Текст книги "Мене, текел, фарес"
Автор книги: Олеся Николаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Олеся Александровна Николаева
МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС
роман
ДЮДЯ
Было время, когда игумен Ерм казался нам ангелом, спустившимся на землю. Во плоти ангел. Некий херувим, что несколько занес нам песен райских… Когда он еще жил в Лавре, на заре своего монашества, к нему в келью старцы посылали молодых постриженников как бы «на экскурсию»: идеальная келья монаха. Простота. Чистота. Нестяжательность. Единственным ее излишеством была серебристая змеиная кожа, которую подарил отцу Ерму мой друг – писатель и путешественник Геннадий Снегирев.
– Отец Ерм, а зачем вам в келье эта змеиная шкура? – спрашивали молодые постриженники. – Ведь это же – принадлежность Искусителя?
– Она напоминает мне о грехопадении первых людей, – скромно отвечал отец Ерм. – А кроме того – Сам Христос говорил: будьте мудры, как змеи!
Вообще существует такое монашеское наблюдение: невозможно прийти к Господу, если воочию не увидишь в каком-нибудь человеке отблеск вечной жизни, лик Христов. Так и красота монашества открывается лишь через Человека: вот он – перед тобой – во всей своей немощи, во всей своей простоте, покрытой черным штапелем ли, сукном, а через него сияет слава Божия, Царство Небесное, неземной мир. Многие именно так избирали для себя монашество. И таким человеком был для нас наш игумен, наш, между прочим, тогда еще совсем молодой «старец», наш духовный отец.
Он тогда очень увлекался старообрядчеством – это понятно, ведь у них такие иконы: никониане никогда не смогли подняться до их умозрения, – все выходило плоскенько, аляповатенько. А отец Ерм – эстет, аскет, иконописец. Даже по Лавре расхаживал тогда со старообрядческой лестовкой вместо ортодоксальных четок. Возглашал по-старинному «во веки веком». Поклоны клал, как положено по старому молитвослову. Даже и мне такой подарил. И я тоже после каждой «Славы» по три земных поклончика отмахивала. С непривычки так натрудила коленку, что она вспухла, и я не ходила, а ковыляла. В конце концов, обратилась даже в травмопункт…
У меня спросили:
– А что вы делали на этой ноге? Может, тяжести какие подпирали, может, ударяли ее или, может, насекомое какое вас укусило?
Но я честно сказала:
– Нет, ни тяжестей не таскала, не ударяла, и насекомые не кусали, а просто – отбивала поклончики.
Тогда на меня посмотрели сочувственно, подозрительно и тревожно. Медработники все-таки. Поклончики она отбивала! Это при Бреженеве-то! 82-ой год на дворе… Ну ладно.
Все тогда привлекало отца Ерма в старообрядчестве – весь богослужебный чин, знаменное церковное пение по крюкам, эстетизированный церковный быт, и он глубоко и восторженно переживал это как художник, как иконописец. Даже старообрядческий клобук надевал у себя в келье: не этот, похожий на котелок без полей, обтянутый черным, ниспадающим вниз муаром – протопоп Аввакум говорил о таковых с презрением «клабуки-те рогатые ставцами-теми носят», – а тот, старинный, напоминающий длинноухую шапку, – кстати, он очень был ему к лицу. Мне даже удалось его так сфотографировать: вот он стоит, «прислонясь к дверному косяку», артистичные пальцы у подбородка, и смотрит так чудно, так вдохновенно. Портрет этот до сих пор висит у меня над столом в кабинете. Лицо отца Ерма на нем столь прекрасно, что все, кто приходят ко мне, спрашивают изумленно: «А это кто?» И замирают, любуясь… Но я им не отвечаю. Потому что – начнутся дальнейшие расспросы – а что он? А где? А как? Ну и необязательно всем так уж об этом знать…
В ту пору игумен Ерм ввел старообрядчество даже в своем монашеском быту – варил сбитень, питался проросшей пшеничкой и национальной репой, отвергая заморскую екатерининскую (никонианскую) картошку, ходил по келье в лаптях, которые сам и плел, не признавал электричества, но читал и работал при свечах, а краски для икон готовил из натуральных веществ – растирал полудрагоценные камни, добавлял желток – какие-то были у него старинные рецепты.
