна, и ревет… Хоть бы дров ей наколоть.
Володю, интересно, выпускают уже из дому или нет? Сказали ему насчет меня? Не выдаст – не такой Володька. Про то письмо давно надо было ему рассказать: ну, попалось с тетрадью, взял запечатал да отправил, и весь разговор! Скрывать незачем было – ведь даже об ратный адрес Володькин подписал. И никому – ни слова! Завтра у Тюкина допытаюсь, получил Алексей Яковлевич письмо про магнит или нет. Может, уже применять стали? Вон как под Москвой вдарили! Вот это да!
А про Чугуниху никто в поселке не знает, что она теперь молоко даром раздает. Как идет на разъезд, все кричат: «торговка», «хапуга». А она – вон какая! Сеня-то знал или нет? Написать бы ему.
Почему так тянуло обратно всю дорогу? С лета ведь, с начала войны задумал, а уехал – и будто кто в спину кричал: «Вернись, паря…» А ехать-то не сладко было: то заберешься на третью полку – это еще хорошо, а то в тамбуре скрючишься или перебегаешь из вагона в вагон. На одном перегоне даже в угольное отделение залез – проводница, всего черного, вытащила. Тогда и берданку потерял. Эх, растяпа! От Мысовой до Иркутска – опять на тормозной площадке. Съел последнюю картошку, а газету разорвал и обернул ноги, чтобы не мерзли. Не в том, конечно, дело, доехал бы! А вот – тянуло обратно…
А с Тюкиным просто здорово получилось. Вот это встреча! В Чалдонке все ахнут: Дима Пуртов от Алексея Яковлевича живое письмо привез! Ай да Голован! Говорил же Алексей Яковлевич: «Мои-то не бросят в беде!» И не бросили! А Федора Сергеевича с поезда надо прямо домой отвезти. Мать примет. Печь хорошенько истопить. Ребята, если что, подмогут: и Володя, и Венька, и Нина, и Ерема… А все же интересно, как встретят? Дядя Яша скажет: «Хорошо, еще работничек появился. А рыбачить и охотничать любите?» Бобылков прибежит: «Вам чего подбросить?» Лишь бы насчет бочки не вспомнил! Тоня начнет заботиться, чтобы получше устроить. Интересно, воротилась она из тайги? Кто из ребят с ней пошел? Ерема, конечно, и еще Костя Заморский. И мне надо было бы! Правильно Сеня наказывал. А вот как Анна Никитична? Ей, верно, все равно. Непонятная она… Хоть бы уж никого не сажала за его парту, у окна. Такое удобное место – все видать: и сопки, и разъезд, и поезда, когда из туннеля выходят…
Чего он так беспокойно спит, Тюкин? Ноги, наверно, заломило. Совсем раскрылся. Рубаха на нем новая, розовая, как та, что Сеня Чугунок в клубе сдавал. Может, в самом деле Сенина рубашка? Чепуха! Мало ли таких рубашек! А все же спрошу Федора Сергеевича – подарочная или своя?
Пять дней, как я не был дома, пять дней. Все ближе эшелон к родным местам. С верхних нар в маленькое оконце хорошо все видно. Высокая сосна, в пятнах снега, стоит на гребне – как та, что на Аммональной сопке. Рыжие тальники вьются вдоль речки – точь-в-точь как урюмские тальники. Промелькнул разъезд – два-три домика в лощине. А вон серая скала… На ней кто-то вывел большие красные буквы: «Тыл – родной брат фронта».
Все ближе эшелон к родным местам… Скоро из-за Веселовской сопки появится маленький прииск в широкой пади Урюма. Я услышу, как загудит гудок электростанции, как зазвенит школьный звонок. Увижу сопки, лесистые и безлесые, в блестящих снежных колпаках. Синее, сияющее небо. И на всем – солнце, солнце!
Мои сопки. Мой прииск. Мои ребята.
Моя Чалдонка!
1950–1956
Чита – Дарасун – Москва.