Текст книги "Жизнь холостяка"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Агата и Жозеф были поражены этим припадком ужаса, так сильно потрясшим больную. Их тягостные опасения целиком оправдались, когда они увидели синевато-бледную, искаженную физиономию Филиппа, его неверную походку, ужасное выражение его глубоко ввалившихся глаз, тусклых и вместе с тем блуждающих; он был в сильнейшем приступе лихорадки, зубы его стучали.
– Тридцать одно несчастье! – вскричал он. – Ни хлеба, ни хлёбова, да и глотка у меня прямо горит. Что здесь происходит? Черт всегда впутывается в наши дела. Моя старая Декуэн в постели и вытаращила на меня свои буркалы.
– Замолчите, сударь, – сказала ему Агата, вставая. – Уважайте хотя бы несчастье, которому виною вы!
– Вот как – «сударь»? – переспросил он, глядя на мать. – Дорогая мамаша, это нехорошо. Значит, вы больше не любите вашего сына!
– Да разве вы достойны любви? Неужели вы даже не помните, что вы вчера сделали? Теперь позаботьтесь найти себе квартиру, вы больше не будете жить с нами... Конечно, не сейчас же, не нынче, потому что сейчас вы не в состоянии...
– Вы меня выгоняете, не так ли? – перебил он. – А! Вы разыгрываете здесь мелодраму «Изгнание сына»? Так! Так! Стало быть, вот как вы понимаете дело. Вы все, я вижу, славные ребята. Что же дурного я сделал? Я маленько пообчистил тюфяк старухи. Ну что ж, ходячей монете не пристало в постели лежать, черт побери! В чем же преступление? Разве она сама не взяла у вас двадцать тысяч франков? Разве она не в долгу перед нами? Я просто вернул себе, сколько мне было нужно. Вот и все...
– Боже мой, боже мой! – громко застонала умирающая, молитвенно сложив руки.
– Замолчи ты! – крикнул Жозеф, подскочив к брату и зажимая ему рот рукой.
– Шагом марш, левое плечо вперед, сопляк! – скомандовал Филипп, опустив свою сильную руку на плечо Жозефа, и, заставив брата повернуться, толкнул в кресло. – Так не хватают за усы командира эскадрона драгун императорской гвардии.
– Но она отдала мне все, что была должна! – вскричала Агата, вставая и повернувшись к Филиппу разгневанным лицом. – Да притом это касается только меня; вы убиваете ее. Уходите, мой сын! – сказала она и, собрав последние свои силы, указала ему на дверь. – Уходите и никогда не возвращайтесь ко мне. Вы – чудовище.
– Я ее убиваю?
– Ее «терн» вышел! – воскликнул Жозеф. – А ты украл у нее деньги, отложенные на ставку!
– Если она подыхает потому, что «терн» засел у нее в нутре, значит, не я убил ее, – ответил пьяница.
– Уходите же! – вскричала Агата. – Вы отвратительны! Вы порочны до мозга костей!.. Боже мой, и это мой сын?!
Глухое хрипение, вырвавшееся из горла г-жи Декуэн, еще усилило гнев Агаты.
– Я вас все же очень люблю, вы мне мать, хотя вы и виновница всех моих несчастий! – сказал Филипп. – Вы меня выбрасываете за двери в день рождества... как бишь его... Иисуса Христа! Что вы сделали нашему дедушке Руже, своему отцу? За что он вас выгнал и лишил наследства? Если бы вы не вызвали его неприязни, мы были бы богаты и не жили бы, как последние нищие. Что вы сделали вашему отцу – вы, хорошая женщина? Вы прекрасно видите, что я могу быть примерным сыном, и все же выбрасываете меня за дверь, меня, гордость всей семьи!
– Нет, позор ее! – крикнула г-жа Декуэн.
– Ты уйдешь или убьешь меня! – вскричал Жозеф, бросаясь на своего брата, как разъяренный лев.
– Боже мой, боже мой! – простонала Агата, вставая, чтобы разнять братьев.
В этот момент вошли Бисиу и доктор Одри. Жозеф сбил брата с ног и навалился на него.
– Ты настоящий зверь! – кричал Жозеф. – Молчи! Или я тебя...