И вообще вокруг него царила такая восторженно-эсхатологическая атмосфера – готовился великий исход из этого греховного мира, из этой «не устоявшей перед тремя искушениями сатаны Церкви». Да, как бы именно так. И в то же время не вполне – ибо отец Ерм вовсе и не собирался порывать с Церковью и переходить в старообрядчество, он просто считал, что монашество в миру обмирщвляется и надо дистанцироваться, укрывшись отеческими заветами. Уйти из мира, забрав Кормчую Книгу, по ней и жить. А для нас, неофитов, его окружавших, что могло быть более праздничным и желанным, чем это новое житие, исполненное подвигов и чудес?..
Отец Ерм однажды прямо так и сказал своему любимому ученику – молоденькому монаху Дионисию-иконописцу:
– Я решил стать преподобным!
И Дионисий, конечно, не смог это удержать в себе, выдал мне под большим секретом, огромные, широко расставленные глаза его были широко распахнуты, из груди вырывалось:
– Нет, ты представляешь… Это же настоящий старец! Вот я, например, хочу себе купить черные джинсы под подрясник, ты, предположим, хочешь выпить чашку кофе, а он – стать святым!
…Землей обетованной была избрана Мезень. Спасение возможно только там. Пять месяцев в году судоходство, потом все покрывается суровыми льдами – ни рыба не доплывет, ни птица не долетит. Мы с Дионисием ездили на место грядущего переселения на разведку, летом. Пока плыли на утлой лодчонке, на Дионисия напала огромная чайка и стала клевать его скуфью…
– Ишь, не хочет пускать! —отмахивался от нее он.
Лодку качнуло, в воду упал пакет с бутербродами и бутылкой воды. Но на берегу было много ягод, прозрачный ручей, и Дионисий сказал, погрозив невидимому супостату:
– Да подавись ты этими бутербродами, старый козел, а нам и так хорошо!
Наконец, мы нашли бедное селенье с заколоченными домами, вокруг – никого: ближайший магазин, где дают хлеб, карамельки и водку, которую местные называют «серенькой», в пяти километрах. Отметили все крестиками на карте и отправились обратно к отцу Ерму с докладом.
Ну Дионисий – понятно: монах, иконописец, а я? Я-то на что рассчитывала с этой Мезенью: у меня муж, маленькие деточки. Ах, думала, отец Ерм помолится, все как-нибудь образуется: будем жить там при иконописном ските, еще и друзей своих туда позовем. Мой друг детский писатель и путешественник Снегирев тоже уже туда собирался, там, говорил, знаешь какие белые ночи? Какая мистика света? Какая близость небес?
Пришли мы с Дионисием к нашему игумену, разложили перед ним карту, все пришлось ему по душе. Отец Ерм приговаривал:
– Здесь Господь испытывает человека властью, славой, богатством… Тот, кто их жаждет, на самом деле просит послать себе жесточайшие искушения. А там, вдалеке от мира, только и можно обрести истинную царственную свободу!
Мезень уже вовсю дышала нам в лицо своим вожделенным холодом, целовала ледяными губами в горячий лоб, бередила чувства своей богоизбранной заброшенностью, роскошью своей нищеты.
И все-таки отец Ерм решил разок-другой сходить в старообрядческий храм, помолиться там, приглядеться. Отпросился у наместника на день из Лавры, ни свет ни заря приехал на Рогожское кладбище – к началу литургии, а ему на пороге храма суровые бородатые мужики:
– Куды! У нас щепоточники в притворе молятся, в храм велено их не пущать!
