Текст книги "Мене, текел, фарес"
Автор книги: Олеся Николаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Потому что я сказала ему:
– Милиция совсем ничего не знает – даже к нам домой приходил следователь и все спрашивал, спрашивал, а ведь мы видели отца Александра лишь однажды... Все их версии никуда не годятся, там концы с концами не сходятся, убийцу ищут явно не там.
Вот отец Ерм и сказал весьма серьезно:
– Ну вот вы и расследуйте, а потом расскажете мне.
Странные мысли зашевелились в моей голове, во всяком случае, я подумала:
– Боже, за кого же он принимает меня?
И даже еще хлеще:
– За кого же я себя перед ним выдаю!
И долго я потом еще читала всякие мемуары об отце Александре, вникала в его книги, собирала свидетельства, знакомилась с меневцами, перебирала возможные мотивы, по которым можно было его убить, словом, действительно получалось, что «искала убийц».
А однажды наш суровый игумен послал меня «выбрасывать на помойку, а еще лучше – в заросший овраг, в пруд, чтоб никто не нашел», привезенных ему с Украины расписных глиняных униатских ангелов, «все это еретическое католичество, весь этот лисий иезуитский дух»…
И мой муж даже язвительно заметил, что если бы отец Ерм благословил меня принять монашество, я бы тут же и постриглась, не рассуждая.
Как только он чувствовал, что мир начинает ловить его, втягивая в свои будни, навязывая какие-то привычки, он тут же бросал насиженное место и перебирался в другой монастырь, – скорее всего это было искушение. Потому что он сам же меня учил, что каждое испытание надо проходить насквозь.
Так он оставил Лавру и переехал, правда, испросив на то благословения старца Игнатия, в Свято-Троицкий монастырь. Но потом и там ему стало тесно, он оброс бытом и, как он сам жаловался, закоснел. И тогда добился, чтобы ему отдали разрушенный Преображенский монастырь в семи километрах от его обители. Он обещал, что устроит там иконописный скит со строгим монастырским уставом и будет обучать молодых иноков тонкостям «богословия в красках».
Этот разрушенный монастырь, куда отбыл игумен Ерм со своими учениками, мыслился как Свято-Троицкий иконописный скит и подчинялся монастырскому наместнику архимандриту Нафанаилу. В ледяных сумерках чернел изуродованный Преображенский храм с развороченным крыльцом, кусок монастырской стены да облупившийся раздолбанный бывший братский корпус, в котором после закрытия монастыря располагалось что-то вроде общежития работников свинофермы. Свиноферма сгорела еще лет пятнадцать назад, работнички поразъехались, а братский корпус так и стоял с разбитыми окнами да вывороченными дверями, свидетельствуя о том, что здесь когда-то шла бурная непростая жизнь.
Поначалу поселились в рубленой баньке с утепленной пристройкой, которую целую осень ладили для будущего скита архитектор из местных, сельский интеллигент с народническими идеями, в своем роде подвижник и мастер на все руки, да еще один чудик, бывший начальник волжского пароходства, пришедший сюда подвизаться и спасать душу. Банька была построена в прихотливом псевдорусском стиле, с наличниками, резными ставнями и крылечками. Вскоре к ней прилепилась и тесовая церковка – с луковкой, слюдяными окошками и изразцовой печкой, а также и просторная мастерская. По замыслу иконописца Ерма ее должны были окружить четыре-пять аккуратных хижин, покрытых соломой и соединенных дорожками, устланными большими каменными плитами… Такая идеальная обитель со своими уединенными уголками. Молитвенная скитская жизнь… Эта вековечная мечта создать здесь, на земле, некое идеальное общество, где бы все любили друг друга и непрестанно едиными устами и единым сердцем славословили Своего Творца…
Раз в неделю сюда по лесной дороге привозили из монастыря капусту, картошку, весной и летом присылали сезонных рабочих, помогавших восстанавливать и храм, и здания, и стену. За это требовали иконостасы и просто иконы для братии и для подарков заезжим архиереям и даже самому Патриарху.
