Текст книги "Жизнь холостяка"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
– Ошон, покажи комнату господину Бридо, – сказала бабушка своему внуку Франсуа.
Так как обедали в четыре часа, а было только половина четвертого, Барух отправился в город поделиться впечатлениями по поводу семейства Бридо и туалета Агаты, но особенно по поводу Жозефа, чье изможденное, болезненное и столь характерное лицо походило на самый идеальный портрет разбойника, какой только можно себе представить. В этот день во всех домах Жозеф служил темой для разговора.
– Можно подумать, что на сестру папаши Руже во время ее беременности посмотрела какая-нибудь обезьяна, ее сын похож на макаку.
– У него разбойничье лицо и глаза василиска.
– Говорят, на него любопытно посмотреть – настоящее страшилище!
– Все парижские художники таковы.
– Они своенравны, как рыжие ослы, и коварны, как обезьяны.
– Так им по чину положено.
– Я беседовал с господином Босье, он говорит, что не хотел бы встретиться с ним ночью в глухом лесу; он видел его в дилижансе.
– У него надглазные впадины, как у лошади, а жесты, как у сумасшедшего.
– Этот малый, верно, способен на все, быть может, он-то и виноват, что его брат, красивый, видный мужчина, пошел по скверной дорожке.
– Бедная госпожа Бридо! Судя по ее лицу, она не очень-то счастлива с таким сынком.
– Что, если бы мы воспользовались его пребыванием здесь, пусть бы он срисовал наши портреты!
Следствием этих толков, как бы разнесенных ветром по всему городу, было крайнее любопытство. Все, кто был вхож к Ошонам, решили навестить их в тот же вечер, чтобы как следует посмотреть на парижан. Приезд этих двух лиц произвел в стоячем болоте Иссудена такое же впечатление, как бревно, упавшее среди лягушек.
Разместив свои и материнские вещи в двух комнатах мансарды и оглядевшись там, Жозеф обозрел затем и весь молчаливый дом, где стены, лестница, панели были лишены каких бы то ни было украшений и дышали холодом и где не было ничего, кроме самого необходимого. Он сразу почувствовал всем своим существом, что перенесся из поэтического Парижа в сухую и безмолвную провинцию. Но когда, спускаясь вниз, он увидел г-на Ошона, собственноручно нарезавшего ломтики хлеба для каждого, то в первый раз в своей жизни понял мольеровского Гарпагона[52]52
Гарпагон – персонаж комедии Мольера «Скупой», нарицательное имя скупого, скряги.
[Закрыть].
«Лучше бы мы остановились в гостинице», – подумал он.
Вид обеденного стола подтвердил его опасения. После супа с жиденьким наваром, свидетельствовавшим о том, что здесь больше заботятся о количестве, чем о качестве, подали вареную говядину, торжественно обложенную петрушкой. Овощи, вынутые из супа, были поданы как отдельное блюдо. Говядина была водружена посреди стола в окружении еще трех блюд: крутых яиц со щавелем, поставленных около блюда с овощами, затем салата, политого ореховым маслом, затем маленьких горшочков со сливками, где ваниль была заменена толченым поджаренным овсом, столь же походившим на ваниль, как цикорий на кофе мокка. Масло и редиска, положенные на двух тарелочках, и корнишоны завершали угощение, одобренное г-жой Ошон. Добрая старушка кивнула головой, как женщина, которая счастлива видеть, что муж, по крайней мере на первый раз, устроил все как следует. Старик ответил легким пожатием плеч и выразительным взглядом, смысл которого легко было разгадать: «Вот в какие безумства вы меня вовлекли...»
Говядина была разрезана г-ном Ошоном на ломтики толщиной с подошву бальной туфельки и тотчас же сменилась тремя голубями. Местное вино было вином 1811 года. По совету бабушки, Адольфина поставила два букета по обоим концам стола.
«На войне – как на войне!» – подумал художник, оглядывая стол.
