355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ноэль Шатле » Дама в синем. Бабушка-маков цвет. Девочка и подсолнухи [Авторский сборник] » Текст книги (страница 8)
Дама в синем. Бабушка-маков цвет. Девочка и подсолнухи [Авторский сборник]
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:45

Текст книги "Дама в синем. Бабушка-маков цвет. Девочка и подсолнухи [Авторский сборник]"


Автор книги: Ноэль Шатле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

~~~

Они все были здесь, ну, в конце концов, почти все. Поль с женой Лизой и двумя мальчиками – по одну сторону стола, Селина с малышкой Матильдой – по другую. Даже за столом брат и сестра обозначали каждый свою территорию, особенно с тех пор, как неверный муж Селины зачастил «по делам за границу». Эвфемизм никого не способен был обмануть – даже малышку Матильду, но Селина придерживалась именно такой версии, просто цеплялась за нее. Понятное дело – самолюбие, и все это самолюбие уважали.

Шоколадный пирог Лизе удивительно удался. Розы, подаренные Селиной, были роскошнее некуда. Кока-кола – ну и гадость, но они так ее любят! – пенилась в фужерах детишек. Все расхваливали кофе, который сварила Марта: никогда еще не пили такого вкусного, говорили они.

Марта согласилась и налила себе полную чашку.

– Как?! Ты теперь пьешь кофе? – удивилась Селина.

– Да… С некоторых пор совсем не хочется чаю…

– Ты все-таки будь поосторожнее, мама, – с преувеличенной заботой подхватил Поль (сговорились они, что ли?). – Подумай, может, тебе это вредно?..

– Да у меня сердце работает, как часы! Мне кажется, я никогда так хорошо себя не чувствовала!

Беззаботность Марты, а еще больше – ее твердость произвели сильное впечатление.

Поль откашлялся:

– Пойдите поиграйте, детишки! Теперь уже можно.

Когда малыши с шумом вылезали из-за стола, Марта почувствовала, как что-то словно прокатилось по ее позвоночнику. Какая-то теплая волна, затопившая все ее существо сложной смесью гордости и внезапного понимания, что надо делать. Оставаться бдительной. Быть настороже.

Эдмон, по крайней мере, научил ее искусству маневра, заключающемуся в том, чтобы нападать первой.

– Знаешь, Селина, что мне тут в голову пришло? Ужасно хочется сменить занавески и покрывало в спальне. По-моему, они… как бы это сказать?.. – старомодны, что ли… Ну да, пожалуй, так – устарели. Мне бы хотелось чего-то повеселее, понимаешь? Каких-то красок поярче – красного или лилового, к примеру…

– Хм… Отлично-отлично… Почему бы и нет?.. Может быть, бежевый цвет действительно… – Селина явно не могла подобрать слова. – Я подумаю об этом…

Селина отступила, умолкла. Поль взял инициативу в свои руки.

– Ты не представляешь, мама, как приятно слышать, что ты хорошо себя чувствуешь, что ты в такой замечательной форме, но… Но мадам Гролье нам сказала, будто… Понимаешь, в твоем квартале по вечерам бывает неспокойно… И… как-то нам не по себе, когда ты одна выходишь на улицу так поздно… Совсем одна, понимаешь?

Марта всмотрелась в своих детей. Да, это уж точно, она впервые видит их отсюда, с нового, другого места, с иной точки зрения, так, словно пейзаж нежности вдруг перевернулся, даже – вывернулся наизнанку, перекувырнулся, колесо сделало полный оборот. Два встревоженных, озабоченных лица, вполне возможно, очень похожих выражением на ее собственное, каким оно бывало в тех случаях, когда сын и дочь были совсем юными и когда она старалась наставить их на путь истинный, защитить, проникнутая важностью своей роли. Роли Матери. Если бы Марта не любила так сильно своих детей, то с удовольствием продлила бы их тревогу хоть на минутку, но не могла же она подвергнуть их пытке своего законного реванша за теее тревоги, за тоее беспокойство.

– Не волнуйтесь, дорогие мои… Да, впрочем, я ведь и не хожу поздно совсем одна, как вы говорите: меня всегда провожают.

С лиц Поля и Селины исчезла тревога, уступив место явной озадаченности.

Марта обрадовалась в душе, даже опять загордилась немножко: разве не приятно, разве не сладостно поинтриговать собственных детей после стольких лет пресной и лишенной всякого вкуса жизни?

Больше ни слова. Надо сохранить тайну.

Она выдержала паузу, и молчание сделало свое дело. Тишина стала давящей, смущение достигло предела. Выход из положения нашла невестка Марты, Лиза.

– Если Бабулю провожают, я вообще не вижу, в чем тут проблема, – бросила она спасательный круг.

Марта посмотрела на невестку: ее смеющийся взгляд был достаточно красноречив. Отлично. Значит, Лиза – подруга, союзница. Хотя – чему тут удивляться, если ей так здорово удаются шоколадные пироги и не меньше – дети, пусть даже и Поль имеет кое-какое отношение к этим последним, ничего не скажешь – свою лепту и он внес, правда, самую малость…

Но тут общее внимание привлекла малышка Матильда. Она ворвалась в комнату, прыгнула к бабушке на колени и принялась размахивать перед ее глазами, словно военным трофеем, красной сафьяновой записной книжкой с позолоченной авторучкой.

Марта почувствовала, как отчаянно забилось ее сердце: вот-вот выскочит из груди. Из-за того, что новенькой кожаной обложки касались липкие от кока-колы пальчики, а еще больше, конечно, из-за нескромности внучки, из-за того, что тайна выплыла наружу: такое ощущение, будто Матильда, выбрав самое неотразимое оружие – чистоту и простодушие, – зажала в тисках тонких пальцев саму судьбу своей бабушки.