Главное, что раздражало иконописца Ерма в этом товарообмене, – это неусыпный контроль над его мастерской. Наместник Нафанаил – и сам, и через подставных лиц – ревниво и зорко наблюдал, чтобы никакие иконы не уходили отсюда без его ведома в другие монастыри и храмы: он это называл «налево».
Был архимандрит Нафанаил из военной семьи, по всей видимости, – из «штабных», во всяком случае, его наместничий кабинет был заполнен скоросшивателями, аккуратными стопками папок, к которым были подколоты всякие монашеские «докладные» и «объяснительные» записки, а также всевозможные рапорты, обязательства, графики дежурств и отчеты.
Самого себя он называл «мы» – из своеобразного смирения, чтобы не «якать». Да и слово «своеобразный» было подхвачено всем монастырем из его уст и обозначало любой человеческий выверт, глупость и просто – пакость. Существовало у него и еще одно весьма даже вместительно словцо – «чудить». Оно выражало совсем уж сугубую, можно сказать, вопиющую «своеобразность» поведения. Чтобы никого и ничего невольно не осудить и в то же время выразить свое негодование, отец Нафанаил говорил зловещим свистящим шепотом – ибо он никогда не повышал голоса, а в случаях исключительных только еще больше его понижал – итак, он шелестел: «своеобразный человек», «своеобразное поведение», и всем становилась очевидна крайняя степень его негодования.
Иногда, будучи недовольным, он вообще ничего и никому не говорил, но медленно приближался к возмутителям своего спокойствия и с трех шагов показывал им три пальца, издавая при этом губами: «тцч!». Это означало «тише!», а три пальца, воздетые ввысь, знаменовали собой три поклона, отныне наложенных наместником на провинившегося чернеца.
Он искренне и глубоко страдал, когда замечал в монастыре какие-то шатания, беспорядки, неподобающее шушуканье по углам… Один раз, выйдя на амвон, он прямо так и возгласил, уподобясь апостолу Павлу:
– Братие! Братие! – повторил он, откашливаясь. – Всем известно, что старцы наши больны и немощны, и в этом смысле – как бы и нет уже у нас старцев. Но это не так. Будем же помнить, что главный старец для нас теперь – Дисциплина!
Так вот – архимандрит Нафанаил хотел заставить и игумена Ерма признать этого нового монастырского «старца» и обязать его писать ежедневные отчеты о проделанной в новом скиту работе и особенно о том, что делалось в иконописной мастерской. Поначалу отец Ерм «за послушание» повелел своему ученику завести тетрадку для такого рода записей, и тот несколько месяцев кряду вносил туда аккуратным почерком: терли краски, левкасили доски, прописывали лики. А потом – на пятый ли, на шестой ли месяц – отец Ерм был явно не в духе и швырнул все эти записи в огонь, погрозив кулаком в сторону Свято-Троицкого монастыря. Тогда же у него возникла идея отложиться от Нафанаила с его хилой кормежкой и рабочими из «болящих» и попроситься под начало самого Патриарха или уж – на худой конец – епархиального архиерея епископа Варнавы. Канонические основания для этого имелись – его Спасо-Преображенский монастырь никогда раньше не был скитом Свято-Троицкого и имел полную хозяйственную самостоятельность, а в иные времена мог бы и посоперничать с ним благолепием храмов и числом монашеской братии.
Но с Патриархом тогда ничего не вышло, а епископ Варнава, как оказалось, очень почитал своего наместника отца Нафанаила и не хотел идти против него. Так дело до поры и заглохло, чтобы разрешиться потом весьма своеобразно, как сказал бы архимандрит Нафанаил. А пока мой духовник очень томился под присмотром монастырского начальства. На все он должен был спрашивать разрешение. Он признавался, что чувствует себя так, словно ледяная рука схватила его горло.