И он принялся есть, как может есть человек, позавтракавший в Вьерзоне в шесть часов утра всего только чашкой отвратительного кофе. Когда Жозеф съел свой хлеб и попросил еще, г-н Ошон встал, не спеша нашарил в кармане сюртука ключ, открыл буфет, стоявший позади него, отрезал горбушку от двенадцатифунтового хлеба, торжественно отделил от нее один ломтик, разделил его пополам, положил на тарелку и передал его через весь стол молодому художнику, храня молчание и хладнокровие, подобно старому солдату, который думает про себя в начале битвы: «Ну что же, сегодня меня могут убить». Жозеф взял половинку ломтика и понял, что больше просить хлеба уже не следует. Ни один из членов семьи не удивился этой сцене, столь чудовищной для Жозефа. Разговор продолжался своим чередом. Агата узнала, что дом, где она родилась, принадлежавший ее отцу, пока тот не получил в наследство дом Декуэнов, был куплен Борнишами, и она захотела посмотреть его.
– Вероятно, Борниши придут сегодня вечером, – сказала ей крестная, – потому что у нас будет весь город; ведь все захотят посмотреть на вас, – объяснила она Жозефу. – И Борниши пригласят вас к себе.
На десерт служанка подала знаменитый мягкий сыр Турени и Берри, сделанный из козьего молока и столь отчетливо украшенный, как будто чернью, рисунком виноградных листьев, на которых его подают, что изобретение гравюры следовало бы приписать Турени. Грита с некоторой торжественностью положила вокруг каждого из этих сырков орехи и неизбежные бисквиты.
– А фрукты, Грита? – спросила г-жа Ошон.
– Сударыня, больше нет подгнивших, – ответила Грита.
Жозеф разразился хохотом, словно был в своей мастерской среди товарищей: он сразу понял, что здесь вошло в привычку предусмотрительно выбирать для стола фрукты, начавшие портиться.
– Ничего, как-нибудь съедим и неподгнившие! – с веселой бодростью заметил он, словно человек, готовый ко всем испытаниям.
– Но сходи же, Ошон! – воскликнула старая дама.
Господин Ошон, весьма возмущенный шуткой художника, принес садовые персики, груши и сливы-катериновки.
– Адольфина, поди нарви нам винограду, – сказала г-жа Ошон внучке.
Жозеф выразительно посмотрел на двух молодых людей, как будто хотел им сказать: «Неужели от такого стола у вас такие цветущие лица?»
Барух понял этот язвительный взгляд и улыбнулся, потому что и он и его кузен Ошон проявляли воздержность: домашние порядки были довольно безразличны людям, которые три раза в неделю ужинали у Коньеты. Кроме того, перед обедом Барух был извещен, что Великий магистр созывает Орден в полном составе к двенадцати часам ночи и, намереваясь обратиться к нему за поддержкой, устраивает торжественный прием. Обед, который старик Ошон задал по случаю приезда гостей, свидетельствовал, сколь необходимы были ночные пиршества у Коньеты для поддержания сил двух взрослых юнцов с прекрасным аппетитом, – и действительно, кузены не пропускали ни одного из них.
– Ликер будем пить в гостиной, – объявила г-жа Ошон, вставая и подав знак Жозефу предложить ей руку.
Идя впереди других, она улучила минутку и сказала художнику:
– Да, мой бедный мальчик, за таким обедом ты не объешься; но и его я добилась с большим трудом, ради тебя. Здесь ты будешь поститься и есть лишь столько, чтобы не умереть с голода, вот и все. Так что потерпи...
Добродушие этой замечательной старушки, которая винила самое себя, понравилось художнику.
– Я прожила пятьдесят лет с этим человеком, и в моем кошельке никогда не болталось лишних двадцати экю! О, если бы не нужно было спасать для вас состояние, я бы никогда не зазвала тебя и твою мать в мою тюрьму.
– Но как же вы сами-то еще живы? – спросил Жозеф с той простодушной веселостью, которая никогда не оставляет французских художников.
– Ах, да что там! – ответила она. – Я молюсь.
Жозеф слегка вздрогнул, услышав эти слова, настолько возвысившие в его глазах старую женщину, что он отступил на три шага, чтобы всмотреться в ее лицо. Он увидел его сияющим, запечатленным такой нежной ясностью, что воскликнул:
– Я напишу ваш портрет!
– Нет, нет, – ответила она, – я так соскучилась на земле, что не хочу оставаться здесь даже в виде портрета!