И у нашего игумена после этого как-то все стало стремительно меняться, словно путешествовал он на Рогожское не один день, а семь долгих лет.
Наконец он сказал:
– Все! Старообрядчество выдохлось. Мертвечина. Музей. Дух Святой от них отошел. Я был у них на богослужении. Иерархия у них безблагодатная. Белокриницкая иерархия – сплошной подлог. Таинства – недействительные. Откуда я знаю, глядя на их духовенство, что это не ряженые мужики? Надели на себя епитрахиль, поручи, а кто их рукополагал, спрашивается, а?
И снял с себя старообрядческий клобук, и лапти выкинул, и включил электричество, и больше никогда не пил сбитень и не ел репу. Он поменял обитель и затворился в провинции, в Свято-Троицком монастыре, взяв с собой Дионисия. Там началась какая-то совсем другая, новая жизнь. Потому что он вдруг пришел в волнение от византийского иконного письма и стал глубоко изучать историю Византии, писания Святых Отцов. И сразу надел на себя «мелкую» греческую скуфью, облачился в греческую рясу с безмерно широкими рукавами, ел смоквы с изюмом, служил по ночам в монастырских пещерах литургию по-гречески, а своих послушников поставил осваивать византийские литургические распевы. И все мы, приближенные, стали подвизаться в древнегреческом, читали Евангелие в оригинале, спрягали труднопроизносимые греческие глаголы, склоняли на свою сторону существительные и постигали весь этот могучий умозрительный синтаксис обновленной жизни.
Засыпала я с учебником Соболевского под подушкой…
Доктрина нашего игумена была такова: коль скоро мы отступили от своих основ, надо вернуться к истокам – назад, к Святым Отцам, к Византии, начать заново и пройти свой исторический путь, учитывая при этом опыт искушений и соблазнов.
Жил иконописец Ерм в монастыре на горке, которая как нельзя кстати называлась «Афонской», – там для него построили мастерскую, там была у него и келья – прямо в колокольне. И проходить к нему можно было через послушника, который стоял у подножья горки на будке и требовал специального разрешения, подписанного отцом Ермом. Это была аккуратная плотная белая бумажка, размером с визитку, и на ней было выведено образцовым «иконописным» почерком: «Прошу пропустить. Игумен Ерм». И это было начертано с такой великолепной свободой и с такой властью, что мне казалось – когда я умру, то и самим огненным херувимам, сторожащим рай, и даже апостолу Петру я смогу дерзновенно предъявить это «Прошу пропустить. Игумен Ерм», и они пропустят…
И вот я ее потеряла, эту свою охранную грамоту, и пришла в страшное волнение, ибо мне почудилось, что я теперь никогда не смогу попасть на Афонскою горку, и это – все! Такое отчаянье – я ходила вокруг монастырской стены, взбираясь вокруг на холмы, и видела и колокольню, и мастерскую, и ели, и столетний дуб, и даже послушников, но все они были в каком-то отрезанном от меня пространстве, в другом измеренье – как в него попадешь? В принципе так и было – что общего у монахов с мирскими? У монастыря – с миром?
Тогда я совершила подлог. Вырезала из писчего листа маленькую бумажку и, потренировавшись немного, старательно начеркала: «Прошу пропустить…». Конечно, при ближайшем рассмотрении можно было бы обнаружить фальшивку – и это заглавное «Пэ» с начальным и верхним завитком смотрелось у меня вульгарно и даже блудно, и «эр», опускавшее витиеватую ножку, делало это весьма развязно, и петелька «у» выглядела очень уж завирально, что уж говорить о подписи. Но от беглого взгляда «будочника» это ускользнуло – он ухватил лишь общий строй и размер букв и кротко поклонился: «Проходите». С тех пор я больше не утруждала себя хранением пропуска, а подмахивала его заново. И когда однажды отец Ерм спросил: «А пропуск-то у вас есть? Еще не истлел?», я со смехом призналась в подделке. Он нахмурился, взял у меня бумажку и долго ее разглядывал, потом хмыкнул и выдал новую, подписанную собственноручно.
