Текст книги "Жизнь холостяка"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
– У каждого свой вкус, маменька! – восклицал он. – Только ваш «терн» приносит вам одни тернии.
– Он выйдет, ты будешь богат, и мой мальчик Бисиу тоже.
– Отдайте все вашему внуку, – ответил Жозеф. – А впрочем, делайте, как хотите!
– Эх, если он выйдет, мне хватит на всех. Прежде всего, у тебя будет прекрасная мастерская, тебе не придется отказываться от Итальянской оперы, чтобы платить натурщикам и покупать краски... А знаешь, дитя мое, ведь ты заставил меня играть не очень-то красивую роль в этой картине!
Из экономии Жозеф заставил г-жу Декуэн позировать для его великолепной картины, где изображена старуха, приводящая молодую куртизанку к венецианскому сенатору. Эта картина – шедевр современной живописи, который сам Гро счел творением Тициана, – чудесно подготовила молодых художников к тому, чтобы признать и провозгласить превосходство Жозефа в Салоне 1823 года.
– Кто знает вас, те прекрасно понимают, что вы за женщина, – весело ответил он, – а к чему вам беспокоиться о тех, кто вас не знает?
За последние лет десять лицо г-жи Декуэн приобрело тона лежалого ранета. Тело ее стало рыхлым, дряблым, и на нем образовались морщины. Глаза же, полные жизни, казались одушевленными какой-то мыслью, еще молодой и бодрой, которую тем легче было принять за выражение алчности, что во взгляде игрока всегда чувствуется что-то алчное. Ее жирное лицо хранило черты глубокой скрытности и какой-то задней мысли, запрятанной в глубине сердца, – ее страсть требовала тайны. В очертаниях рта сквозило чревоугодие. Таким образом, хотя это была честная и прекрасная женщина, какой вы ее знаете, тем не менее при взгляде на нее можно было ошибиться. Вот почему она представляла собой прекрасную модель для той старухи, которую Бридо хотел изобразить. Замысел картины принадлежал Корали, молодой актрисе редкой красоты, умершей в цвете лет, любовнице юного поэта Люсьена де Рюбампре, друга Жозефа Бридо. Этому прекрасному произведению ставили в вину подражательность, хотя в нем великолепно были даны три портрета с натуры. Голову сенатора он писал с Мишеля Кретьена, одного из членов кружка, молодого республиканца, но придал ей черты бóльшей зрелости, точно так же, как он подчеркнул выражение лица г-жи Декуэн.
Замечательная картина, которой предстояло наделать столько шума, возбудить столько ненависти, зависти и восхищения, была уже начата, но, вынужденный прерывать работу, чтобы выполнять заказы, необходимые для заработка, Жозеф копировал картины старых мастеров, усваивая их приемы: таким образом, его кисть была одной из самых искусных. Здравый смысл внушил художнику намерение скрыть от г-жи Декуэн и от матери заработок, который он начал получать: для той и другой он видел угрозу разорения – в Филиппе и в лотерее. Странное хладнокровие, проявленное солдатом во время постыдной катастрофы, тайный расчет, крывшийся в решении якобы покончить с собой и разгаданный Жозефом, память о проступках, допущенных братом на службе, которой нужно было так дорожить, наконец, многие мелочи в поведении Филиппа в конце концов раскрыли глаза Жозефу. Такая проницательность – не редкость у художников; занятые целый день в тиши своих мастерских работами, до известной степени оставляющими мысль свободной, они несколько похожи на женщин: их ум умеет вертеться вокруг мелких жизненных фактов и проникать в их скрытый смысл.
Как-то Жозеф приобрел один из тех великолепных старинных шкафов, на какие тогда еще не было моды, и поставил его в виде украшения в тот угол своей мастерской, куда падал свет, переливаясь на выпуклой резьбе и показывая во всем блеске этот шедевр мастеров XVI века. Жозеф обнаружил в шкафу тайник и стал прятать в него свои сбережения про черный день. А деньги, предназначенные на месячные расходы, он с доверчивостью, свойственной настоящим художникам, обычно складывал в череп, стоявший на одной из полочек шкафа. После водворения своего брата домой он замечал постоянное несоответствие между своими расходами и этой суммой. Сто франков, отложенные на месяц, исчезали с невероятной быстротой. Израсходовав как-то не более сорока или пятидесяти франков и увидя, что больше ничего не остается, он подумал:
«Кажется, пропали мои денежки».