А кроме того, между Свято-Троицким монастырем и Преображенским скитом установились очень напряженные отношения… Ну так что ж, так бывает – Святые Отцы говорили, что за монахами толпами ходят бесы, даже прячутся в складках их мантий, подстерегая чернецов в минуту их немощи и вкладывая в них порой самые нелепые, самые греховные помыслы. Потому что цель у них, этих демонов, – одна: погубить воина Христова. Ибо монах молится за весь Божий мир, и трепещут от этой молитвы мрачные демоны, и содрогается ад.
И вот если какой-то монах из монастыря прибредал в скит, его там расценивали как нафанаиловского соглядатая и обращались с ним сурово, почти враждебно. А на каждого скитского насельника в монастыре смотрели как на ермовского шпиона, порченного латинской ересью, потому что ведь еще до переселения в скит у моего духовника возникли какие-то католические симпатии. Ведь именно такого рода подозрительные взгляды ловил на себе поначалу иконописец, ученик отца Ерма Дионисий.
Игумен Ерм его наказал «за снежки», которыми он некогда закидал учителя, а на самом деле, конечно, за дерзость, за наглость, за разнузданность, в конце концов, за пьянство. Что общего у монаха с богемой? Что сродного у строгого игумена Ерма с этим молодым столичным снобом, с этим безнадежным декадентом? Ведь даже на его иконах святые напоминали более изящных и болезненных бесплотных духов, чем «ангелов во плоти», оставлявших нам свои чудотворные мощи.
И вот монах Дионисий был оставлен своим учителем в монастыре – в назидание. Чтобы – «хлебнул этой ортодоксальной дури, закоснелой пошлости и опомнился», «чтобы восскорбел от этого непролазного невежества и приполз в скит на покаяние».
Но наместник приветил брошенного Дионисия, вспомнил, что поначалу, когда Дионисий только-только поступил в монастырь, он исправно нес послушание на курятнике, то есть «положительно себя зарекомендовал», и это ему – «плюсик», а также рассудил, что если он – иконописец, то «иконописцы монастырю насущно необходимы». Вот Дионисий и занял все былые покои отца Ерма. А кроме того – поскольку у Дионисия был прекрасный баритон, то отец Наместник рукоположил его в скором времени в дьякона и ставил с собой служить все праздничные службы. И Дионисий как-то раз высказался, что наконец-то живет он в монастыре «как у Христа за пазухой».
Итак, слухи о католических симпатиях знаменитого иконописца так или иначе просачивались в монастырь, порой даже в фантастическом виде. Рассказывали всякую небывальщину – якобы игумен стал уже католическим кардиналом и даже специально тайно ездил в Рим присягать Папе и целовать папскую туфлю. Кто-то из зловредных шутников прислал ему мерзейшую посылку: статуэтку черной собаки, а на ней приклеена надпись: «Римская мама». Очевидно, предполагалось, что она должна символизировать волчицу… И еще в посылке был старый башмак, а на нем надпись – «папская туфля»… Ну, это явно бесовское наущение.
Но и в скит проникали кое-какие казусы Свято-Троицкой монастырской жизни. И игумен Ерм каждый раз досадливо морщился и говорил:
– Вот они – плоды невежества! Взошедшие семена дури!
Такое он испытывал раздражение, как только доводилось ему слышать что-нибудь о своем бывшем монастыре. И даже когда к нему приехал оттуда иеромонах Филипп, молодой, ясный, подвижнического духа, отец Ерм вообще поначалу хотел захлопнуть перед ним дверь. Может, еще и потому, что когда-то отец Филипп очень почитал моего духовника, исповедовался у него, но однажды рассказал ему свой сон, который игумену очень даже не понравился.