Однако это навело его на мысль, и с этих пор он стал поручать мне отвечать за него на письма, которые приходили в огромном количестве.
– Напишите там: простите, но нехватка времени не позволяет мне подробно ответить на ваше письмо. И потом что-нибудь вкратце. А почерк у нас похож.
Так я и отвечала, а он потом бегло прочитывал, кивая…
Как-то раз я засиделась в Москве, и мне очень нужен был его совет. Кто-то ехал в Троицк и обещал передать отцу Ерму мое письмо. Вот я его и написала. А потом, подумав, что мне самой же и придется отвечать на него, тут же настрочила себе почерком отца Ерма целое послание. «Дорогое, возлюбленное о Христе чадо! К сожалению, нехватка времени не позволяет мне подробно ответить на Ваше письмо. Однако…» И тут я давала себе самой кучу всяких добрых советов, основанных на изречениях Отцов Церкви. Так ему это и послала. Все советы он потом одобрил. И проговорился: его интерес к Византии – не просто так. Логически это должно кончиться его уходом на Афон. Тогда-то мне очень пригодятся эти святоотеческие изречения, ибо на Афоне у него будет еще меньше времени, чем сейчас, и вряд ли он найдет там подходящего писца.
И теперь его грекофильство, чреватое разлукой, стало звучать почти зловеще. Ну что – уехал человек на Афон – это ведь почти то же самое, что он для тебя умер… Я потихоньку и молилась, чтобы Господь его остановил, удержал здесь, в России. Еще бы…
Однажды мы с Дионисием вместе приехали из Москвы в Троицк. В Москве лил холодный ливень, а в северном суровом Троицке нам засияло солнце. И Дионисий сказал многозначительно:
– Это отец Ерм молится за нас!
Да и вообще, вообще – жизнь наша была похожа на повествования из древнего патерика. Вот отец Ерм как-то раз сказал мне:
– Пойдите в лес и найдите там для меня белый гриб.
А я грибы искать не умею! Никогда их не вижу – войду в лес и сразу начинаю плутать в собственных мыслях, и за всю свою жизнь я нашла один-единственный подосиновик, и то потому что он вырос величиной с пенек и я об него просто споткнулась. А тут – пожалуйста, пошла в лес и сразу передо мной чуть ли не на тропинке стоит себе белый гриб. Я сорвала его и скромно преподнесла авве. И правда – если случалось что хорошее, мы верили – это наш духовный отец потрудился, уговорил Господа. А если происходило нечто дурное, мы знали – это лукавый старается разлучить нас с нашим духовником. Ибо он ненавидит в людях любовь, преданность, верность, старается их рассорить, внести смятение, недоверие, разжечь вражду.
Меж тем отец Ерм упивался своим грекофильством. Все предметы монашеского быта были стилизованы «под греков», а по «Афонской» горке бегали маленькие экзотические курочки с петушками, пестренькие, яркие, с хохолками, правда не греческие, а какие-то индийские, что ли, но все же – нездешние, заморские. Словно это уже и есть какая-то южная далекая сторона, богоизбранное истинное отечество души. Конечно, дивные иконы отца Ерма теперь несли на себе черты византийской школы.
Но приближалась лютая русская зима и ее тоже нужно было осваивать не только практически, но и стилистически. Монахи его ходили в широкорукавных греческих рясах, на которые никогда в жизни не налезло бы зимнее пальто. И вот он решил купить им, а заодно и послушникам – черные бурки. А что? Они теплые, ряса под них прекрасненько влезет, движения они не стесняют и великолепно смотрятся. Он дал мне задание отправиться в Грузию и добыть для него эти прекрасные бурки. И я конечно все исполнила и притащила их в монастырь. Единственно, что из шести потребных черных бурок в магазине оказалось только пять. А последнюю, шестую, пришлось купить белую, она гляделась нарядно и напоминала с некоторой натяжкой зимнее ангельское оперение.