В следующий раз он уже нарочно стал запоминать свои расходы; он готов был допустить, подобно Роберу-Макэру[20]20
Робер-Макэр – персонаж из нашумевшей мелодрамы «Адретская гостиница» (1823) Сент-Амана, Бенжамена Антье и Полианта и пьесы «Робер-Макэр» (1835) Сент-Амана и Ф. Леметра, ловкий мошенник и проходимец.
[Закрыть], что шестнадцать плюс пять равняется двадцати трем, – и все-таки счет не сходился. В третий раз, недосчитавшись еще более крупной суммы, он рассказал об этом горестном случае старухе Декуэн, которая, – он чувствовал это, – любила его той материнской, нежной, чистосердечной, доверчивой, восторженной любовью, какой ему не хватало со стороны матери, как добра она ни была (а ведь такая любовь столь же необходима начинающему художнику, как заботы наседки – ее цыплятам, пока они не оперятся). Только маменьке Декуэн он мог доверить свои страшные подозрения. В своих друзьях он был уверен, как в самом себе; старуха Декуэн, конечно, ничего не брала у него на ставки для лотереи, – и как только он высказал ей свое недоумение, бедная женщина начала ломать себе руки; итак, только один Филипп мог совершить эту маленькую домашнюю кражу.
– Почему он не просит у меня, когда ему нужно? – воскликнул Жозеф, захватив кистью краску с палитры и безотчетно смешав все тона. – Разве бы я отказал ему в деньгах?
– Но ведь это значит обобрать ребенка! – вскричала г-жа Декуэн, и на ее лице отразился глубочайший ужас.
– Нет, – ответил Жозеф, – он имеет право взять, он мне брат, мой кошелек в его распоряжении. Но он должен был меня предупредить.
– Положи сегодня утром несколько отсчитанных монет и не трогай их, – сказала ему г-жа Декуэн. – Я узнаю, кто бывает в твоей мастерской; если только он один, тогда у тебя не будет никаких сомнений.
Так на следующий же день Жозеф получил доказательство самовольных займов своего брата. В отсутствии Жозефа Филипп входил в мастерскую и, по мере надобности, брал небольшие суммы. Художник начал бояться за свой маленький клад.
– Погодите, погодите, уж я его, миленького, поймаю! – сказал он, смеясь, г-же Декуэн.
– И отлично сделаешь: надо его обуздать, ведь и я иногда недосчитываюсь денег у себя в кошельке. Но и то сказать, бедному мальчику нельзя без табака, он привык курить!
– Бедный мальчик, бедный мальчик! – подхватил художник. – Я почти согласен с Бисиу и Фюльжансом: Филипп постоянно подкладывает нам свинью; то он вмешивается в какие-то восстания и его нужно отправлять в Америку, а мать выкладывай двенадцать тысяч франков; то в лесах Нового Света он ничего не может добиться, и его возвращение обходится не меньше, чем отъезд. Под тем предлогом, что он передал два слова Наполеона какому-то генералу, Филипп считает себя великим воином, обязанным дразнить Бурбонов. В ожидании лучшего он развлекается, путешествует, видит свет. Меня не проведешь его несчастиями: он не из тех, кто не умеет устраиваться. Моему славному братцу находят прекрасное место, а вместо того, чтобы работать, он ведет жизнь какого-нибудь Сарданапала со своей оперной девочкой, обворовывает кассу газеты – и опять это обходится в двенадцать тысяч нашей матушке. Если бы дело касалось только меня, я бы, конечно, не обращал на это внимания, но Филипп вконец разорит нашу бедную мать. Он считает меня ничтожеством, потому что я не служил в гвардейских драгунах! Но, быть может, именно я буду содержать мать на старости лет, а этот вояка кончит черт знает как, если будет продолжать в таком же духе. Бисиу мне сказал: «Твой братец – распутник, каких мало!» Ну что ж, ваш внук прав: Филипп выкинет такое коленце, что честь всей семьи будет в опасности, и снова придется изыскивать десять – двенадцать тысяч франков. Он играет каждый вечер и, возвращаясь домой пьяный как стелька, роняет на лестнице карточки, исколотые булавкой, которой он отмечал выходы черного и красного. Дерош-отец хлопочет, чтобы устроить Филиппа в армию, но, честное слово, я убежден, брат придет в отчаяние, если ему опять придется служить. Можно ли было предполагать, что молодой человек с такими прекрасными, такими ясными синими глазами, похожий на рыцаря Баярда[21]21
Баярд Пьер (ок. 1473—1524 гг.) – французский полководец. Историческое предание изображало его образцом рыцарской чести и доблести, «рыцарем без страха и упрека».