– Ой, Бабуля, до чего же хорошенькая книжечка! Подаришь ее мне?

Марта вглядывалась в поднятое к ней нежное личико с испачканными шоколадом губами, любовалась неподражаемыми кудряшками этого ребенка, которому ни в чём никогда не было отказа, которому Марта же первая никогда ни в чем не отказывала, этому маленькому демону в ангельском обличье, готовому отблагодарить ее шоколадным поцелуем, источавшим любовь.

Ответ вырвался сам, и Марта, к огромному своему изумлению, едва узнала собственный голос:

– Нет, Матильда. Эта книжка не для тебя. И я тебе ее не подарю. Более того, ты немедленно, сию минуту положишь ее на место: туда, откуда взяла.

Девочка на минуту замерла: ей потребовалось время на то, чтобы мысленно перевести на привычный язык все произнесенное на этом новом языке, которому Бабуля еще не научила любимую внучку. Потом, так и не сказав ни слова, не протестуя, – вероятно, оценив должным образом исключительную торжественность события, – малышка спрыгнула с колен Марты, двинулась через всю комнату к двери и прошла в спальню между стоявшими будто на часах остолбеневшими двоюродными братьями.

Неизвестно, что было бы дальше, может, тем бы все и закончилось, но – по иронии судьбы – именно эту минуту телефон выбрал, чтобы зазвонить, зазвонить требовательно и совершенно несвоевременно.

Марта, еще взволнованная своей неуступчивостью, вздрогнула и прижала руку к сердцу, к этому неуемному сердцу, которое все время надо было успокаивать, удерживать в груди лаской – так нежно треплют ладонью мордочку испуганного домашнего животного.

Кто это? Кто ей звонит в воскресенье? Да и вообще, кто может ей позвонить, если дети и внуки здесь, рядом?

– Я подойду, – сказала Селина.

Тихий ангел пролетел. Многоточие…

Потом Селина подошла к матери.

– Это тебя, мама, – сказала она и, поколебавшись, добавила. – Какой-то Феликс…

Марта узнала ощущение, немедленно возникшее в груди и в животе: проникновение пули, нежный укол, блаженная пустота первого испуга. Это Человек-с-тысячей-шарфов, и он впервые звонит ей.

Если бы Марта осмелилась… Ах, если бы Марта осмелилась – она полетела бы на его голос, который позвал ее с расстояния едва ли в несколько метров. Она одним прыжком одолела бы пустячное расстояние, говоря себе на лету, что, конечно, предпочла бы быть сейчас одна, чтобы сполна насладиться таким долго и тайно ожидаемым, таким вымечтанным звонком. Как ей хотелось бы не ловить на себе эти вопрошающие взгляды, не слышать этого молчания – тишина зазвенела у нее в ушах – как она хотела бы не испытывать этого чувства, будто за тобой следят, но все-таки… Все-таки, наверное, это знак, это судьба: звонок – словно намеренно – раздался, когда дети и внуки собрались здесь, будто онспециально ловил момент для того, чтобы покончить с умолчанием. Почему бы не дать им понять, что все переменилось, что теперь уже она не просто и не только мать, не просто и не только бабушка, какой была до сих пор? Почему бы не подготовить их к тому, чтобы они по-другому смотрели на нее, чтобы открыли: перед ними женщина по имени Марта, которую некий Феликс подзывает к телефону в час воскресного семейного полдника?

Рука на секунду застыла в воздухе, прежде чем Марта взяла трубку. И ее «Добрый день, Феликс!» прозвучало немножко фальшиво.

– Вы свободны сегодня вечером, Марта?

Голос Человека-с-тысячей-шарфов – этот звучный, этот веселый голос…

– Свободна ли?.. Ну… Я…

Марта не устояла и оглянулась на вернувшихся к столу детей и внуков – словно и сейчас именно они, только они одни могли решать за нее.

Но было похоже, что все ожидают ее ответа. Ответа на внезапно ставший судьбоносным вопрос. Свободна ли Марта? Свободна ли она в своих поступках, в своих решениях, в своей жизни? Свободна ли она от Поля, от Селины, от Тьерри, от Венсана, от малышки Матильды, от Лизы, от этих таких дорогих ее сердцу существ, которые именно силой любви привели ее к состоянию полного забвения себя самой, не-су-ще-ство-ва-ния?

А на другом конце провода Человек-с-тысячей-шарфов восклицал:

– «Севильский цирюльник»!.. Дивная опера!.. Божественная постановка!.. Дирижер – просто лев!..

Ей, Марте, следовало сказать лишь слово, одно слово, и в момент, когда она совсем уже было собралась вымолвить его, она снова почувствовала это волнение, снова – эту блаженную пустоту в животе, этот нежный укол заговоренной пули… И дело было сделано:

– Да, я свободна!

В эти три слова она вложила всю свою убежденность.

Он позаботится обо всем! Он зайдет за ней! Он с ума сходит от радости!

Когда Марта положила трубку, ей понадобилось несколько секунд на то, чтобы взять себя в руки. Да, надо прийти в себя. Надо вернуться к столу. Надо вернуться к близким, они так растеряны.

Может, ничего бы и не произошло, если б не малышка Матильда…

Теперь Марта твердо знала, что никогда не забудет сияющую снисходительность простившей ее сердитый голос внучки, которая подошла к ней и, взяв за руку, отвела к семейному столу, где все сразу же заулыбались: вот она победа, вот он – истинный триумф очарования, которое таит в себе детство.