– Я это попомню, – промычал Филипп.
– Семейное объяснение? – спросил Бисиу.
– Поднимите его, – сказал доктор. – Он так же тяжело болен, как и наша славная Декуэн. Разденьте его, уложите и снимите с него сапоги.
– Легко сказать! – воскликнул Бисиу. – Сапоги нужно разрезать: у него ноги распухли.
Агата взялась за ножницы. Когда она разрезала сапоги, которые тогда носили поверх узких панталон, на пол выкатились десять золотых монет.
– Вот ее деньги, – пробормотал Филипп. – Эх, дурак я, черт побери! Забыл об этом запасе. И я тоже проморгал целое состояние.
Ужасный горячечный приступ овладел Филиппом, он начал бредить. С помощью Бисиу и Дероша-отца, который случайно зашел в это время, Жозеф перетащил подлеца в его комнату. Доктору Одри пришлось написать записку в больницу Шаритэ с просьбой доставить смирительную рубашку, так как Филипп впал в состояние исступленности – можно было опасаться, как бы он не покончил с собой: он стал буйным. В десять часов в семье водворилась тишина. Аббат Лоро и Дерош пытались успокоить Агату, не перестававшую плакать у изголовья своей больной тетки; она слушала, качая головой и храня упорное молчание. Только Жозеф и г-жа Декуэн знали, как глубока, как мучительна ее душевная рана.
– Он исправится, мама, – сказал наконец Жозеф, когда Дерош-старший и Бисиу ушли.
– О! – воскликнула вдова. – Филипп верно сказал: мой отец проклял меня. Я не имею права... Вот они, деньги, – сказала она г-же Декуэн, собрав в одну кучку триста франков Жозефа и двести франков, найденные у Филиппа. – Поди посмотри, не хочет ли твой брат пить, – сказала она Жозефу.
– Ты сдержишь обещание, данное у постели умирающей? – спросила г-жа Декуэн, чувствуя, что разум готов покинуть ее.
– Да, тетя.
– Хорошо. Поклянись мне перевести свои деньги на пожизненную ренту к маленькому Дерошу. Моей ренты вы скоро лишитесь, и, судя по тому, что ты говорила, ты позволишь этому негодяю обобрать тебя до последней нитки.
– Клянусь вам, тетя.
Вдова Декуэн умерла тридцать первого декабря, пять дней спустя после страшного удара, который ей неумышленно нанес старый Дерош. Пятисот франков, оставшихся в семье, едва хватило, чтобы похоронить старуху. После нее осталось только немного столового серебра да кое-какая мебель, стоимость которой г-жа Бридо выплатила ее внуку.
Ограниченная восемьюстами франков пожизненной ренты, которую обеспечил ей Дерош-младший, взяв ее двадцать тысяч на покупку конторы и начав свое дело с одной вывески, то есть с одной конторы без клиентов, – Агата освободила домовладельцу комнату на четвертом этаже и продала всю лишнюю обстановку. Когда через месяц Филипп начал выздоравливать, Агата холодно объяснила ему, что расходы по его болезни поглотили все наличные деньги; отныне ей придется зарабатывать на жизнь, и по этому она самым настоятельным образом побуждает его вновь поступить на военную службу и жить своим трудом.
– Вы могли бы воздержаться от этой проповеди, – сказал Филипп, устремив на мать равнодушный, холодный взгляд. – Я отлично вижу, что ни вы, ни брат больше не любите меня. Теперь я один во всем мире. Что ж, тем лучше!
– Станьте достойным любви, – ответила мать, пораженная в самое сердце, – и мы опять полюбим вас.
– Что за чушь! – закричал он, прерывая ее.
Он взял свою потрепанную шляпу, трость, надвинул шляпу набекрень и, посвистывая, начал спускаться по лестнице.
– Филипп! Куда же ты идешь без гроша? – крикнула вслед ему мать, не в силах удержаться от слез. – Возьми...
Она протянула ему сто франков золотом, завернутые в бумагу. Филипп поднялся обратно и взял деньги.
– Что ж, ты даже не поцелуешь меня? – сказала она, заливаясь слезами.