[Закрыть], превратится в мошенника?
Несмотря на благоразумие и хладнокровие, с каким Филипп ставил по вечерам свои ставки, время от времени ему случалось, как выражаются игроки, «продуваться». Испытывая непреодолимое желание иметь на вечернюю игру десять франков, он в таких случаях потихоньку запускал руку в кошельки своих домашних – брата или же старухи Декуэн, пользуясь ее небрежностью, а то и в кошелек Агаты. Однажды бедная мать, засыпая, была поражена страшным видением. Филипп вошел в ее комнату, обшарил карманы ее платья и взял все деньги, какие там нашел. Агата притворилась спящей, но проплакала всю ночь. Ей было ясно все. «Один проступок – еще не порок», – сказала г-жа Декуэн, но проступки повторялись многократно, порок стал очевидным. Агата не могла больше сомневаться: у ее любимого сына не было ни сердца, ни совести. На следующий день после этого ужасного видения она, дождавшись конца завтрака и уведя в свою комнату Филиппа, пока он еще не ушел из дому, умоляла его обращаться к ней за деньгами в случае необходимости. Тогда его просьбы настолько участились, что через две недели Агата исчерпала все свои сбережения. Она оказалась без гроша и стала подумывать о какой-нибудь работе для себя; несколько вечеров она обсуждала с г-жой Декуэн вопрос о том, чем бы зарабатывать деньги. Уже бедная мать ходила к «Отцу семейства» просить заказов на вышивку – работа, дававшая около двадцати су в день. Несмотря на полную скрытность племянницы, г-жа Декуэн прекрасно поняла, откуда возникло это стремление зарабатывать деньги рукоделием. Да стоило посмотреть на Агату, чтобы обо всем догадаться: ее свежее лицо увяло, кожа на висках и на скулах съежилась, на лбу появились морщины, глаза потеряли свой чистый блеск: очевидно, какой-то внутренний огонь пожирал ее, она плакала по ночам; но больше всего томила ее необходимость молчать о своих страданиях, горестях и опасениях. Она никогда не засыпала до возвращения Филиппа домой, она поджидала его на улице; она изучила изменения в его голосе, походке, научилась понимать речь его трости, со стуком волочившейся по мостовой. Она не упускала ничего, она знала, в какой именно степени опьянения приходил Филипп, и трепетала, слыша, как он спотыкается на лестнице; однажды ночью она подобрала золотые монеты там, где он упал. Когда он бывал навеселе и в выигрыше, его голос становился хриплым, трость тащилась по земле; когда же он проигрывал, в его шагах чувствовалось что-то сухое, отчетливое, яростное; он напевал чистым голосом и держал трость кверху, на караул. Когда он выигрывал, его обращение за завтраком было веселым и почти ласковым; он шутил, – грубовато, но все же шутил, – с г-жой Декуэн, с Жозефом и с матерью. Проиграв, он, наоборот, бывал мрачен; его короткая и отрывистая речь, суровый взгляд, угнетенное состояние наводили страх. От разгульной жизни, в соединении с привычкой к спиртному, что ни день все больше и больше изменялось его лицо, когда-то такое красивое. На скулах появились красные жилки, черты грубели, ресницы выпадали, глаза тускнели. В довершение всего Филипп не следил за собой, и от него несло кабаком, запахом грязных сапог, так что и посторонний по этим приметам узнал бы опустившегося человека. В начале декабря г-жа Декуэн сказала ему:
– Вам бы следовало одеться с головы до ног.