Весело произнеся эти печальные слова, она вынула из шкафа склянку с домашней наливкой из черной смородины, приготовленной ею самой по рецепту тех знаменитых монахинь, которым мы обязаны иссуденским пирогом, одним из великих созданий французского кондитерского искусства, – ни один кухмистер, повар, пирожник, кондитер не могут его подделать. Г-н де Ривьер, наш посланник в Константинополе, в течение всего своего пребывания там выписывал эти пироги в огромном количестве для гарема Махмуда. Адольфина держала лакированный подносик, уставленный старинными маленькими стаканчиками с резными гранями и позолоченным краем; бабушка наливала, а она разносила.
– Всем поднести, никого не обнести! – весело воскликнула Агата, которой эта неизменная церемония напоминала юность.
– Сейчас Ошон отправится к своим друзьям читать газеты, и некоторое время мы побудем одни, – шепнула ей старушка.
Действительно, через десять минут три женщины и Жозеф оказались одни в этой гостиной, где паркет никогда не натирался, а только подметался, где тканые обои, обрамленные резным дубом, и вся простая, почти мрачная обстановка остались незыблемы с тех пор, как уехала г-жа Бридо. Монархия, Революция, Империя, Реставрация, мало что пощадившие, сохранили в неприкосновенности эту залу, где ни торжество их, ни гибель не запечатлели ни малейшего следа.
– Ах, крестная, моя жизнь была ужасно бурной по сравнению с вашей! – воскликнула г-жа Бридо, пораженная тем, что здесь все по-старому, вплоть до канарейки, которую она помнила живой, а теперь узнала в чучеле, водруженном на камине между старыми часами, старыми медными бра и серебряными подсвечниками.
– Дитя мое, – ответила старая женщина, – бури бушуют в нашем сердце. Чем необходимее и значительнее самоотречение, тем сильнее мы боремся сами с собой. Не будем говорить обо мне, поговорим о ваших делах. Вы находитесь прямо напротив врага, – сказала она, указывая на залу в доме Руже.
– Они садятся за стол, – сказала Адольфина.
Эта молодая девушка, почти затворница, всегда поглядывала на их окна, в надежде узнать что-нибудь относительно чудовищных поступков, приписываемых Максансу Жиле, Баламутке и Жан-Жаку, о которых ей удавалось поймать иногда несколько слов, хотя ее и высылали из комнаты, если разговор заходил о них. Старая дама попросила внучку оставить ее наедине с господином и госпожою Бридо до тех пор, пока кто-нибудь не придет в гости.
– Я знаю слишком хорошо наш Иссуден, – сказала она парижанам. – Сегодня вечером у нас будет десять – двенадцать стаек любопытных иссуденцев.
Госпожа Ошон принялась рассказывать парижанам о ходе событий и подробностях, связанных с удивительной властью, приобретенной Баламуткой и Максансом Жиле над Жан-Жаком Руже, – причем рассказывала она, не прибегая к той обобщающей системе, с какой все это было только что изложено, но добавляла множество толкований, описаний и предположений, какими изукрасили эти события добрые и злые языки города, – и едва она успела закончить свое повествование, как Адольфина уже возвестила о появлении Борнишей, Босье, Лусто-Пранженов, Фише, Годде-Эро, – всего пожаловало четырнадцать особ, которых девушка заметила вдали.
– Как видите, моя дорогая, – заключила старая дама, – не так просто вырвать ваше состояние из волчьей пасти...
– Иметь дело с таким негодяем, которого вы нам описали, и с такой кумушкой, как эта лихая бабенка, мне кажется столь трудным, что я не надеюсь на успех, – ответил Жозеф. – Нужно было бы остаться в Иссудене, по крайней мере, на год, чтобы побороть их влияние и свергнуть их владычество над моим дядей. Состояние не стоит таких хлопот, не говоря уже о том, что придется позорить себя, прибегая ко множеству низостей. У моей матери только двухнедельный отпуск, место ее верное, она должна держаться за него. А мне в октябре предстоят важные работы, которые Шиннер достал для меня у одного пэра Франции... Видите ли, сударыня, мое состояние заключается в моей кисти!