Он прижал мать к груди, но без того порыва чувства, который только и придает цену поцелую.
– Куда же ты идешь? – спросила его Агата.
– К Флорентине, любовнице Жирудо. Вот где друзья! – грубо ответил он.
Он ушел. Агата вернулась к себе, ноги ее дрожали, в глазах потемнело, сердце сжималось. Она бросилась на колени, моля бога спасти этого выродка-сына, и отреклась от своего тяжкого материнства.
В феврале 1822 года г-жа Бридо поселилась в светелке, занятой до того времени Филиппом, над кухней ее прежней квартиры. Мастерская художника и его спальня находились напротив, по другую сторону лестничной площадки. Увидев, до какой крайности дошла его мать, Жозеф постарался устроить ее поудобнее. После ухода Филиппа он принял участие в устройстве мансарды и придал ей своеобразие, которое так любят художники. Он расстелил там ковер. Постель, убранная просто, но с утонченным вкусом, отличалась монашеской строгостью. Стены, обтянутые перкалином, дешевым, но хорошо подобранным по цвету к заново обитой мебели, придавали жилищу изящество и опрятность. Там, где был выход на площадку лестницы, навесили вторую дверь и закрыли ее портьерой. Окно занавесили шторой, смягчавшей резкость света. Если жизнь несчастной матери была сведена к наиболее простому существованию, какое только могло быть у женщины в Париже, то все же благодаря своему сыну она была устроена лучше, чем кто-либо в ее положении. Чтобы освободить мать от самых докучных обязанностей парижской жизни, Жозеф ходил вместе с ней обедать в домашнюю столовую на улицу Бон, где бывали женщины из общества, депутаты, титулованные господа и где месячный абонемент обходился в девяносто франков.
Занятая теперь только приготовлением завтрака, Агата стала заботиться о сыне, как некогда заботилась о его отце. Несмотря на святую ложь Жозефа, она в конце концов узнала, что ее обед стоит около ста франков в месяц. Испуганная величиной этой суммы и не представляя себе, что ее сын может заработать много денег, «рисуя голых женщин», она при помощи своего духовника аббата Лоро добилась места в шестьсот франков годового жалованья в бюро лотереи, принадлежавшем графине де Бован. вдове одного из шуанских вожаков.
Лотерейные бюро, – удел вдов, пользующихся покровительством, – довольно часто давали средства к существованию целой семье, занятой этим предприятием. Но при Реставрации, при ограничениях конституционного правительства, приходилось предоставлять бедствовавшим титулованным женщинам, чтобы вознаградить их за все заслуги их покойных мужей, не одно, а два лотерейных бюро, доход с которых расценивался от шести до десяти тысяч франков. В таком случае вдова генерала или сановника, которой оказывалось подобного рода покровительство, не занималась сама этими конторами, а на особых условиях передавала их управляющим; если конторами управляли холостяки, то они не могли обойтись без наемного помощника, так как конторы были открыты каждый день с утра до полуночи, а делопроизводство, требуемое министерством, было довольно сложное. Графиня де Бован, которой аббат Лоро объяснил положение Агаты, обещала отдать ей предпочтение перед другими в случае, если ее управляющий откажется от места. Пока же она положила вдове шестьсот франков содержания. Обязанная сидеть в конторе с десяти часов утра, бедная Агата едва успевала пообедать, а в семь часов вечера она снова возвращалась в контору и не уходила оттуда раньше полуночи.
Жозеф в продолжение двух лет не пропустил ни одного раза, чтобы не зайти ночью за своей матерью и не проводить ее домой, на улицу Мазарини; он часто заходил за ней и перед обедом. Его друзья видели, как он уходит из Оперы, из Итальянского театра, из самых блестящих салонов, чтобы к полуночи быть на улице Вивьен.