– А кто будет платить? – резким голосом ответил он. – У бедной матери не осталось ни гроша, я получаю пятьсот франков в год. Чтобы одеться, нужна вся моя годовая пенсия, а я уже заложил ее на три года вперед.
– Почему? – спросил Жозеф.
– Долг чести. Жирудо взял у Флорентины тысячу франков для того, чтобы дать их мне взаймы... Я не одет с иголочки, это правда. Но когда подумаешь, что Наполеон – на Святой Елене и продает свое серебро, чтобы существовать, то его солдаты, оставшиеся верными ему, могут отлично расхаживать в стоптанных сапогах, – сказал он, показывая свои сапоги без каблуков.
И он вышел.
– Он неплохой мальчик, – сказала Агата, – он способен на хорошие чувства.
– Можно любить императора и сохранять приличную внешность, – сказал Жозеф. – Если бы он хоть немного заботился о себе и своей одежде, то не смахивал бы на проходимца.
– Жозеф, надо быть снисходительным к брату, – сказала Агата. – Ты-то занимаешься тем, чем хочешь. А он, конечно, не на своем месте.
– Почему же он его оставил? – спросил Жозеф. – Не все ли равно, будут ли на знаменах клопы Людовика Восемнадцатого или кукушка Наполеона, если эти лохмотья – французские? Франция есть Франция. Я бы стал рисовать хоть для черта! Солдат должен драться, раз он солдат, из любви к искусству. Если бы Филипп преспокойно остался в армии, то был бы теперь генералом...
– Вы несправедливы к нему, – сказала Агата. – Твой отец обожал императора, и он одобрил бы поступок сына. Да, наконец, Филипп согласен возвратиться в армию! Один бог знает, как тяжело твоему брату пойти на то, что он считает изменой.
Жозеф встал из-за стола, собираясь подняться к себе в мастерскую, но Агата, взяв его за руку, сказала:
– Будь добр с братом, он так несчастен.
Когда художник вернулся в мастерскую, сопровождаемый г-жой Декуэн, которая просила его щадить чувствительность матери и обращала его внимание на то, как Агата изменилась, о каких внутренних терзаниях говорит эта перемена, – в мастерской, к своему глубокому изумлению, они застали Филиппа.
– Жозеф, милый мой, – сказал он с непринужденным видом, – мне очень нужны деньги. Черт побери! Я должен франков тридцать в табачную лавочку за сигары и не смею пройти мимо этой проклятой лавчонки, не заплатив денег. Я уже обещал раз десять.
– Отлично, вот это по-моему: возьми из черепа.
– Но я уже взял все вчера, после обеда.
– Там было сорок пять франков....
– Ну да, ровно столько и я насчитал, – ответил Филипп. – Я их и взял. А что – может быть, я дурно поступил?
– Нет, мой друг, нет, – ответил художник. – Если бы у тебя были деньги, я бы сделал так же на твоем месте. Но только раньше, чем взять, я спросил бы твоего согласия.
– Просить – это очень унизительно, – ответил Филипп. – Я бы предпочел, чтобы ты брал, как я, не спрашивая; в этом больше доверия. В армии делается так: товарищ умирает, у него хорошие сапоги, у тебя плохие, и с ним меняются.
– Да, но у него не берут их, пока он жив.
– О, это мелочи, – ответил Филипп, пожимая плечами. – Значит, ты не при деньгах?
– Нет, – ответил Жозеф, не хотевший обнаружить свой тайник.
– Через несколько дней мы будем богаты, – сказала г-жа Декуэн.
– Да, вы надеетесь, что ваш «терн» выйдет двадцать пятого, в парижском розыгрыше. Надо полагать, вы ставите крупную сумму, если задумали нас обогатить.
Двести франков, поставленные на чистый «терн», дают три миллиона, не считая выигрыша на два номера и установленных выигрышей.
Да, так и есть! Если выигрыш в пятнадцать тысяч раз больше ставки, то вам и нужно двести франков! – вскричал Филипп.
Старуха закусила губу: у нее вырвалось неосторожное признание.