Вечером того дня на Афонской горке можно было наблюдать весьма экзотическое зрелище – падал крупный снег, а в него выходили из мастерской, словно какие славные джигиты, смиренные иконописцы Свято-Троицкого монастыря. И среди них, как светлейший прекрасный князь, в белой бурке красовался сам великолепный иконописец. И это было так чудно, так красиво, так хорошо, но и так удивительно, так забавно, что мы не удержались и стали невольно смеяться.
После этого не только бурки были спрятаны далеко в монастырский сундук, кроме одной, которая осталась служить отцу Ерму чем-то вроде одеяла, но и симпатии к Греции как-то стали оскудевать, пока не наступило полное охлаждение. Можно сказать, что они, эти симпатии, умерли вместе с курочками, которые не вынесли русской зимы. Ветер переменился. И Афон наконец-то скрылся в густом тумане.
К тому же как раз в это время из монастыря ушел послушник, который, хоть иконы и не писал, но регентовал у отца Ерма на византийских пещерных литургиях. Распевы там сложные, прихотливые, непостижимые для профанного слуха, – все пели вслепую, следуя, как за поводырем, за его рукой, то плавно покачивающейся, то стремительно взлетающей ввысь, то падающей в изнеможении. И с его исчезновением наш и без того скромный хор обречен был превратиться в сброд столь дурно голосящих людей, что воистину «хоть святых выноси», и отец Ерм заставил нас после «Блаженны...» все песнопения читать речитативом.
А послал он его, этого послушника, в Москву к какому-то мастеру, владевшему, по надежным сведениям, старинными секретами энкаустики – именно этот метод применялся при написании знаменитых фаюмских портретов. Тот уехал, а когда вернулся, объявил нашему игумену прямо с порога, что покидает обитель навеки, поскольку встретил на своем пути прекрасную девушку («Какую-то бабу!» – как презрительно пересказывал это отец Ерм) и теперь собирается на ней жениться.
– Это ж надо додуматься! – восклицал наш игумен. – Монашество на какую-то бабу променять! Смешно просто!
И он действительно начинал смеяться. Вслед за ним начинали посмеиваться и послушники, постепенно заражаясь друг от друга, усмехалась и я, пока все это не перерастало в гомерический хохот, совершенно уж недопустимый в стенах монастыря и извинительный лишь самой вызвавшей его вопиющей нелепостью, таким специфическим для этих стен поводом:
– Ну надо же! Да на что променял-то! На какую-то бабу! Ну просто смех!
И как только распался наш византийский хор, рассеялись и греки.
Оказалось, служат они небрежно. Прямо на жертвенник могут платок носовой положить. Во время литургии болтают. Духовенство у них курит. Все чаще от отца Ерма слышалось что-то вроде «так цивилизованные люди не поступают», «так не принято в цивилизованном мире». Увлекся он на этот раз, как бы это выразиться, «европеизмом», «мировой культурой» и даже «общечеловеческими ценностями».
Кто-то из монастырских насельников показал ему место в пророчествах Нострадамуса, где говорится, что вскоре будет новая мировая война, что Европу (и мир) спасет «принц из Франции», а кроме того, что на северо-западе России откроется некий духовно-культурный очаг. И получалось, что этот самый очаг совпадал по своему местонахождению со Свято-Троицким монастырем. И вот отец Ерм сказал:
– Будем теперь изучать не только Святых Отцов. Будем изучать и европейские языки, и мировую историю, и культуру, и поэзию.