Агата скоро привыкла к однообразной размеренности существования, в которой люди, удрученные горем, находят для себя опору. Утром, окончив уборку комнаты, где больше не было ни кошек, ни птиц, и приготовив в уголке камина завтрак, она подавала его в мастерскую и садилась за стол вместе с сыном. Потом она приводила в порядок комнату Жозефа, кончала у себя топку и усаживалась с работой в мастерской сына, возле маленькой чугунной печки, уходя оттуда лишь при появлении его товарищей или натурщиц. Глубокая тишина мастерской была ей по сердцу, хотя она ничего не понимала ни в искусстве, ни в его приемах. В этом отношении она ничуть не развилась и без всякого притворства простодушно удивлялась, видя, какое значение придается здесь краске, композиции, рисунку. Когда кто-нибудь из друзей, близких Жозефу по кружку, или же его друзья из среды художников, как Шиннер, Пьер Грассу, Леон де Лорá – совсем юный ученик, которого тогда называли Мистигри, – начинали спорить, она внимательно прислушивалась и ничего не могла понять в том, что давало повод для этих громких слов и горячих споров. Она шила белье своему сыну, штопала его чулки, носки, она даже чистила его палитру, собирала ему тряпки для обтирания кистей, приводила все в порядок в его мастерской. Видя, как мать вникает во все мелочи его быта, Жозеф окружил ее еще большей заботливостью. Пускай сын и мать не понимали друг друга, когда дело касалось искусства, но их соединяла взаимная нежность.
У матери был свой замысел. Однажды утром, приласкав Жозефа, который делал набросок для огромной картины, написанной им позже и оставшейся непонятой, Агата решилась громко сказать:
– Боже мой! Что-то он теперь делает?
– Кто?
– Филипп.
– А! Чего уж там... Молодчик терпит и голод и холод. Но это заставит его образумиться.
– Но он уже знавал нужду и, быть может, из-за нужды так переменился. Если бы не его несчастья, он был бы хорошим...
– Ты думаешь, мама, что он хлебнул горя во время своего путешествия? Ошибаешься, он веселился в Нью-Йорке, как потом веселился и здесь.
– Во всяком случае, если он страдает где-то поблизости от нас, это ужасно...
– Да, – ответил Жозеф. – Что до меня, то я с удовольствием дал бы ему денег, но видеть его я не хочу. Он убил бедную маменьку Декуэн.
– Значит, ты не написал бы его портрет? – спросила Агата.
– Ради тебя, мама, я готов перенести такую муку. Я буду помнить только об одном: что он мой брат.
– Его портрет в форме драгунского капитана, верхом на лошади...
– Да, ведь у меня написана копия с лошади Гро, и я не знаю, что с ней делать.
– Отлично, сходи к его другу, узнай, что с ним сталось.
– Схожу.
Агата встала, уронив на пол и свое рукоделье, и ножницы; она поцеловала Жозефа в голову, и две слезинки незаметно скатились на его волосы.
– Этот молодчик – твоя страсть, – сказал он. – У каждого из нас есть своя несчастная страсть.
К вечеру, в четыре часа, Жозеф отправился на улицу Сантье и застал там своего брата, который заместил Жирудо. Старый драгунский капитан перешел кассиром в еженедельный журнал, основанный его племянником. Фино оставался хозяином маленькой газетки, только стал издавать ее на паях, удерживая в своих руках почти все паи, однако ж официальным редактором-издателем был один из его друзей, некто Лусто, племянник г-жи Ошон, так как он был сыном того самого иссуденского помощника интенданта, которому отец г-жи Бридо некогда угрожал местью.
Чтобы угодить своему дяде, Фино взял к себе Филиппа в качестве его заместителя, правда, уменьшив наполовину жалованье. Кроме того, каждый день в пять часов Жирудо проверял наличность кассы и забирал с собой ежедневную выручку. Инвалид, служивший в конторе и выполнявший поручения, в свою очередь, присматривал за своим начальником Филиппом. Впрочем, Филипп вел себя благонравно. Шестьсот франков жалованья и пятьсот франков орденской пенсии позволяли ему жить недурно, тем более что день он проводил в теплом помещении, а вечера в театрах, куда ходил бесплатно, и должен был заботиться только о пропитании и жилье.
Когда Жозеф вошел в контору, инвалид уходил оттуда с кипой бандеролей на голове, а Филипп, сняв зеленые полотняные нарукавники, чистил щеткой свой сюртук.