И в самом деле, Филипп на лестнице задал себе вопрос:
«Куда эта старая колдунья может прятать деньги на свои ставки? Потерянные деньги, – я употребил бы их гораздо лучше! Четыре ставки по пятидесяти франков – и можно выиграть двести тысяч. Это немножко вернее, чем выигрыш на «терн».
И вот, верный себе, Филипп приступил к розыскам предполагаемого тайника г-жи Декуэн. Накануне праздников Агата ходила в церковь и долго оставалась там. Без сомнения, она исповедовалась и готовилась к причастию. Был канун рождества. Г-жа Декуэн, наверное, должна была пойти накупить разных лакомств для сочельника, но, быть может, одновременно собиралась внести свою ставку. Тираж лотереи производился через каждые пять дней, поочередно, в Бордо, Лионе, Лилле, Страсбурге и Париже. Тираж парижской лотереи бывал двадцать пятого числа каждого месяца, списки заканчивались двадцать четвертого к полуночи. Солдат учел все эти обстоятельства и занялся наблюдениями. В полдень Филипп возвратился на квартиру, когда г-жи Декуэн не было дома, но она унесла с собою ключи. Однако с этим затруднением легко было справиться. Филипп притворился, что забыл захватить из дома какую-то вещь, и попросил привратницу сходить за слесарем, проживавшим в двух шагах, на улице Генего, – слесарь явился и открыл дверь. Первой мыслью вояки была постель: он разворотил ее и, прежде чем исследовать деревянную кровать, тронул рукой тюфяки; в нижнем тюфячке прощупывались золотые монеты, завернутые в бумагу. Быстро распоров ткань, он взял двадцать луидоров, потом, не дав себе труда зашить тюфяк, прибрал постель так, чтобы г-жа Декуэн ничего не заметила.
Игрок проворно скрылся, собираясь ставить в три приема, через каждые три часа, и играть всякий раз не больше десяти минут. С 1786 года, когда были выдуманы публичные игры, именно так только и играли настоящие игроки, которые держали в страхе администрацию игорных домов и «съедали», по выражению притонов, весь банк. Но прежде чем приобрести такой опыт, они проигрывали целые состояния. Вся философия арендаторов игорных домов и их прибыль основывались на том, что их касса оставалась нетронутой и что они получали доход от равных выигрышей, именуемых «ничья», когда половина суммы оставалась за банком, а также на разрешенной правительством явной недобросовестности, то есть на праве отвечать за ставки и оплачивать выигрыши по своему усмотрению. Одним словом, игра, которая щадила богатого и хладнокровного игрока, пожирала состояние азартного игрока, из глупого упрямства позволявшего себе одуреть от быстрого движения этой машины: банкометы в игре «тридцать и сорок» действовали почти так же быстро, как рулетка. Филипп в конце концов приобрел то хладнокровие мастера своего дела, которое позволяет сохранять ясность взгляда и отчетливость соображения в вихре азарта. Он дошел до той высокой политики в игре, которая, скажем мимоходом, в Париже дает возможность жить тысячам лиц, достаточно крепким, чтобы каждый вечер смотреть в пропасть, не испытывая головокружения.
Филипп со своими четырьмястами франков решил в этот день составить себе состояние. Двести франков он спрятал про запас в сапоги, а двести положил в карман. В три часа он вошел в зал, теперь занятый театром Пале-Рояль, где тогда держали банк на самые крупные суммы. Через полчаса он вышел, разбогатев на семь тысяч франков. Он зашел к Флорентине, которой должен был пятьсот франков, возвратил их ей и предложил поужинать с ним после театра в «Роше де Канкаль». На обратном пути он зашел на улицу Сантье. в контору газеты, чтобы предупредить своего друга Жирудо о предполагаемом кутеже. В шесть часов Филипп выиграл двадцать пять тысяч франков и вышел через десять минут, соблюдая свой зарок. Вечером, в десять часов, он выиграл семьдесят пять тысяч франков. После великолепного ужина, пьяный и благодушный, Филипп к полуночи вернулся играть. Вопреки данному себе слову, он играл в продолжение часа и удвоил свой капитал. Банкометы, у которых он, благодаря своей манере играть, сорвал полтораста тысяч, с любопытством смотрели на него.