~~~

Вечер оказался в красных тонах.

Темно-красный бархат кресел, тяжелые складки пурпурного занавеса, разошедшегося по обе стороны сцены… Оранжево-красное платье Розины, чей румянец вызывал ответное кипение алой крови в жилах молодого графа Альмавивы, а кроме них – Фигаро, этот блуждающий, этот летающий огонек, этот сумасбродный Фигаро, воспламеняющий вокруг себя все и всех, пироман – поджигатель сердец…

Вечер был выдержан в красных тонах, потому что Человек-с-тысячей-шарфов выбрал сегодня тот самый гранатовый платок с кашмирским орнаментом, а Марта горела неугасимым пламенем, так, словно дыхание Россини раздувало его из искр еще живущей в ней девочки-подростка, искр, которые устали тлеть.

Марта первый раз в жизни пришла в оперный театр, первый раз в жизни услышала, как поет Любовь. Эдмон заточал ее главным образом в тесное пространство кантат и псалмов. Этот благочестивый, этот набожный Эдмон… Этот суровый моралист Эдмон…

Пение Розины, шея певицы, чуть набухавшая и мелко-мелко дрожавшая при вибрато, необычайно волновали Марту, доводя ее до самого высокого градуса переживаний, а когда влюбленные слились в дуэте, их гармоничные и страстные рулады заставили ее негромко вскрикнуть от возбуждения. Она никогда не могла бы вообразить себе, что два существа могут вот так соединиться милостью аккорда или одновременной модуляции на вершине: остром пике трели или звука «до» верхней октавы.