Якобы приснилось Филиппу, тогда еще молоденькому послушнику, будто служат они с отцом Ермом в огромном золотом Соборе, и Филипп возглавляет службу, а игумен ему кланяется…
После этого отец Ерм стал его чураться и считал его чуть ли не провокатором. Все время ждал от него каверзы, подвоха. Действительно, что он – Иосиф Прекрасный, которому во сне явились отец и старшие братья под видом снопов и кланялись ему в ножки? То же мне – вещий сновидец!
Иеромонах же Филипп приехал к нему теперь, как он выразился, по серьезному духовному делу. Так что закрыть перед ним дверь никак уж не удалось. Он привез с собой какого-то человека.
– Слушай, Ерм, – сказал Филипп. – Прошу тебя как брата. Это бывший чекист. Очень большой чин. Хочет покаяться, но говорит: только незапятнанному духовному человеку покаюсь. А я для него – пшик, соседом я его был по лестничной клетке, еще в Москве. Говорит: ты – мальчишка, как тебе каяться, что ты можешь понять? Поисповедуй его, какую угодно епитимью наложи – он все снесет, а так – лукавый его терзает по ночам, прямо на грудь садится…
Но отец Ерм уже напрягся на него, замахал руками:
– Ты – ко мне – этого гебешника? Да никогда! Нечего ему здесь делать. Убирай его отсюда.
– Да ведь покаявшийся же разбойник он, Ерм!
– Не смей возить ко мне стукачей!
– Да как я ему объясню? Разве чекистам отказано в покаянии? Он же не просто поболтать с тобой о чекистских буднях приехал… В грехах каяться… Ведь человек же, Божие же творение, Ерм!
– Вот сам и разбирайся с этим творением… У вас в монастыре духовники есть, старцы есть, пусть они. Может, он вынюхивать сюда приехал – что, кто, как, о ком, о чем…
Филипп сделал последнюю попытку, сказал просительно, понижая голос:
– Жена у него выбросилась месяц назад из окна, с тех пор и приходит к нему по ночам. Он говорит: я на любые жертвы готов, на любые наказания, лишь бы это наваждение сгинуло… Если надо, то и в монахи уйду, говорит. Только отвези меня к истинно духовному человеку, к чистому подвижнику меня отвези. О тебе услышал, как ты без электричества подвизался, одной пшеничкой питался, говорит: вот к этому меня отвези, к постнику. Да и сам посуди – что ему у тебя выведывать? Что ты такого тайного делаешь, чтобы предполагать у него такой коварный разведывательный план?
– Чтоб духу его здесь не было! Или я сам отсюда уйду! – отрезал игумен Ерм.
– Ты, пастырь, отказываешься поисповедовать заблудшую овцу? – Филипп вообще любил говорить возвышенно, с пафосом. Скажет – и делается пунцовым. Теперь же было ясно, что это – ссора.
Ну и увез отец Филипп этого чекиста с собой в монастырь.
– Отец Ерм очень занят. Видишь, что тут твои большевистские чекисты понаделали, а ему теперь восстанавливать.
Чекист отрицательно покачал головой:
– Это не мои. Мы с НТС работали. Полностью их развалили. Вся их организация оказалась переполненной нашими агентами. Скажи ему. Мы с церковью никогда не работали…
Филипп отвел чекиста к монастырскому старцу Игнатию, но про историю с Ермом рассказал в монастыре. И монахи очень возмущались. Но они просто не знали всей подоплеки… Может быть, если бы этот чекист попал к игумену не через отца Филиппа, он бы принял его, и поисповедовал, и все бы сделал для него.