– Уйдет он или останется? – спрашивали они друг друга взглядом. – Если останется, то он погиб.
Филипп решил, что ему везет, и остался. К трем часам утра полтораста тысяч вернулись в кассу банка. Офицер, выпивший во время игры немало грога, вышел в состоянии некоторого опьянения, а на холодном воздухе и совсем опьянел; но служитель притона, провожавший его, помог ему и отвел в один из тех ужасных домов, у дверей которых на фонаре можно было прочитать: «Сдаются комнаты на ночь». Служитель заплатил за разорившегося игрока, тот, не раздеваясь, повалился на кровать и проспал до самого сочельника. Администрация игорного зала заботилась о своих завсегдатаях и крупных игроках. Филипп проснулся только в семь часов, с обложенным языком, распухшей физиономией, в приступе нервической лихорадки. Благодаря своему сильному организму, он добрался пешком до материнского дома, куда уже внес, сам того не желая, скорбь, отчаяние, нищету и смерть.
Накануне, хотя обед был совсем готов, г-жа Декуэн и Агата часа два поджидали Филиппа. За стол сели только в семь. Агата почти всегда ложилась в десять часов, но так как ей хотелось побывать у заутрени, то она легла спать сейчас же после обеда. Г-жа Декуэн и Жозеф остались одни у камина в той маленькой комнате, которая служила гостиной и чем угодно, – и тогда старушка попросила его подсчитать ей пресловутую ставку, чудовищную ставку на знаменитый «терн». Она хотела ставить и на двойной номер, и на обычный выигрыш, чтобы соединить вместе все возможности. Вдосталь насладившись поэзией этого хода, опрокинув два рога изобилия к ногам своего приемного сына и рассказав ему в подтверждение верного выигрыша о своих снах, она беспокоилась только о трудности выдержать ожидание подобного счастья с полуночи до десяти часов утра. Жозеф, не знавший, откуда она возьмет четыреста франков на свою ставку, вздумал об этом спросить. Старуха улыбнулась и повела его в бывшую гостиную, а теперь ее спальню.
– Сейчас ты увидишь, – сказала она.
Госпожа Декуэн быстро раскрыла свою постель и отыскала ножницы, чтобы распороть тюфяк; она надела очки, осмотрела ткань, увидела, что ее распороли, и выпустила из рук тюфяк. Услышав стон, который вырвался из самой глубины ее груди, Жозеф инстинктивно подхватил ее на руки: старая участница лотереи потеряла сознание; Жозеф усадил ее в кресло, кликнул на помощь мать. Агата вскочила с постели, надела капот и прибежала; при свете свечи она оказала своей тетке обычную в таких случаях помощь – натерла одеколоном виски, прыснула холодной водой в лицо, поднесла к носу жженое перо – наконец увидела, что старуха начинает возвращаться к жизни.
– Они были там сегодня утром, но он взял их, чудовище!
– Что взял? – спросил Жозеф.
– У меня в тюфяке было двадцать луидоров, мои сбережения за два года... Только Филипп мог их взять...
– Но когда же? – ошеломленная, вскрикнула несчастная мать. – Он не возвращался после завтрака.
– Мне бы очень хотелось, чтобы я ошиблась! – ответила старуха. – Но утром, когда я говорила о своей ставке в мастерской Жозефа, у меня было какое-то предчувствие; я сама виновата, что не пошла тотчас к себе и не взяла свой капиталец, чтобы немедленно его поставить. Я так и хотела сделать, да уж не знаю сама, что мне помешало... Ах, боже мой, да ведь я ходила за сигарами для него...
– Но комната была заперта, – сказал Жозеф. – Кроме того, это такая низость, что я не могу поверить. Чтобы Филипп шпионил за вами, распорол ваш тюфяк, заранее обдумал все это?.. Нет!
– Сегодня утром, после завтрака, оправляя кровать, я убедилась, что деньги на месте, – повторила г-жа Декуэн.