– Смотри-ка, вот и малыш! – сказал Филипп. – Отлично, пойдем вместе обедать, а потом отправляйся в Оперу – у Флорины и Флорентины есть ложа. Я приду с Жирудо, мы там встретимся, и я познакомлю тебя с Натаном.
Он взял свою трость со свинцовым набалдашником и сунул в рот сигару.
– Я не могу воспользоваться твоим приглашением, мне нужно зайти за матерью; мы обедаем в столовой.
– Ну, как же она, бедняжка, поживает?
– Да неплохо, – ответил художник. – Я сделал заново портреты отца и тетушки Декуэн. Окончил свой собственный портрет и хотел бы подарить ей и твой, в мундире императорских гвардейских драгун.
– Хорошо!
– Но нужно приходить позировать...
– Я обязан сидеть каждый день с девяти утра до пяти вечера в этом курятнике...
– Двух воскресений будет достаточно.
– Решено, малыш, – ответил бывший ординарец Наполеона, раскуривая сигару над лампой швейцара.
Когда Жозеф, отправившись под руку с матерью в столовую на улице Бон, рассказал ей о положении Филиппа, он заметил, что ее рука дрогнула и радость озарила ее увядшее лицо. Бедная женщина вздохнула, как человек, освободившийся от огромной тяжести. На следующий день, счастливая и благодарная, она оказала Жозефу особое внимание: поставила в его мастерской цветы и купила ему две жардиньерки.
В ближайшее воскресенье, когда Филипп должен был прийти позировать, Агата позаботилась приготовить в мастерской изысканный завтрак. Она поставила все на стол, не забыв и графинчик водки, наполненный, впрочем, только до половины. Сама она осталась за ширмами, в которых проделала дырку. Накануне отставной драгун прислал свой мундир, который она, не удержавшись, поцеловала. Пока Филипп позировал в военной форме, оседлав взятое Жозефом напрокат чучело лошади, какие бывают у шорников, Агата, чтобы не выдать своего присутствия, только всхлипывала легонько, пользуясь моментом, когда братья начинали разговаривать. Филипп позировал два часа перед завтраком и два часа после него. В три часа драгун облекся в свою обычную одежду и – как всегда, покуривая сигару, – снова предложил брату отправиться вместе обедать в Пале-Рояль. Он позвенел золотом в кармане.
– Нет, – ответил Жозеф, – я всегда боюсь, когда у тебя есть деньги.
– Вот оно что! Значит, здесь вечно будут плохого мнения обо мне? – воскликнул подполковник громовым голосом. – Значит, нельзя даже делать сбережений.
– Нет, нет, – ответила Агата, выходя из своего тайника и целуя сына, – пойдем с ним обедать, Жозеф.
Жозеф не осмелился пожурить свою мать, он оделся, и Филипп повел их на улицу Монторгейль, в «Роше де Канкаль», где угостил их великолепным обедом, обошедшимся в сто франков.
– Черт возьми! – воскликнул обеспокоенный Жозеф. – Ты получаешь тысячу сто франков в год, а, как Поншар в «Белой даме»[22]22
«...как Поншар в «Белой даме»...» – Поншар Жан-Фредерик-Огюст (1789—1866) – известный французский оперный певец; «Белая дама» (1825) – опера Буальдье (либретто Скриба).
[Закрыть], делаешь сбережения, которых хватило бы на покупку целого поместья.
– Да! Мне везет, – ответил драгун, изрядно выпивший за обедом.
Услышав эти слова, сказанные уже при выходе, перед тем как сесть на извозчика и поехать в цирк, – потому что Филипп собирался повезти свою мать в «Олимпийский цирк» (единственное зрелище, которое духовник разрешал ей), – Жозеф сжал матери руку, и та тотчас сказалась больной и уклонилась от этой поездки. Тогда Филипп отвез мать и брата на улицу Мазарини; оставшись вдвоем с Жозефом в своей мансарде, она погрузилась в глубокое молчание.