Все чаще слышалось в разговорах о скитском игумене: «еретик», «иезуит» и даже «масон». Особенно старалась небольшая, но сплоченная группа монахов, объединенных принадлежностью к мордовской национальности. Все они держались несколько особняком среди монастырской братии, признавая исключительно авторитет своего сродника по крови игумена Платона, монастырского благочинного. Страсти достигли точки кипения, когда я хотела было купить у него старый ржавый «Запорожец», который тем не менее был на ходу и на котором я собиралась ездить из Троицка по лесной дороге в скит к отцу Ерму: семь километров туда, семь обратно. Игумен Платон же мечтал сбагрить с рук «машинерию» и продавал ее за весьма условную цену. Но как только он узнал, что его вещь может оказаться полезной «беззаконному масонскому сборищу», ибо он часто раньше видел меня на Афонской горке у отца Ерма, как цена стремительно поползла вверх. Но меня это не остановило. Тогда игумен Платон определил:
– Пусть лучше он сгниет на хоздворе, а масонам не достанется.
Так этот «Запорожец» и сгнил…
– Поделом! – мрачно комментировал мой духовник. И с негодованием поминал отца Филиппа: – Знаете, кого мне сюда привез? Чекиста! Да-да! Это же надо додуматься! Стукача, что ли, хотел ко мне приставить!
А заодно сюда же прибавлял невероятную историю о том, как Свято-Троицкие монахи расстреляли воинскую часть:
– Они целую воинскую часть расстреляли, монахи эти, что с них взять?
На самом же деле это было так. Жил в монастыре с незапамятных времен монах Матфей. Нес он послушание садовника, а по ночам сторожил монастырские поля, растянувшиеся за каменной монастырской стеной. На сторожевой башне у него были установлены прожектора, приборы ночного видения, а также разложены ракетницы и винтовки, заряженные крупной солью, – все это снаряжение было во время перестройки пожертвовано монастырю близлежащей военной частью в благодарность за освящение ее территории и строений.
До монастыря Матфей служил пограничником на советско-китайской границе И по природной добросовестности наверняка дослужился бы до всяких там лычек, но он вдруг стал катастрофически слепнуть, и в этой сумеречном пространстве, как он рассказывал, явилась ему сама Матерь Божия и сказала: «Мать тебя посвятила Богу, а ты ее не послушался! Пойди к ней, попроси прощения и уходи в монастырь».
Примерно так сказала ему Матерь Божия, только в ее устах звучало это все на украинской мове, верность которой Матфей ухитрился сохранить, несмотря на двадцатилетнюю жизнь в русском монастыре и даже некоторые связанные с ней прещения со стороны наместника. Тот будто бы вдруг чего-то даже испугался, услышав от своего келейника, что Матфей якобы называет Николая Чудотворца «Мыколой Хфокусныком».
– Ничего не понимаем, что ты своеобразно так нам тут сообщаешь! Чудишь, – говорил ему архимандрит Нафанаил, переходя на свистящий шепот, что означало крайнюю степень его раздражения. – Мы здесь наместники в России и мовы твоей имеем право не разуметь.
– Як бачу, так и кажу, а як не бачу, то и не балакаю. Ця мова для Господа дюже добре. Як злодии на поле цю мову почують, так швидко и потикають, як биси, як скаженни.
Наместник Нафанаил знал, что это воистину было так: чуть только Матфей наводил на поле свою «мову» – свой мощный пограничный прожектор, воры, решившие полакомиться было монастырской капусткой или картошечкой, тут же ложились пластом на землю, ибо понимали, что сейчас начнется настоящий артобстрел из ракетниц.
Слава Матфея достигла своего апогея, когда целый солдатский взвод вместе с офицером подъехал глубокой ночью к монастырской поленнице, находившейся на краю поля под навесом, и высадился на снегу десантом.