Такие речи были приняты с глубоким изумлением. Хотя г-жа Ошон и стояла выше других жителей своего города, но в живопись и она не верила. Она взглянула на свою крестницу и снова сжала ей руку.
– Этот Максанс – второе издание Филиппа, – сказал Жозеф на ухо матери, – но более ловок и действует с большей выдержкой, чем Филипп... Итак, сударыня, мы недолго будем досаждать господину Ошону своим пребыванием здесь!
– Ах, вы молоды, вы совсем не знаете жизни! – ответила старая дама. – За две недели, если взяться с умом, можно добиться некоторых результатов. Слушайтесь моих советов и сообразуйтесь с моими суждениями.
– О, с большой охотой, – ответил Жозеф. – Я считаю себя до последней степени бездарным в делах домашней политики; да, правду сказать, не знаю, что мог бы посоветовать и сам Дерош, если завтра дядюшка откажется нас принять.
Вошли господа Борниши, Годде-Эро, Босье, Лусто-Пранжены, в блестящем сопровождении своих супруг. После обычных приветствий, лишь только все эти четырнадцать особ уселись, г-жа Ошон представила им свою крестницу Агату и Жозефа. Жозеф весь вечер оставался в своем кресле, исподтишка наблюдая за всеми лицами, с пяти до девяти часов бесплатно позировавшими ему, как он сказал потом матери. Обращение Жозефа в этот вечер с патрициями Иссудена не содействовало тому, чтобы городок изменил мнение о нем: все почувствовали себя задетыми его насмешливым взглядом, были обеспокоены его улыбкой или испуганы выражением его лица, мрачным в глазах людей, не умевших распознать своеобразие, свойственное одаренному человеку.
В десять часов, когда все улеглись спать, г-жа Ошон увела свою крестницу к себе в спальню, и они беседовали до самой полуночи. Хорошо зная, что их никто не слышит, женщины доверили друг другу свои печали и свои горести. Тогда, поняв бесконечное одиночество, в котором погибли все силы неведомой миру прекрасной души, услышав последние отголоски этой жизни, сложившейся столь неудачно, узнав страдания этого глубоко великодушного и милосердного существа, чье великодушие и милосердие не могли никогда проявиться, Агата перестала считать себя самой несчастной женщиной, увидав, сколькими развлечениями и маленькими радостями скрашивает для нее парижская жизнь ниспосланные богом страдания.
– Вы благочестивы, крестная, объясните мне мои прегрешения и скажите, за что бог наказывает меня.
– Он подготовляет нас, мое дитя, – ответила старая дама как раз в ту минуту, когда пробило полночь.
В полночь «рыцари безделья», как тени, один за другим появились на бульваре Барон и, прогуливаясь под деревьями, повели тихий разговор.
– Что будем делать? – был первый вопрос каждого пришедшего.
– Я думаю, – сказал Франсуа, – что Макс просто-напросто хочет нас угостить.
– Нет, положение его и Баламутки серьезно. Наверно, он задумал сыграть какую-нибудь штуку с парижанами.
– Недурно было бы отправить их обратно.
– Мой дедушка, – сказал Барух, – напуган, что ему придется иметь в своем доме два лишних рта; он с удовольствием ухватился бы за какой-нибудь предлог...
– Ну что же, рыцари! – тихонько воскликнул Макс, подходя к ним. – Стоит ли смотреть на звезды? Они не нацедят нам вишневки. Идем к Коньете! К Коньете!
– К Коньете!
Этот призыв, подхваченный всеми, прозвучал ужасающим воплем, пронесшимся над городом подобно боевому кличу войска, идущего на штурм; потом воцарилось глубокое молчание.
На следующий день многие обращались к своим соседям:
– Вы слышали сегодня ночью, около часа, ужасные крики? Я думал, что где-нибудь случился пожар.