Стал раздавать книги. А у него со времен Лавры появились новые послушники и ученики. Теперь всегда в его мастерской при нем находилось несколько молодых людей, мечтавших стать иконописцами и исполнявших всякие хозяйственные нужды. Самыми преданными были Валера и Славик, как они братолюбиво называли друг друга, два послушника-простеца. Отец же Ерм звал их почтительно: Валерий, Вячеслав. Валера – длинный, нескладный, с плаксивым лицом, Славик же, напротив, – маленький, полненький, розовощекий. Были еще ученики-иеромонахи. Им в этом распределении книг достались Кафка и Оруэлл, а Валере и Славику – поэзия. Валере – Древнего Китая. А Славику – Лорка.
А Дионисию отец Ерм дал читать Нарекаци – армянского монаха-псалмопевца 10 века. Эту книгу подарил ему мой друг Леня Миль с дарственной надписью, поскольку он и переводил эти псалмы. В предисловии Леня написал, что Нарекаци был неблагонадежен среди армян ввиду своей еретичности. Но еретичность его клонилась именно в сторону Православия. То есть он признавал две природы Иисуса Христа – божественную и человеческую, в отличие от григорианского монофизитства. Я знаю монахов, которые даже молились по этой книге, такие это духовные и подлинные покаянные песнопенья. И Леня, когда их переводил, очень хотел принять Православие, так как был в детстве крещен в католичество спасшей его из гетто литовкой. Но вдруг объявилась какая-то его близкая родственница-старушка в Израиле, которая подманила его наследством, и он уехал в Иерусалим, потерял гражданство, а потом и повесился… А книга его осталась у отца Ерма.
Первый псалом начинался так: «Я – древо, коренящееся в аду!»
Дионисию это очень понравилось.
– Как это точно! – восхищался он. – Вроде и крона роскошная, и плоды при нем. И все-все! А корень отравлен грехом.
Как-то за трапезой Ерм и спросил у своих послушников про Кафку, Оруэлла и про Древний Китай с Лоркой. Иеромонахи очень даже толково пересказали суть. А Валера весь напрягся. Даже казус некий вышел.
– Пробрало, – прошептал он. – Поэзия Древнего Китая глубока и прозрачна. Особенно один куплет мне понравился. Духовный.
И вздохнул с облегченьем.
– Лорка тоже, – выпалил Славик. – И духовна, и глубока.
Больше отец Ерм ничего у них не спрашивал, а сам их просвещал. Но Дионисий, который, между прочим, был из московской академической семьи, не удержался и подсунул-таки записку под дверь кельи Славика и Валеры: «Лорка – не баба, а мужик!» И отец Ерм очень этой запиской был возмущен. Он вообще это воспринял так, словно записка сия укоряла в чем-то его самого. Ну что это такое, в самом деле, «Лорка – не баба»! А если ты из академической среды, так чего же ты тогда из нее в монастырь бежал, а, Дионисий, коль и в монастыре через нее самоутверждаешься?
А кроме того, я лично прекрасно помню его рассказ о том, как его бабушка – урожденная грузинская княжна, вдова академика, пятидесяти шести лет от роду, решила вновь выйти замуж. И нашла себе подходящую кандидатуру – художника, сказочника, в белом костюме-тройка: «У него такой породистый подбородок, высокий аристократический лоб». И он приехал на смотрины к ней на дачу, подарил ей белые розы и свою картину с подписью, и она разглядела, что там было написано: «Хавронич».
– Это что такое? – строго спросила бабушка-невеста. – Что за неуместная шутка!
– Это… моя фамилия, – развел руками жених-художник-сказочник в белом костюме-тройка, все при нем – подбородок, лоб... И бабушка его прогнала. За что? За то, что он – «дюдя».
– Как-как? – переспросила я Дионисия.
– Дюдя, – повторил он. – То есть не Волконский, не Голицин, не Юсупов, даже не какой-нибудь там Ртищев. Хавронич! Посмел к моей бабушке, грузинской княжне, присвататься! Сравняться с нею хотел! Дюдя и есть.
Ну вот Дионисий тогда тоже засвидетельствовал Валере со Славиком, кто они есть на самом деле, дюди такие.