Матфей засек их грузовик, однако решил подпустить воров поближе к монастырской стене, и когда первая рука потянулась к поленнице, открыл огонь из ракетниц. Солдаты, привыкшие к полигонам, тут же, как один, залегли и распластались на снегу. Монах Матфей прекратил огонь и предался ожиданию, посматривая в прибор ночного видения, подаренный монастырю, повторяем, той же военной частью. Надо сказать, что был легкий морозец. И через несколько минут фигурки, расстеленные на снегу, сделали свои первые робкие движения по направлению к грузовику. Тут-то отец Матфей и открыл по ним новый шквальный огонь из ракетниц. Страшный треск пронзил, сотряс округу и отозвался в ближайшем леске долгим заунывным эхом. Небо озарилось снопом безумных искр, солдатики вжались в снег, и через минуту поле погрузилось в ледяное безмолвие и кромешный мрак. Теперь уж все поняли, что дело серьезно, и решили затаиться, ободряемые мыслью, что сторожу это все может скоро надоесть, и он отлучится по какой-нибудь надобности. Но Матфей был не из таких. Он знал, что морозец как его верный союзник вот-вот сделает свое дело, а уж довершать придется ему, Матфею. Поэтому он преспокойненько сидел в своей башне, где у него имелось и ватное одеяло, и валенки, и даже термос с горячим чаем, и не собирался никуда отлучаться. Не было у него никакой такой надобности. Он ждал.
Минут через десять он заметил в стане врага легкое шевеление. Прикрывая голову руками, солдаты принимались медленно и по-пластунски отступать. Он дал им отползти метра на два, отхлебнул из термоса горяченького чайку и неторопливо зарядил ракетницы. Через полминуты небо вновь полыхнуло радостным победным салютом, а воздух снова отрапортовал оглушительным треском и грохотом. После этого отец Матфей вытер губы, аккуратно сложил оружие и отправился совершать положенное молитвенное вечернее правило. Он знал, что рассказ о его ночном ратном подвиге перерастет в легенду, из легенды – в миф, который так и будет передаваться по военным частям из одного солдатского поколения в другое, и потому всяким попыткам воровать что-либо в монастырских угодьях солдаты скорее предпочтут долгое сидение на хлебе и воде, да еще и в нетопленой казарме.
Вот так монах Матфей делал свое сторожевое дело.
Но в одном он был абсолютно прав – слава его растеклась не только по военным частям, окружавшим Троицк, не только поразила воображение своего, братского монашества, но и достигла в некотором роде оппозиционного Преображенского скита.
Между прочим, наместник решил-таки его наказать и за некоторую заносчивость, которая у него появилась в результате побед над врагом, и, как он выразился, за «неуместность речений», под чем он подразумевал «ридну мову», ибо в ней ему виделось неуважение к наместнику, и вообще, вообще – для острастки, для смирения, для послушания, для необходимых в монашеской жизни скорбей.
– Тцч! – прошептал он, поднимая три пальца вверх.
– Що таке? – с изумлением переспросил Матфей.
Архимандрит Нафанаил потряс в воздухе пальцами и повторил:
– Тцч!
– Як, як? – не поверил глазам Матфей.
– Три поклончика, – тихо-тихо, но внятно прошевелил губами отец Нафанаил.
– А, то це добре, – успокоился отец Матфей. – А то я дывлюсь, що це за дывовына, що це за таемныця? Роги – не роги, выла – не выла…
Больше отец Наместник его к себе не вызывал. А Матфей каждый вечер – перед выходом на дозор исправно клал свои три поклончика, постепенно забывая, за что и от кого он их схлопотал.
Именно это и имел в виду отец Ерм, когда он возмущался расстрелом целого воинского батальона. Расстрелом, которым, по его словам, командовали монахи.
Словом, страсти были предельно накалены, а качели были раскачаны так неистово, что неизбежно ударяли всех, стоящих и по одну, и по другую сторону от них. Демоны наверняка были очень довольны своей работкой, потирали свои черненькие грязные корявые лапы… Распевали на разные голоса: «Наша воля, наша власть!» – как-то так. И мне кажется, все – и в монастыре, и в скиту – ощущали это глумление над собой темной силы. Но мой духовник сказал мне:
– Какая чушь! Помните – бесы всегда бегут от лица Господня. Сам Христос изгоняет их из своих владений. Помните, как Он говорит в Евангелии: пойдите скажите этой лисице, Ироду – се изгоняю бесов. Так вот – как только заслышите в себе искусительный иродов голос, сразу и вспоминайте, что вам надо ответить этой лисице. Ибо Ирод всегда хочет одного: убить Христа.