Ужин, достойный Коньеты, ласкал взоры двадцати двух сотрапезников, так как Орден был в полном составе. В два часа, когда начали посасывать, – выражение из словаря Безделья, достаточно хорошо передающее, как пьют вино маленькими глотками, смакуя его, – Макс взял слово:
– Детки мои, сегодня утром, по поводу достопамятной проказы, учиненной нами с тележкой Фарио, честь вашего командора была столь сильно задета гнусным торговцем зерном, и к тому же испанцем (о! плавучая тюрьма!), что я решил обрушить на этого негодяя всю тяжесть моей мести, конечно, соблюдая при этом правила наших развлечений. Поразмыслив за день, я нашел способ привести в исполнение забавнейшую выдумку, которая может свести его с ума. Мстя за Орден, оскорбленный в лице моей особы, мы в то же время напитаем тех животных, которых чтили египтяне, маленьких зверьков, которые, что бы там ни говорили, суть создания господа бога и несправедливо преследуются людьми. Добро есть порождение зла, а зло – порождение добра; таков высший закон! Поэтому я приказываю вам всем, под страхом навлечь неудовольствие вашего смиренного Великого магистра, добыть, с соблюдением строжайшей тайны, по двадцати крыс – желательно беременных крыс, если на это будет соизволение господне. Закончите охоту в продолжение трех дней. Если вы можете наловить больше, излишек будет принят с благоволением. Держите этих занимательных представителей породы грызунов безо всякой пищи, ибо важно, чтобы милые зверьки чувствовали нестерпимый голод. Заметьте, что вместо крыс я принимаю и мышей, домашних и полевых. Если мы умножим двадцать два на двадцать, то получим четыреста с лишним соучастников, которые, как только их выпустят на свободу в старой церкви Капуцинов, где Фарио сложил все зерно, только что купленное им, изрядно опустошат эти запасы. Но медлить нельзя! Фарио должен доставить покупщикам значительную часть зерна через неделю; так вот, я хочу, чтобы испанец, ныне разъезжающий в округе по своим делам, вернувшись, застал ужасающую убыль. Господа, эта выдумка не является моей заслугой, – сказал он, заметив явные признаки общего одобрения. – «Воздайте кесарево кесарю, а божье – богу!» Это – повторение библейского случая с лисицами Самсона[53]53
Самсон – герой библейской легенды; выпустил на поля своих врагов-филистимлян триста лисиц с привязанными к хвостам горящими факелами и таким образом сжег посевы.
[Закрыть]. Но Самсон прибегнул к поджогу и, следовательно, ни в чем не проявил доброты, тогда как мы, подобно браминам, являемся покровителями преследуемых пород. Мадемуазель Флора Бразье уже расставила все свои мышеловки, а Куский, моя правая рука, охотится за полевыми мышами. Я все сказал.
– Я знаю, – сказал Годде, – где достать зверька, который один стоит сорока крыс.
– Какого?
– Белку.
– А я предлагаю обезьянку, которая обожрется зерном, – сказал новичок.
– Не годится! Узнают, где взяли этих животных.
– Можно ночью принести голубей, – сказал Босье, – взяв по одному из каждой голубятни на соседних фермах. Если их впустить в дыру, проделанную на крыше, то вслед за ними сейчас же появятся тысячи голубей.
– Так, значит, на ближайшую неделю склад Фарио становится достоянием ночного Ордена! – вскричал Жиле, улыбаясь рослому Босье-сыну. – Вы знаете, что в монастыре Сен-Патерн встают рано. Когда пойдете туда – всем перевернуть задом наперед свои покромчатые туфли! Рыцарь Босье, подавший мысль относительно голубей, будет ими распоряжаться. Что до меня, то я позабочусь написать свое имя на куче зерна. Будьте же квартирмейстерами господ крыс. Если сторож склада ночует в церкви Капуцинов, нужно напоить его с помощью приятелей, и при этом так ловко, чтобы увести его подальше от места пиршества прожорливых животных.
– Ты ничего не скажешь о парижанах? – спросил Годде.
– О, нужно к ним присмотреться, – ответил Макс – Тем не менее я предлагаю свое прекрасное охотничье ружье, принадлежавшее императору, шедевр версальских мастерских, – оно стоит две тысячи франков, – тому, кто придумает подстроить такую штуку, чтобы парижане рассорились со стариками Ошонами и те отправили бы их восвояси или же чтоб они уехали сами; разумеется, при этом нельзя слишком затрагивать предков моих двух друзей, Баруха и Франсуа.