Меж тем наш отец Ерм становился в некотором роде даже и знаменитостью. Конечно не такой, как иконописец архимандрит Зинон, между прочим, лауреат Госпремии: но тот трудился у всех на виду – в Даниловском монастыре, в самой Москве, да еще когда там праздновали тысячелетие Крещения Руси, к нему даже сам американский президент Рейган туда приезжал. А наш смиренный игумен незаметно сидел себе в медвежьем углу, в северной провинции, в нищем монастыре и незримо подвизался день и ночь. Труженик. Раб Божий. Мастер. Вот и прославил его Господь. Молва о нем пошла. В журнале заграничном напечатали о нем статью, всю в глянцевых фотографиях: вот он за работой с кистью в руке, вот он за клавикордами, вот он в саду среди монастырских роз, а вот – во время богослужения.
Иностранцы к нему поперли – и праздношатающиеся туристы, и деловые солидные люди – он их всех, кстати, очень уважительно принимал. Очаровывал. Поил чаем в своей мастерской. Иногда меня даже ревность сжигала к каким-нибудь там немцам-туристам, пахнущим баварскими колбасками и пивом. Порой он сидит с ними, разговаривая по три часа, они уже на ужин к себе торопятся, норовят подняться, уйти, а он еще их удерживает да еще и иконами своими драгоценными одаривает, мне же говорит: «Вы видите, я так занят, у меня совсем нет времени!»
И вот в один прекрасный день появилась она, эта Нэнси. Право, не знаю, может, искуситель ее подсунул, а Господь попустил ее появление не без тайного вразумления моему духовнику? Итак, Нэнси. Штат Оклахома. Бизнес-woman. Менеджер группы гавайских гитаристов. Привезла их на гастроли в Россию, а сама – к отцу Ерму в монастырь. Прямо в келью вошла – безо всякого пропуска. Крепкая такая, рослая, цветущая, улыбается во весь рот, зубы по-американски отменные, ноги самоуверенные, вся навитаминизированная, ухоженная, зрелая, энергичная. Только платье на ней не по-американски романтическое, шикарное. Платье из тончайшей серой змеиной кожи. А поверх платья – черная бархатная накидка до пола, капюшон, широкие рукава… Да, минуя послушника у подножья Афонской горки, проникла к отцу Ерму и быстро-быстро заговорила еще с порога. Но он по-английски совсем почти не понимал. А она по-русски едва-едва: только здравствуйте, спасибо и до свиданья. Хотя и специально полгода занималась русским с эмигранткой из Киева, чтобы иметь контакт (to have a contact) с отцом Ермом. Вот он меня и позвал: «Послужите нам переводчицей!» Она критически окинула меня взглядом и скороговоркой объяснила, что видела его в американском журнале и хотела с ним познакомиться, для чего и проделала этот путь через океан да в русскую глухомань. Вынула подарки. Это был набор самых невероятных вещей:
крутящаяся в руках терка для сыра,
кофейник,
электронный будильник,
электрический фонарик,
лупа и калькулятор,
блокнот-ежедневник с ручкой,
ароматизированные салфетки,
четыре рулона туалетной бумаги в цветочек,
подсвечник с красной стеариновой свечкой,
дезодорант с крутящимся шариком,
зубная паста Аквафреш,
белые спортивные носки,
черная шапочка с олимпийской символикой,
темно-зеленый купальный халат,
четыре баночки витаминов
и финский сервелат в придачу…
– Все это – вам, – сказала она, раскладывая подарки на столе и присовокупляя к ним еще и красную спортивную сумку, из которой она все это извлекла.
Он спросил, крещена ли она. Она сказала, что не очень религиозна, но что у нее Бог в сердце (God in the heart) и что она хочет иметь с ним сугубый разговор «confidential talk».
Он решил, что это, должно быть, что-то насчет ее крещенья. И даже сказал, что дал бы ей христианское имя – Нонна.