Филипп пришел позировать и в следующее воскресенье. На этот раз мать открыто присутствовала на сеансе. Она подавала завтрак и могла расспросить драгуна. Она узнала от него, что племянник старой Ошон, подруги ее матери, играл некоторую роль в литературе. Филипп и его друг Жирудо вращались в кругу журналистов, актрис, книгопродавцев, где они пользовались уважением в качестве кассиров. Позируя после завтрака, Филипп все время пил вишневую водку, и у него развязался язык. Он хвастался, что скоро станет важным лицом. Но на вопрос Жозефа относительно его денежных средств он ответил молчанием. На следующий день газета не выходила, так как был праздник, и Филипп вызвался позировать, чтобы брат дописал портрет. Жозеф ответил ему, что приближается время выставки, а у него нет денег на две рамы для его картин, и добыть деньги он может, только закончив копию с Рубенса для одного торговца картинами, некоего Магуса. Оригинал принадлежал богатому швейцарскому банкиру, давшему его только на десять дней, завтра истекал срок, и поэтому волей-неволей приходилось отложить сеанс на ближайшее воскресенье.
– Вот это? – спросил Филипп, глядя на картину Рубенса, поставленную на мольберт.
– Да, – ответил Жозеф. – Стоит двадцать тысяч франков. Вот что значит гений! Какой-нибудь кусок полотна иногда стоит сотни тысяч.
– Я предпочитаю твою копию, – сказал драгун.
– Она моложе, – ответил, смеясь, Жозеф. – Но моя копия стоит всего тысячу франков. Завтра мне нужно придать ей все тона оригинала и состарить ее, чтобы нельзя было отличить одну от другой.
– До свиданья, мама, – сказал Филипп, целуя Агату. – До воскресенья!
На следующий день Элиас Магус должен был прийти за копией. Приятель Жозефа, работавший для этого торговца, Пьер Грассу захотел взглянуть на законченную копию. Чтобы сыграть с ним шутку и поразить его, Жозеф поставил копию, покрытую особым лаком, на место оригинала, а оригинал поставил на свой мольберт. Он совершенно одурачил Пьера Грассу из Фужера, который был восхищен этим фокусом.
– Удастся ли тебе обмануть старого Элиаса Магуса? – спросил его Пьер Грассу.
– Посмотрим, – ответил Жозеф.
Торговец не пришел, было уже поздно. Агата обедала у г-жи Дерош, недавно овдовевшей. Поэтому Жозеф предложил Пьеру Грассу пойти с ним пообедать в его столовую. Уходя, он, по обыкновению, оставил ключ от мастерской у привратницы.
– Сегодня вечером я должен позировать, – сказал Филипп привратнице, явившись час спустя после того, как его брат ушел. – Жозеф скоро вернется, я подожду его в мастерской.
Привратница отдала ключ, Филипп поднялся, взял копию, думая, что берет оригинал, потом спустился вниз, отдал ключ привратнице, сделав вид, что забыл что-то у себя дома, пошел и продал «Рубенса» за три тысячи франков. Из предосторожности он от имени брата предупредил Элиаса Магуса, чтобы тот до завтра не приходил. Вечером, когда Жозеф, заходивший за матерью к вдове Дерош, вернулся домой, привратница сообщила ему о странном появлении его брата, который едва успел войти, как уже отправился обратно.
– Я погиб, если Филипп не до конца обнаглел и решил взять только копию! – воскликнул художник, поняв, что произведена кража.
Мигом взбежал он на четвертый этаж, бросился в свою мастерскую и, взглянув на мольберт, сказал:
– Слава богу, на сей раз он оказался тем, чем, увы, будет всегда, – законченным подлецом!
Агата, вошедшая вслед за Жозефом, ничего не поняла, а когда сын объяснил ей происшествие, она, без слез, так и застыла на месте.
– Теперь у меня только один сын! – сказала она слабым голосом.
– Мы не хотели его бесчестить в глазах чужих людей, – ответил Жозеф, – но теперь необходимо предупредить обо всем привратницу. Отныне мы будем брать с собой ключи. Я по памяти окончу его гнусную физиономию, портрет ведь почти готов.
– Оставь его так, как есть: мне будет слишком тяжело на него смотреть, – ответила мать, пораженная в самое сердце и ошеломленная подобной низостью.