– Идет! Я подумаю об этом, – сказал Годде, страстно любивший охоту.
– Если изобретатель проделки не захочет ружья, то он может получить мою лошадь! – прибавил Макс.
Со времени этого ужина двадцать человек ломали головы, чтобы измыслить какие-нибудь козни против Агаты и ее сына, сообразуясь с программой. Но только сам черт или случай могли тут преуспеть, настолько предложенные условия делали это трудным.
На следующее утро Агата и Жозеф сошли вниз немного раньше второго завтрака, который подавался в десять часов. Первым завтраком называли чашку кофе и ломтик хлеба с маслом. К нему приступали в постели или только что встав. Ожидая г-жу Ошон, которая, несмотря на свои преклонные годы, с точностью выполняла весь церемониал, с каким герцогини времен Людовика XV совершали свой туалет, Жозеф увидел на противоположной стороне улицы неподвижную фигуру Жан-Жака Руже, стоявшего у входа в дом; естественно, что он показал его матери, – и г-жа Бридо не узнала своего брата, настолько он изменился с тех пор, как она с ним рассталась.
– Это ваш брат, – сказала Адольфина, которая вошла в комнату, ведя под руку бабушку.
– Какой кретин! – вскричал Жозеф.
Агата, всплеснув руками, возвела глаза к небу.
– Боже мой, до какого состояния его довели! И это человек пятидесяти семи лет!
Она стала внимательно разглядывать брата и увидела за спиной старика Флору Бразье с непокрытой головой; сквозь легкую газовую косынку, отделанную кружевами, виднелись ее белая, как снег, шея и ослепительная грудь. Флора, затянутая в корсет, разодетая, словно богатая куртизанка, была в платье из гренадина – шелковой материи, модной в те времена; рукава топорщились у плеч буфами, на запястьях блестели великолепные браслеты, по корсажу струилась золотая цепь; Баламутка принесла Жан-Жаку его черную шелковую шапочку, чтобы он не простудился, – сцена явно рассчитанная.
– Вот замечательная женщина! – вскричал Жозеф. – Редкостная натура для живописца! Да она просто создана для того, чтобы писать ее красками! Какое тело! О, какие прекрасные тона! Какие очертания, какие округлости, а плечи! Это великолепная кариатида! Вот была бы чудесная модель для «Венеры» Тициана.
Адольфине и г-же Ошон показалось, что перед ними говорят по-гречески, но Агата, стоявшая позади сына, сделала им знак, как бы желая сказать, что она привыкла к такому наречию.
– Вы находите прекрасной девку, которая отнимает у вас состояние? – спросила г-жа Ошон.
– Это не мешает ей быть прекрасной моделью! В меру полная, так что бедра и все формы не испорчены...
– Мой друг, ты не в своей мастерской, – сказала Агата, – и здесь Адольфина...
– Ах, правда, прошу прощения! Но с самого Парижа за всю дорогу я видел только уродин...
– Однако, дорогая крестная, – сказала Агата, – как же мне увидеться с братом?.. Ведь если в доме у него эта тварь...
– Ба! – сказал Жозеф. – Я сам пойду навестить его! Я больше не считаю его таким уж кретином, поскольку у него оказалось достаточно ума, чтобы наслаждаться лицезрением тициановской Венеры.
– Если бы он не был слабоумным, – сказал подошедший г-н Ошон, – то преспокойно женился бы, имел детей и у вас не было бы шансов получить наследство. Нет худа без добра.
– У вашего сына хорошая мысль, – сказала г-жа Ошон. – Пусть он первый навестит своего дядю и даст ему понять, что если вы сами пойдете к нему, то он должен быть один.
– Чтобы задеть мадемуазель Бразье? – спросил г-н Ошон, – Нет, нет, сударыня, примиритесь с неприятной необходимостью. Если все наследство не про вас, то, по крайней мере, постарайтесь, чтобы вам досталось хоть кое-что по завещанию...
Ошоны были бессильны бороться с Максансом Жиле. За завтраком Куский принес от своего хозяина, г-на Руже, письмо, адресованное его сестре, г-же Бридо. Вот это письмо, прочесть которое г-жа Ошон попросила своего мужа.