Агата в ужасе спустилась вниз, спросила, не приходил ли днем Филипп, и из рассказа привратницы узнала о проделке Филиппа. Пораженная прямо в сердце, мать вернулась сама не своя. Бледная как полотно, она шла так, как, по нашим представлениям, движутся призраки: бесшумно, медленно, под действием какой-то сверхчеловеческой и вместе с тем почти механической силы. Свеча, которую она несла перед собою, освещала ее лицо, и на нем особенно выделялись глаза, остановившиеся от ужаса. Безотчетным движением руки она растрепала волосы на лбу и казалась столь художественно совершенным воплощением ужаса, что Жозеф был пригвожден к месту этим зрелищем потрясенного сознания, этой статуей Страха и Отчаяния.
– Тетя, – сказала она, – возьмите мои столовые приборы, у меня их полдюжины, они стоят столько же, сколько было ваших денег. Ведь это я взяла у вас деньги для Филиппа; я думала, что мне удастся положить их обратно, прежде чем вы заметите. О, как я страдала!
Она села, ее сухие и уставившиеся в одну точку глаза слегка замерцали.
– Это сделал он, – совсем тихо шепнула г-жа Декуэн Жозефу.
– Нет, нет, – ответила Агата. – Возьмите мои приборы, продайте их, они мне не нужны, мы обойдемся вашими.
Она пошла к себе в комнату, взяла футляр, в котором хранились приборы; он показался ей слишком легким, она открыла его и увидела вместо приборов ломбардную квитанцию. Несчастная мать дико вскрикнула. Жозеф и г-жа Декуэн прибежали, взглянули на футляр, и возвышенная ложь матери стала бесполезной. Все трое молчали, стараясь не смотреть друг на друга. Тогда Агата почти безумным жестом приложила палец к губам, умоляя хранить тайну, которую никто и не собирался разглашать. Все трое вернулись в гостиную к камину.
– Послушайте, дети мои! – воскликнула г-жа Декуэн. – Это удар мне прямо в сердце: мой «терн» выйдет, я в этом убеждена. Я не о себе думаю, я думаю о вас обоих. Филипп – это чудовище, – обратилась она к племяннице, – он не любит вас, несмотря на все, что вы для него делаете. Если вы не прибегнете к предосторожностям, этот негодяй пустит вас по миру. Позвольте мне продать ваши ценные бумаги, обратить их в капитал и поместить его в пожизненную ренту. Жозеф занял хорошее положение и проживет своим трудом. Поступив так, моя дорогая, вы никогда не будете в тягость Жозефу. Господин Дерош хочет устроить своего сына. Маленький Дерош, – сказала она (этому «маленькому» Дерошу было тогда двадцать шесть лет), – нашел для себя контору, он поместит у себя ваши двенадцать тысяч в пожизненную ренту.
Жозеф выхватил свечу у матери и быстро взбежал к себе в мастерскую. Оттуда он вернулся с тремястами франков.
– Возьмите, маменька Декуэн, – сказал он, предлагая ей свои сбережения. – Не наше дело доискиваться, как вы расходуете ваши деньги; мы просто должны вам отдать то, что у вас пропало. Тут почти хватит.
– Чтобы я взяла накопленные тобой крохи, плод твоих лишений, из-за которых я так болела душой! Уж не сошел ли ты с ума, Жозеф? – воскликнула старая участница королевской лотереи, явно колеблясь между безумной верой в свой «терн» и боязнью пойти на такое, как ей казалось, святотатство.
– О, делайте с этим все, что хотите, – сказала Агата, которую порыв ее истинного сына тронул до слез.
Госпожа Декуэн обняла Жозефа за голову и поцеловала его в лоб.
– Дитя мое, не соблазняй меня. Слушай, я опять проиграю. Лотерея – это глупости.
Никогда столь героические слова не произносились в неведомых драмах частной жизни. И в самом деле, разве то не было торжеством чувства над закоренелым пороком? В эту минуту зазвонившие к заутрене колокола возвестили полночь.
– И, кроме того, уже поздно, – сказала г-жа Декуэн.
– Дайте-ка мне ваши кабалистические расчеты, – воскликнул Жозеф.