Так сказал мне мой духовник, освещенный красноватым зимним закатным солнцем.
А старого чекиста, покаявшегося и теперь готовившегося в монастыре к постригу, приняли в монастыре как родного. Выходило так, будто он «пострадал от масонов», или что-то в этом роде.
Меж тем примерно в эту пору Свято-Троицкому монастырю позволили открыть свое подворье в Москве. Наместником туда был назначен иеромонах Филипп, тот самый, который привозил к игумену Ерму чекиста. Вот Филипп и уехал открывать новую обитель. Но весьма вскоре вслед за ним стал туда собираться и отец Нафанаил – навести контроль, получить отчет о проделанной работе, а кроме того – послужить на Рождество в новом подворье, ибо это был престольный праздник… И это все – несмотря на то, что его мучил радикулит и одолели хвори простудного характера: он кашлял, чихал, смотрел на мир красными слезящимися глазами и громко сморкался. На это время он даже оставил манеру раздавать направо-налево поклончики – ему было плохо, и он весь сосредоточился на себе и предстоящей поездке.
– Нехорошо, – говорил он, – на нашем подворье престольный праздник, а мы здесь.
– Так вы же больны! – замечал ему келейник.
– Больны не больны, а это наш наместничий долг, – назидал его архимандрит. – Может, там сам Святейший служить будет или пришлет кого. Владыка Варнава наверняка пожалует. Наместники других монастырей. Хватятся – а нас нет. Спросят – а где, собственно, Свято-Троицкий монастырь? Скажут: а наместник там болен. А тогда они ответят: а больные в звании наместников нам ни к чему.
Итак, он собирался. Брал с собой только своего иеродьякона Дионисия да келейника. В пошивочной мастерской ему готовили и новый подрясник и новую зимнюю рясу. В качестве подарка он вез два белых старинных священнических облачения, шитых золотой нитью, как и положено на Рождество, икону Рождества Христова, между прочим, принадлежавшую вдохновению иконописца Ерма, и пачку открыток с видом Свято-Троицкого монастыря.
Однако, не обошлось без скорбей. Главная – самая искусная мастерица свалилась с температурой, и зимняя ряса так и осталась недошитой. Одно из двух подарочных облачений оказалось настолько ветхим и обтрепанным, что дарить его было просто неприлично. Решили ограничиться одним – более или менее целым, а также превосходной Ермовой иконой и открытками, присовокупив к ним еще и дюжину выпущенных десяток лет назад пластинок с записями монастырского колокольного звона.
Но и там была беда: то ли пластинки пролежали слишком долго на складе, то ли хранили их как-то неправильно, но они сделались столь хрупкими, что стоило лишь их взять за ребро, а не положить на ладонь, как кусок откалывался и оставался в руке.
– Искушение! – сокрушенно мотал головой келейник.
– Ничего, ничего, – подбадривал сам себя отец Нафанаил. – Мы довезем их аккуратненько в коробке, да так и передадим. А что они там сломаются – так это уже не наша вина. Мы-то дарили целые!
Наконец Дионисию все-таки удалось его убедить, что так делать нельзя: когда вся дюжина расколется при первом прикосновении, там, в Рождественском подворье, поймут, что пластинки – некачественные, бракованные.
– Ну что мы можем поделать! – отбивался наместник. – Монастырь у нас бедный, можно даже сказать, нищий… Денежная реформа разорила нас вконец. За экскурсии – и то запретили нам брать деньги. Раньше хоть какие-нибудь иностранцы приедут, захотят отправиться на осмотр пещер, так мы им туда билеты продавали. А теперь – все бесплатно. Просто так жертвовать-то не хочет никто!