«Дорогая сестра!
Я узнал от посторонних о Вашем приезде в Иссуден. Догадываюсь, по каким причинам Вы предпочли гостеприимство г-на Ошона моему; но если Вы захотите меня видеть, то будете приняты как подобает. Я сам первый явился бы к Вам, если бы состояние здоровья не вынуждало меня в настоящее время оставаться дома. Позвольте по этому случаю выразить мое искреннее сожаление. Я буду в высшей степени рад увидеть моего племянника; приглашаю его сегодня ко мне отобедать, так как молодые люди менее требовательны в смысле общества, чем женщины. В свою очередь, он доставит мне удовольствие, придя ко мне в сопровождении г. г. Баруха и Франсуа Ошона.
Ваш любящий брат Ж.-Ж. Руже».
– Скажите, что мы завтракаем. Госпожа Бридо сейчас ответит, а приглашение принято, – передал г-н Ошон через свою служанку.
И старик приложил палец к губам, чтобы все молчали. Когда дверь на улицу закрылась, г-н Ошон, не подозревая о дружбе, связывавшей его двух внуков с Максансом, бросил на свою жену и Агату хитрый-прехитрый взгляд.
– Вы думаете, это он сам написал? Он так же способен на это, как я способен дать кому-нибудь двадцать пять луидоров... Нам придется вступить в переписку с этим солдатом.
– Что это значит? – спросила г-жа Ошон. – Но как бы там ни было, мы ответим. Что касается вас, сударь, – прибавила она, глядя на художника, – то идите к ним обедать, а если...
Старая дама остановилась, заметив взгляд своего мужа. Зная, как сильна дружба его жены к Агате, старый Ошон боялся, как бы она не отказала ей чего-нибудь по завещанию в том случае, если Агата не получит ничего из наследства Руже. Скряга, хотя и был старше своей жены на пятнадцать лет, надеялся получить после ее смерти наследство и когда-нибудь целиком распоряжаться всем имуществом. Эта надежда стала для него навязчивой идеей. Г-жа Ошон отлично понимала, что может добиться от мужа некоторых уступок, угрожая ему своим завещанием. Вот почему Ошон стал на сторону своих гостей. Кроме того, дело касалось огромного наследства, и, руководясь духом социальной справедливости, он хотел, чтобы оно перешло к законным наследникам, а не было разграблено чужаками, недостойными уважения. Наконец, чем скорее этот вопрос был бы исчерпан, тем скорее уехали бы его гости. С того времени, как борьба между захватчиками и наследниками, прежде лишь обдумываемая его женой, стала осуществляться, деятельный ум г-на Ошона, усыпленный провинциальной жизнью, пробудился. Г-жа Ошон была приятно поражена, когда в то же утро по нескольким теплым словам, сказанным старым Ошоном о ее крестнице, заметила, что у Бридо появился столь сведущий и хитроумный помощник.
К полудню умственные усилия г-на и г-жи Ошон вкупе с Агатой и Жозефом, крайне удивленными той осмотрительностью, с какой оба старика выбирали выражения, породили следующий ответ, имевший в виду исключительно Флору и Максанса.
«Дорогой брат!
Если я в продолжение тридцати лет не приезжала сюда и не поддерживала отношений с кем бы то ни было, даже с Вами, то виноваты в этом были не только странные и ложные мысли моего отца обо мне, но и события моей жизни в Париже, счастливые и несчастливые. Господь даровал мне счастье в супружестве и горькие испытания в моей материнской доле. Вам, вероятно, известно, что мой сын, а Ваш племянник, Филипп в настоящее время находится под угрозой тяжелого обвинения из-за своей преданности императору. Таким образом, Вы не будете удивлены, узнав, что вдова, принужденная ради своего пропитания поступить на скромное место в лотерейном бюро, ищет утешения и помощи у тех, кто знает ее с колыбели. Поприще, избранное другим моим сыном, сопровождающим меня, требует большого дарования, больших жертв, длительного обучения, прежде чем принесет результаты. В данном случае слава предшествует богатству. Иначе говоря, Жозеф, прославив нашу семью, все же будет еще нуждаться. Ваша сестра, мой дорогой Жан-Жак, безропотно перенесла бы последствия отцовской несправедливости, но позвольте матери напомнить Вам, что у Вас есть два племянника; один из них был ординарцем у императора в сражении при Монтеро и дрался в императорской гвардии при Ватерлоо, а теперь заключен в тюрьму; другого же с тринадцати лет призвание влечет по трудному, но славному пути. Поэтому я с живейшей признательностью благодарю Вас за Ваше письмо и от своего имени, и от имени Жозефа, который не преминет воспользоваться Вашим приглашением. Болезнь извиняет все, мой дорогой Жан-Жак, и я сама приду навестить Вас. Сестре всегда хорошо в доме у брата, какой бы образ жизни он ни избрал. Нежно целую Вас.