Великодушный художник, схватив записи номеров, устремился вниз по лестнице и побежал сделать ставку. Когда он исчез, Агата и г-жа Декуэн залились слезами.
– Он пошел туда. Милый мой мальчик! – вскричала старуха. – Но выигрыш будет весь принадлежать ему, ведь это его деньги.
К сожалению, Жозеф совершенно не знал, где помещались лотерейные бюро, которые в те времена так же были известны завзятым игрокам Парижа, как теперь курильщикам – табачные лавки. Художник бежал как сумасшедший, посматривая на фонари. Когда он просил у прохожих объяснить ему, где находятся лотерейные бюро, ему говорили, что они закрыты, но что одно из них – Перона, в Пале-Рояле – иногда бывает открыто и позже. Художник тотчас помчался в Пале-Рояль, где бюро оказалось закрытым.
– Приди вы на две минуты раньше, вы бы успели сделать ставку, – сказал ему продавец лотерейных билетов, один из тех, что стоят у бюро Перона, громко провозглашая необыкновенные слова: «Тысяча двести франков за сорок су!» – и предлагают уже оформленные билеты. При свете, падавшем от уличного фонаря и из окна кофейни «Ротонда», Жозеф просмотрел, не было ли случайно среди этих билетов каких-нибудь номеров г-жи Декуэн, но, не найдя ни одного, возвратился домой, думая о том, как огорчится старуха рассказом о его неудаче, и сожалея, что, сколько он ни старался сделать все, что только возможно, лишь бы исполнить ее желание, все было тщетно.
Агата со своей теткой отправились к заутрене в Сен-Жермен-де-Пре, Жозеф лег спать. Рождественская кутья была забыта. Г-жа Декуэн потеряла голову, у Агаты на сердце была безысходная скорбь. Обе женщины встали поздно, уже пробило десять часов, г-жа Декуэн попыталась прийти в себя и приготовить завтрак, который был готов только к половине двенадцатого. К этому часу в продолговатых рамках на дверях лотерейных бюро были вывешены списки выигравших номеров. Если бы г-жа Декуэн поставила на свой номер, она отправилась бы в половине десятого на улицу Нев-де-Пти-Шан узнать свою участь, которая решалась в особняке, принадлежавшем министерству финансов, там, где сейчас театр и площадь Вентадур. В дни тиража любопытные могли с удивлением наблюдать у дверей этого особняка толпу служанок и всяких старух и стариков, которые представляли зрелище столь же занимательное, как и очередь держателей бумаг государственного казначейства в дни уплаты процентов.
– Ну вот вы и разбогатели! – воскликнул старый Дерош, входя в ту минуту, когда г-жа Декуэн допивала последний глоток кофе.
– Что? – вскричала бедная Агата.
– Ее «терн» вышел, – сказал он, протягивая список номеров, написанных на небольшой бумажке; их сотнями бросали кассиры в деревянные чаши, стоявшие на их конторках.
Жозеф прочел список, Агата прочла список. Старуха Декуэн не стала ничего читать, она была поражена словно ударом молнии. Увидев, как она изменилась в лице, услышав ее крик, Жозеф и Дерош бросились к ней и перенесли ее на кровать. Агата побежала за доктором. Несчастную женщину разбил апоплексический удар; она пришла в сознание только к четырем часам вечера; старый Одри, ее врач, заявил, что, несмотря на это улучшение, ей следует подумать о своих делах и о священнике. Она произнесла только два слова:
– Три миллиона...
Старый Дерош, которого Жозеф – с необходимыми умолчаниями – осведомил о происшедшем, стал приводить разные примеры, как игроки пропускали свое счастье, вот-вот готовое им выпасть именно в тот день, когда они, по роковому стечению обстоятельств, забывали внести свою ставку; но он понял, что этот удар, нанесенный после двадцати лет упорного постоянства, был смертельным. В пять часов, когда глубокое молчание царило в маленькой квартирке и больная, возле которой у изголовья сидела Агата, а у ног – Жозеф, ожидала своего внука, за которым пошел Дерош, на лестнице послышались шаги Филиппа и стук его трости.
– Вот он! Вот он! – вскрикнула г-жа Декуэн, приподнявшись на своем ложе и вновь обретя речь.