Филипп знал, на что предназначены деньги за эту копию, знал, в какую пропасть бросает своего брата, и не остановился ни перед чем. После этого последнего преступления Агата не говорила больше о Филиппе; ее лицо приняло выражение горького отчаяния, холодного и сосредоточенного; одна мысль убивала ее: «Когда-нибудь, – твердила она себе, – мы увидим человека, носящего имя Бридо, на скамье подсудимых».
Через два месяца, утром, когда Агата собиралась в свое лотерейное бюро, явился некий отставной военный, назвавшийся другом Филиппа, и сообщил, что у него неотложное дело к г-же Бридо; в этот момент Агата с сыном сидели за завтраком.
Когда Жирудо назвал себя, мать и сын так и вздрогнули, тем более что у отставного драгуна была мало обнадеживающая физиономия старого морского волка. Его потухшие серые глаза, усы с проседью, взъерошенные клочья волос вокруг желтоватого черепа – все являло облик потрепанный и распутный. Старый темно-серый сюртук, украшенный розеткой ордена Почетного легиона, видимо, с трудом был застегнут на подлинно поварском брюхе, которое вполне гармонировало с большим ртом, от уха до уха, и здоровенными плечами. Тучное туловище покоилось на тоненьких ножках. И в довершение всего красные пятна на скулах выдавали его веселый образ жизни. Высокий потертый галстук из черного бархата подпирал обвислые и морщинистые щеки. Ко всему прочему отставной драгун носил в ушах огромные золотые серьги.
«Вот так гуляй-молодец», – подумал Жозеф, пользуясь народным словечком, проникшим в мастерские художников.
– Сударыня, – сказал дядя, он же кассир г-на Фино, – ваш сын находится в положении столь плачевном, что его друзья вынуждены просить вас разделить с ними довольно тяжелые заботы, в которых он нуждается. Он больше не может выполнять свои служебные обязанности в редакции газеты, и мадемуазель Флорентина, танцовщица в театре «Порт-Сен-Мартен», поместила его у себя на улице Вандом, в жалкой мансарде. Филипп умирает; если его брат и вы не можете оплатить доктора и лекарств, то мы принуждены будем отправить своего друга к Капуцинам, ради его собственного блага. Но будь у вас триста франков, мы бы присмотрели за ним; ему непременно нужна сиделка: он выходит по вечерам, когда Флорентина бывает в театре, пьет разные горячительные напитки, нарушает режим во вред своему здоровью, а так как мы его любим, то он делает нас поистине несчастными. Бедный малый заложил свою пенсию за три года вперед, на его место в газете временно взяли другого, и теперь у него ничего нет. Сударыня, он кончит плохо, если мы не поместим его в лечебницу доктора Дюбуа. В этом приличном убежище берут по десять франков в день. Мы с Флорентиной внесем половину месячной платы, – вы бы внесли другую, а? Послушайте, это продлится всего два месяца.
– Трудно предположить, сударь, что любая мать не была бы обязана вам вечной благодарностью за то, что вы сделали для ее сына, – ответила Агата. – Но я вырвала из сердца своего сына, такого сына, а что касается денег, то у меня их нет. Чтобы не быть в тягость его младшему брату, который работает день и ночь, изнуряет себя и заслуживает безраздельной любви матери, я послезавтра поступаю в лотерейное бюро помощницей управляющего. В моем-то возрасте!
– Ну-с, а вы, молодой человек? – сказал старый драгун Жозефу. – Неужели вы не сделаете для своего брата то, что для него делают бедная танцовщица из «Порт-Сен-Мартен» и старый воин?
– Не хотите ли, – сказал Жозеф, – чтобы я вам объяснил на языке художников цель вашего посещения? Ну, так вот, вы задумали поддеть нас на удочку.
– Значит, завтра ваш брат отправится в Южный госпиталь.
– Там ему будет очень хорошо, – ответил Жозеф. – Если бы я когда-нибудь попал в такое положение, я бы сам отправился туда!
Жирудо ушел весьма разочарованный, чувствуя в то же время глубокое унижение: ему приходилось отправлять к Капуцинам человека, который передавал приказания императора во время битвы при Монтеро.