Агата Руже».
– Вот дело и начато, – сказал Ошон парижанке. – Придя к Руже, вы можете прямо говорить с ним о племянниках...
Письмо было отнесено Гритой, которая вернулась через десять минут и, по провинциальному обыкновению, рассказала своим господам все, что она видела и слышала.
– У них со вчерашнего вечера убирали весь дом, – сказала она, – а то мадам довела его...
– Какая такая мадам? – спросил старый Ошон.
– Да у них в доме так называют Баламутку, – ответила Грита. – Она прямо ужас как запустила гостиную и все, что касается господина Руже. Но нынче дом снова стал таким же, как до приезда Максанса. Все блестит, как стеклышко! Ведия мне сказала, что Куский выехал сегодня верхом в пять часов утра, к девяти он уже вернулся и привез всяких припасов. Словом, обед будет на славу, не хуже, чем у буржского архиепископа. В кухне порядок, все расставлено по местам. «Я хочу как следует угостить племянника», – говорит дядюшка, и он сам входит во все. Сдается мне, всей семье Руже лестно, что вы им написали. Мадам вышла мне сказать об этом... А уж как она одета, как одета! Я сроду не видала таких нарядов! В серьгах у нее два бриллианта – каждый, говорит Ведия, по тысяче экю. А кружева! А перстни на пальцах, а браслеты – ну, право, вы бы сказали – настоящая церковная рака. И какое шелковое платье прекрасное – алтарная завеса, да и только! И тут-то она мне говорит: «Барин очень обрадовался, узнав, что его сестрица такая хорошая; хотелось бы, чтобы она позволила нам почествовать ее, как она того стоит. Мы надеемся, она будет хорошего мнения о нас, после того как мы по-хорошему примем ее сына. Господину Руже не терпится увидеть своего племянника». У мадам черные атласные туфельки, но уж чулки... не чулки, а прямо чудо что такое! На шелку как будто сквозные цветочки и дырочки, можно подумать, что кружева, и ноги просвечивают... этакие розовые. Ведь барину-то уже за пятьдесят! И фартучек такой прелестный... Ведия мне сказала, будто этот фартучек стоит нашего двухлетнего жалованья...
– Э, мне надо прифрантиться, – сказал, улыбаясь, художник.
– Ну, о чем ты думаешь, Ошон? – спросила старая дама, когда Грита ушла.
Госпожа Ошон кивнула своей крестнице на мужа, который сидел, облокотись на ручку кресла и обхватив голову руками, погруженный в свои размышления.
– Вы имеете дело с господином Гоненом[54]54
Гонен – фамилия семьи известных фокусников в XVI в. во Франции.
[Закрыть]! – сказал старик. – С вашими идеями, молодой человек, – прибавил он, глядя на Жозефа, – вам не под силу бороться против такой продувной бестии, как Максанс. Что бы я вам ни посоветовал, вы все равно наделаете глупостей, но, по крайней мере, расскажите мне сегодня вечером, что вы там видели, слышали, делали. Идите! С божьей помощью! Постарайтесь остаться наедине с вашим дядей. Если, несмотря на все ваши ухищрения, вы не добьетесь этого, то, по крайней мере, несколько выяснится, чего они хотят. Но если вы на минутку останетесь с ним и никто вас не услышит, – черт возьми! – вам надо выпытать от него все о его положении, – а живется ему несладко, – и выступить на защиту вашей матери...