Человек-с-тысячей-шарфов, сидевший рядом с Мартой, казалось, ощущал все это в унисон с нею. Его тоже бросало в краску, он пылал, он излучал свет.

Иногда он прикрывал ладонью ее руку, то – чтобы предупредить, подготовить к неотвратимому приливу эмоций, то – чтобы, подобно эху, откликнуться на ее чувства, продолжив отзвук от того момента, когда в высший миг полного слияния звуки поднимутся к небесам, до того, когда потом – будто истаивая – они постепенно замрут над их седыми головами.

Услышав легкий вскрик Марты, Человек-с-тысячей-шарфов повернул голову и бросил на нее взгляд, исполненный такой гордости, словно он сам в какой-то степени причастен к сцене, вызвавшей подобное волнение, словно он сам сочинил музыку, оказавшуюся способной исторгнуть этот возглас наслаждения.

К концу первого акта рука Человека-с-тысячей-шарфов уже прочно покоилась на запястье Марты – красота происходящего была неописуема, ликование должно было быть разделенным…

И она снова ощутила тяжесть и волнующую влажность его ладони – точно так же, как в день, когда один и тот же страх заставил их примчаться к «Трем пушкам» и когда незнакомец завладел ее рукой, тепло которой струилось сквозь тонкую ткань синего платья. «Вот, значит, какова должна быть рука мужчины?» – подумала тогда Марта, которая не могла припомнить другой руки, хотя бы немножко похожей на эту околдовывающим смешением твердости и нежности.

Антракт.

Марта была оглушена. Безумные ритмы любви, необузданность проказ Фигаро, заразительные веселье и пылкость музыки, и сразу – яркий свет, затопивший зрительный зал, – от всего этого закружилась голова.

Непрерывная смена, бесконечная череда впечатлений и эмоций взорвала ясную голубизну неба у нее внутри. Ей показалось, что она родилась вновь для того, чтобы острее ощущать происходящее вокруг, показалось, что она очнулась от сна, обожженная миром. Голова у нее кружилась в точности так, как в те времена, когда она, совсем еще девчонкой, возносилась слишком высоко на качелях, и от головокружения у нее немели напряженные и похолодевшие ноги, и все это было в заснеженном, обледенелом Люксембургском саду.

Но вдруг Марте стало жарко. Она, которая никогда не потела, внезапно с головы до пят покрылась испариной, да какой там испариной, пот тек с нее ручьями. Все тело – возбужденное, разгоряченное – пылало, приливы жара подстегивались, будто хлыстом, ударами сердца, которое и само словно взбесилось, само рассыпало искры веселья и смеха.

Начался антракт, и Человек-с-тысячей-шарфов молча отер лоб. Марта была благодарна ему и за это молчание, и за то, что его тоже и так же бросило в жар.

Вокруг него, вокруг нее клубились люди – обсуждали услышанное, поднимались с мест, – от этого лихорадило еще больше. А потом зал опустел. Остались в креслах они одни, немного растерянные, в испарине от волнения, мечтающие о том, чтобы это длилось и длилось, чтобы можно было снова поделить на двоих восторг. Только на двоих. Без никого.

Марта смотрела на свое запястье, такую хрупкую часть себя самой, изношенную прожитыми годами, ставшую ломкой, как стекло. Запястье больше не принадлежало ей по-настоящему. Она принесла его в дар, не задавая вопросов, даже не опасаясь того, что оно, ломкое, как стекло, разобьется.

Потому что стеклу не страшны ожоги от раскаленных углей.