– Нонна, – объяснил он, – была благочестивой матерью святителя Григория Богослова.
Ей это очень понравилось, и она приняла это за знак свыше, потому что вдруг воздела руки к небу и потом провела ими по лицу, словно умываясь небесными токами. Может быть, это соответствовало ее тайным замыслам.
Меж тем прямо над окнами кельи стали бить колокола, возвещая час дневной трапезы, и отец Ерм, вопреки своему обыкновению (ибо он не любил чего-то просить у монастырского начальства), пригласил нас обеих на монашеский обед.
– Американка, – пояснил он наместнику. – Желает в нашем монастыре принять святое крещение.
Наместник благосклонно кивнул и даже процитировал из Священного Писания: «Приходящего ко мне не иждену вон». И Нэнси, поняв, что речь шла о ней, сделала ему нечто вроде грациозного реверанса.
– А ты ему кто? – спросила она меня, как только были прочитаны молитвы и мы уселись за стол.
Я хотела ответить скромно: никто. Но вдруг вспомнила, что мой друг писатель Снегирев часто повторял: кем назовешь себя, тем и пребудешь, запомни это. И потому сказала:
– Сестра. Разве не заметно, как мы похожи?»
Она согласилась. Потом спросила:
– Что ты здесь делаешь? Ты тоже монашка?
Я ответила:
– Нет, я не монашка, я здесь молюсь, веду переписку, а живу в Москве. – И, на всякий случай, прибавила: – Скоро мой муж сюда приедет. Я жду его.
Нэнси это пришлось по душе. Она заулыбалась, закивала:
– Good.
Даже дала мне свою визитку. В ответ я написала ей на салфетке мой московский телефон.
Но трапезой щедрость отца Ерма не исчерпалась. Он повел Нэнси в храм, показывая свой новый иконостас, и наконец, в мастерскую. Там уже вовсю трудились и Валера со Славиком, которые что-то прилаживали, и Дионисий, который высунув от старательности кончик языка, расписывал на иконе ризы, и даже украинец-садовник с воодушевлением топил огромную русскую печь, приговаривая:
– Зараз зде чи Егыпет буде, чи Афрыка.
Он собирался травить крыс, которые в великих множествах завелись в монастырских закромах, и готовил им на печи «кушанье смачне», отчего в мастерской, где всегда курился запах доброго ладана, теперь головокружительно пахло, как в больнице, кипячеными тряпками, прокисшими щами, валерьянкой, карболкой, хлоркой и грязным бельем.
Отец Ерм добросовестно рассказал Нэнси о всех этапах работы над иконами, покритиковал современных иконописцев, пишущих по прорисям, и провел ее вдоль длинного ряда стоявших на полке небольших икон, старательно объясняя сюжет каждой: Рождество, Преображение, Успение…
Она так эмоционально выражала свой восторг, что, казалось, не только душа, но и все ее тело участвовало в этой беседе: так заламывала она и простирала руки, так приседала и вздымалась на цыпочки, так качала и крутила головой, так прищелкивала пальцами и стучала каблучком по дощатому полу.
Наконец, она все-таки вспомнила про «confidential talk», и поскольку Валера начал усердно наяривать молотком, отец Ерм вернул нас в свою келью.
– Кстати, вот вам подарок, – сказал он Нэнси, стягивая со скамьи, на которой он спал, белую бурку, и приглашая нас жестом присесть. Нэнси одобрительно ощупала ее со всех сторон и сразу накинула на бархатный балахон. Отец Ерм царственно опустился в глубокое старинное кресло, которое смотрелось, как трон.
– Я очень волнуюсь, – начала она.
Я перевела.
– Скажите ей, что она может не волноваться, – кивнул отец Ерм. – Пусть говорит все, что у нее на душе. Здесь некому ее осуждать.
Я перевела.
– В мире очень мало осталось гуманности, духовности, общечеловеческих ценностей, здесь правит зло. Это необходимо исправить. Надо что-то делать…