Спустя три месяца, в конце июля, направляясь утром в свою контору, Агата, шедшая через Новый мост, чтобы не платить за переход по мосту Искусств, заметила возле Школьной набережной, где она проходила у парапета, какого-то человека в рубище, свидетельствующем о нищете, так сказать, второго разряда. Этот человек произвел на нее потрясающее впечатление: она нашла в нем некоторое сходство с Филиппом. Надо заметить, что в Париже есть три разряда нищеты. Прежде всего – это нищета человека, который сохраняет приличную внешность и надежды на будущее: нищета молодых людей, художников, светских людей, временно терпящих нужду. Признаки нищеты такого рода доступны только микроскопу наиболее изощренного наблюдателя. Такие люди составляют конный отряд нищеты – они еще ездят в кабриолетах. Во втором разряде состоят старики, которым все безразлично, в июне они навешивают орден Почетного легиона на свой люстриновый сюртучишко. Это нищета старых рантье, старых чиновников, живущих в Сент-Пэрин; они больше не заботятся о своей внешности. Наконец, последний разряд – нищета в лохмотьях, нищета народа, впрочем, наиболее поэтическая, которую Калло, Хогарт, Мурильо, Шарле, Рафе, Гаварни, Мейсонье – все Искусство обожает и культивирует, особенно во время карнавала!
Человек, в котором Агата узнала, как ей казалось, своего сына, держался между двумя последними разрядами. Она заметила невероятно истрепанный воротничок, облезлую шляпу, заплатанные и стоптанные сапоги, протертое до основы сукно сюртука, осыпавшиеся пуговицы, причем их широко разверзшаяся или съежившаяся обтяжка вполне соответствовала обтрепанным карманам и засаленному вороту. Состояние ворса на сукне, кое-где сохранившегося, свидетельствовало, что если сюртук и содержит что-либо, то разве только пыль. Этот человек вынул черные, как у рабочего, руки из карманов рваных темно-серых штанов. Наконец, на нем была надета побуревшая от носки вязаная шерстяная фуфайка; она высовывалась из рукавов, у пояса, торчала отовсюду и, несомненно, заменяла белье. Филипп носил над глазами козырек из зеленой тафты, укрепленный на медной проволоке. Почти лысая голова и бледное испитое лицо служили верным признаком, что он вышел из страшного Южного госпиталя. Его синий сюртук, побелевший по швам, был по-прежнему украшен орденской розеткой. Поэтому прохожие смотрели на несчастного вояку, по-видимому ставшего жертвой правительства, с любопытством и жалостью: розетка беспокоила взгляд и вызывала у самых свирепых реакционеров чувство неловкости перед орденом Почетного легиона. Хотя к этому ордену и пытались в те времена подорвать уважение, раздавая его без удержу, но во Франции еще не насчитывалось и трех тысяч награжденных. У Агаты мучительно заныло сердце. Если невозможно было любить такого сына, то глубоко страдать из-за него она все еще могла. Охваченная последней вспышкой материнского чувства, она заплакала, увидав, как этот блестящий ординарец императора сделал движение, намереваясь зайти в табачную лавку, чтобы купить сигару, и остановился на пороге; он порылся в кармане, но там ничего не было. Агата быстро пересекла набережную и, сунув свой кошелек в руку Филиппа, бросилась бежать, точно она совершила преступление. Два дня у нее кусок не шел в горло: все время перед ней стояло ужасное лицо сына, умиравшего от голода в Париже.
«Кто же подаст ему, когда он истратит все деньги из моего кошелька? – думала она. – Жирудо сказал правду: Филипп вышел из госпиталя».
Она больше не видела в нем убийцы своей бедной тетки, домашнего вора, проклятия семьи, игрока, пьяницы, распутника низкого пошиба; она видела человека, вышедшего из больницы, умирающего от голода, курильщика без табаку. От горя она постарела и в сорок семь лет казалась семидесятилетней старухой. Ее глаза потускнели от слез и молитвенных бдений.
Но то был еще не последний удар, который суждено было ей получить от сына, – осуществилось ее самое страшное предвидение. В армии в ту пору был раскрыт офицерский заговор, и на улицах выкрикивали сообщение из «Монитера», содержавшее подробности относительно произведенных арестов.