Да Марте и хотелось обжечься, какое там – обжечься, она была не против сгореть совсем, сгореть – как горела она, слушая Россини, в его сверкающем пламени.

~~~

Книжечка в обложке из красного сафьяна постоянно пополнялась записями.

Утром после кофе Марта заносила туда пометку о вчерашней встрече. А когда переворачивала назад страницы, от этого праздника, который теперь вечно сопутствовал ей, начинала кружиться голова: как в детстве, стоило только подумать о блестящих на солнце деревянных карусельных лошадках. Выставка, концерт, прогулка, свидание… Выставка, концерт, прогулка, свидание… Кружится карусель, кружится голова…

Иногда она одной фразой, а то и просто одним словом комментировала событие. «Чудо… сплошное наслаждение… дивно… лучше не бывает», – то и дело писала она на полях красной книжки, куда, кроме того, следуя рефлексу, за который Эдмон наверняка обозвал бы ее «последним романтиком», вкладывала маленькие сувениры, хранившие память об их совместном бродяжничестве: высохший лепесток цветка, упавший на столик, за которым они сидели в кафе, входной билет в музей…

Эти мелкие предметы стали трофеями, свидетельствовавшими о победе, которую ей удалось одержать над пропавшими зря годами, над десятилетиями, затерявшимися во мраке обязанностей и долга перед всеми, а больше всего – томительной скуки.

Марта черпала силу в своих трофеях, она словно брала реванш за себя молодую, за девушку, насильно лишенную возможности мечтать, приговоренную к бесцветному существованию, в то время как все в ней самою судьбой было предназначено только для яркой, искрящейся, взрывной жизни.

Девушка. Чудн о и ч у дно, но она именно как юная девушка исследовала тысячу и одну грань, тысячу и одно обличье Человека-с-тысячей-шарфов. Столь же непредсказуемый, как эти его шарфы (поди угадай, какой наденет сегодня!), он не переставал удивлять ее. Все, что он говорил, все, что он делал, нет, все, в чем выражалось его существо, одним словом, он сам – скажешь «удивительно», мало покажется! Да что там! Уже просто то, что он есть, что он есть ТАКОЙ – событие…

Человек-с-тысячей-шарфов представлял собою непрекращающийся, длящийся нон-стопом спектакль, гарантирующий удивление, обещающий неожиданность в любую секунду.

Рядом с ним Марта постоянно и неустанно пробовала на вкус и собственные, новые для нее ощущения, такие же непредсказуемые, и получалось, будто гибкий и таинственный механизм ее чувственности, до сих пор почти никогда не пускавшийся в ход, вдруг завелся сам собою, завелся сразу, простояв долгие годы в ожидании и оставаясь новехоньким, потому что Эдмон вытащил и спрятал ключик от него, а может быть, потому, что Эдмон, будучи благопристойным мужем и безупречным отцом, так и не смог убедить ее в том, что он к тому же, или кроме того, – просто мужчина.

До сих Марте было вполне достаточно той глубины ощущений, какая выпала ей на долю. Настолько, что она даже и не задавалась вопросами о том, испытывает ли какие-то чувства и что это за чувства. Впрочем, что она знала о чувствах? Помнила, что маленькой девочкой очень любила свою маму – пока ту не унесла болезнь. Могла бы рассказать о том, как любит своих детей и внуков. Вот и все. Этим и ограничивались ее познания.

Она довольствовалась какими-то черновыми, примитивными чувствами – словно бы «сырьем эмоции», и даже они были для нее, по меньшей мере, утомительны, пусть и сводили с ума.

Как и в тот вечер, когда они слушали «Севильского цирюльника», голова ее порой не выдерживала избытка переживаний. Она укладывалась в постель, переполненная ими, но изнуренная, и засыпала, опять забыв принять снотворное. Левому бедру все это тоже даром не проходило. А что до сердца, то оно вообще не желало поддаваться. Оно приводило Марту в замешательство до такой степени, что она подумывала, а не стоит ли наведаться к доктору Бине, вроде бы мудрое решение… Не взбудораженное и не поддерживаемое энтузиазмом, который вызывали в ней зрелища или ужины с чуточкой вина, ее сердце слабело и начинало работать неохотно, будто хотело напомнить Марте о ее долге, о том, что, в конце-то концов, она – старая дама: утверждение, нелепость и неуместность которого она принимала с огромным трудом. Черт побери, какое отношение имеет это мешающее движениям, ставящее палки в колеса и непрестанно обуздывающее Марту разбитое тело к волшебной легкости всего ее существа, готового на любую дерзкую выходку?