Действительно, главной святыней и достопримечательностью монастыря были длинные и глубокие пещеры, не искусственные, а созданные Самим Творцом. Они так и назывались: «Пещеры, Богом зданные». Вход в них был у самого Троицкого храма и вел вглубь Афонской горки. Чуть дальше проход разделялся на несколько лабиринтов, каждый их которых либо упирался в небольшой церковный предел, либо уводил в неведомую подземную даль. Существовало предание, что эти пещеры были соединены с пещерами самой Псково-Печорской обители, а может быть, даже и Киево-Печерской Лавры, и монахи, в случае осады обители, могли тайно сообщаться со своими собратьями из Печор и Киева. Но план подземелья был утерян, и никто не знал, какой из лабиринтов приведет его к золотым куполам. Поэтому монастырь пользовался лишь освоенной частью пещер. В отгороженных нишах, которые примыкали к лабиринтам, издревле хоронили насельников и благотворителей монастыря. Гробы их складывали один на другой, и когда одна ниша заполнялась, ее закрывали железной дверью и переходили к другой.
Пещеры были песчаные: плотный мелкий серый песок покрывал своды и стены, рыхлый и мягкий лежал под ногами. Диво еще заключалось в том, что, какая бы ни была погода снаружи, в пещерах всегда поддерживалась одна и та же температура, кажется, плюс шесть градусов, которая задерживала, а быть может и вовсе останавливала тление. Во всяком случае, здесь никогда не было запаха, который напоминал бы о том, что в двух шагах от прохода, по которому движутся люди, дожидаются Судного Дня в своих деревянных гробах мертвецы. Были здесь и захоронения монастырских подвижников, прославленных своими чудесами. Гробы их занимали отдельную, довольно просторную нишу. Мощи их оставались вовсе нетленными и благоухали – даже пелены, укрывавшие их сухонькие тела, пахли каким-то неземным ладаном.
Пещеры были вписаны в общий областной экскурсионный план, и поэтому в монастырь привозили туристов, которым здесь продавали билеты «на осмотр святыни». Кроме того – экскурсанты покупали у входа в пещеры и свечи, которые стоили здесь в несколько раз дороже, чем в храме: это приносило монастырю кое-какой доход. Однако несколько месяцев назад сразу в нескольких московских газетах – из «прогрессивных» – появились статьи с кричащими названиями типа «Плата за святыню», «Почем нынче мощи» и даже «Монастырь как дом торговли». Они, что называется, выводили монастырь «на чистую воду», обличая его в том, что он, якобы спекулируя на «святых чувствах», вынуждает паломников дважды платить за одни и те же «пещерные впечатления»: первый раз они уже платили за них в областное экскурсионное бюро.
Епископ Варнава вызвал к себе ничего не подозревавшего Нафанаила и, размахивая перед его носом подшивкой столичных газет, кричал: «Вам – доход, а меня – на приход!» Короче говоря, перепуганный наместник, вернувшись в монастырь, повелел вовсе закрыть пещеры, а если и открывать, то исключительно для братии.
Все это бурно обсуждалось по кельям, и монахи вынесли из этого лишь одно: все подстроил им несомненно игумен Ерм. Это он имел застарелую вражду к Свято-Троицкому монастырю. Это он принимал у себя столичных писак, он же их и науськал. Именно он снарядил их оружием собственной осведомленности. Даже Дионисий с подозрением спросил меня:
– А это случайно не ты приложила руку?
Но я с негодованием отвергла его вопрос. Потому что в том, что пещеры «Богом зданные» кормили молитвенный монастырь, не было ничего предосудительного: получалось, что это Сам Господь питает свое воинство. Почему-то мне кажется, что если бы это было сформулировано именно так, мой духовник со мною бы согласился. Но в монастыре говорили: «Узнаю Ермов стиль!» или: «Да, наш авва нас так просто не оставит».