Может быть, именно вспоминая об этом, перед тем как подняться по лестнице или выбраться из слишком глубокого кресла, Марта и сейчас подносила обе руки к груди, но теперь этот жест означал не то, что прежде. Теперь она таким образом подбадривала свое сердце, словно бы говорила ему: следуй за мной, очень тебя прошу, давай вместе преодолеем и эту высоту.

И Человек-с-тысячей-шарфов, и его Собака заметили, как она прижимает руки к груди перед каждым новым испытанием. И тот, и другая с уважением относились к этим моментам нерешительности, когда Марте необходимо было собраться с силами, приободриться. Но они делали вид, будто этих мгновений нет, один начинал поправлять шарф, другая чесать себя за ухом, обмениваясь при этом отнюдь не ускользавшими от внимательных глаз Марты и казавшимися ей забавными заговорщическими взглядами: ясное дело, они понимают, они ведь и сами старые… И минута слабости проходила, и вся троица опять бросалась очертя голову навстречу новым удовольствиям.

Быть всем троим разбитыми клячами? Что ж, и в этом есть своеобразное очарование. Усталость обязывает быть доброжелательными, благодушными, она даже подталкивает к нежности. Бывало, рухнут они – все трое рядышком – на скамейку какого-то из садов или бульваров, и – играя в то, что и делать-то им нечего, и говорить-то не о чем, а на самом деле используя эти минуты, чтобы перевести дыхание, набраться сил, – сидят так, запутавшись в руках и в лапах до тех пор, пока Человек-с-тысячей-шарфов не подаст сигнал к действию, предлагая нечто, способное мгновенно возродить энтузиазм Марты и Собаки, всякий раз вдохновляемый его новыми проектами.

Но всем многочисленным развлечениям, всем мероприятиям, которые он придумывал и осуществлял для нее и с ней, Марта предпочитала свидания наедине, вернее, в «Трех пушках», где у них теперь был свой, общий столик. Именно здесь, а не в каких-то других краях Человек-с-тысячей-шарфов и ухаживал за ней.

Если он оставлял Собаку дома, Марта говорила себе: «Любовное приключение уже носится в воздухе», – но еще острее она чувствовала, что он именно ухаживаетза ней, когда на шее Человека-с-тысячей-шарфов, входящего в кафе, не оказывалось ни кашне, ни шейного платка, когда шея его оставалась голой, будто обнаженность этого небольшого участка кожи, напоминающая признание в том, что вот, мол, в каком я уже возрасте, обладала способностью открывать заодно и сердце, давая волю излияниям чувств.

Человек-с-тысячей-шарфов говорил тогда такие слова, каких Марта сроду не слышала, в основном – комплименты, но изложенные столь необычайным образом, что, стоило ему произнести нечто подобное, волнение ее сразу же доходило до предела. Да-да, она ужасно волновалась, и волнение это было не совсем понятно ей самой, наверное, потому, что она не могла определить, откуда оно исходит.

Иногда ей чудилось, будто – из головы, а иногда она ощущала его, это волнение, в животе, в той самой выемке, в том враз опустевшем месте, куда ударила пуля, где страх впервые коснулся ее запомнившимся навсегда таким нежным уколом.

А потом это волнение – нет, не растекалось по всему телу, оно словно бы заражало душу, покалывая в самом тайном ее уголке своим восхитительно тонким острием, не поселяясь там, а пролетая сквозь нее и сея при этом сладостные зерна наслаждения.

И еще были подарки. Когда Марта заглядывала в пакетик, сердце неожиданно пробуждалось и отвечало ей торжествующей песнью. Оно начинало отчаянно биться. А шуршание бумаги перекрывало все шумы «Трех пушек». Можно было подумать даже, будто все в кафе замирали, слушая это шуршание.

Под нежным и веселым взглядом Человека-с-тысячей-шарфов она разворачивала подарок с таким ощущением, словно расстегивает платье, и щеки ее пылали.

В таких случаях Валантен никогда не отходил далеко. Он приближался, вроде бы для того, чтобы предложить им по второй рюмке портвейна, а на самом деле – чтобы восхититься сюрпризом.

Среди самых необычных подарков она часто обнаруживала рисунки, на которых была изображена – главным образом сангиной – женщина в шляпе, поразительно похожая на ее дочь.

Она так и говорила:

– До чего же красиво. Можно подумать, это моя Селина.

А Человек-с-тысячей-шарфов неизменно отвечал:

– Нет, Марта, это вас я вижу такой. Это вы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю