Текст книги "Дама в синем. Бабушка-маков цвет. Девочка и подсолнухи [Авторский сборник]"
Автор книги: Ноэль Шатле
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
~~~
Ночи в мастерской и вечера в спальне с маками не имели между собой ничего общего.
В спальне с маками принимала Марта, в мастерской принимали ее.
Вечерами, в знакомой обстановке, среди своих вещей, привычных знаков, она сохраняла контроль над собой даже в дни штормов и больших приливов. По ночам компас словно с цепи срывался. Марта теряла ощущение себя самой.
Когда она возвращалась домой после ночи, проведенной в мастерской, она шла по улице, пошатываясь, как пьяная, – впрочем, она и была пьяна, потому что себя совсем не узнавала, потому что приходила в свой дом, как в незнакомый. Ей нужно было, чтобы прошло несколько часов, прежде чем она начнет находить следы собственного пребывания здесь, и она всегда надеялась, что дети в это время не позвонят.
Она не решалась признаться – даже Селине, что иногда ночует в мастерской. «Нет, это слишком, это уже чересчур…»
После смерти Собаки во взгляде Феликса так и застыло горе, но только Марта видела это. Во всем остальном он никогда еще не был таким веселым и предприимчивым.
Он неустанно придумывал, что бы они могли теперь сделать, куда бы пойти, как бы развлечься, во что поиграть.
Букеты от него продолжали появляться в будке консьержки, от которой, естественно, не ускользнули Мартины ночные прогулки.
Феликс решил сам сказать малышке Матильде о Собаке. Сказать по телефону.
Матильда совсем не удивилась тому, что Феликс позвонил ей. И сразу же спросила: «А как Собака?»
Феликс – было видно, как он взволнован, – сделал знак Марте, чтобы она взяла отводную трубку: наверное, ему казалось, что так она сможет поддержать его, что это придаст ему мужества.
– Ты понимаешь, дорогая, мне как раз надо… я должен тебе сказать… Собака была очень старая, я говорил тебе… и вот она умерла…
Матильда отреагировала не сразу. Сначала было молчание. Феликс и Марта переглянулись. А потом малышка ответила:
– Она умерла, потому что была старая? Очень старая?
– Ну да, потому, дорогая…
– Но ты ведь тоже очень старый, а ты не умер!
Феликс и Марта засмеялись.
– Значит, я ее больше не увижу, твою Собаку?
– Нет, Матильда, никогда больше не увидишь.
– А тебя – увижу?
– Меня – да, когда захочешь.
– Вот и хорошо, – сказала девочка просто и положила трубку.
Назавтра они узнали от Селины: Матильда целый день рисовала только собак, утверждая, что теперь она станет художником – «как Бабулин жених!», но зато совсем не плакала…
Три недели спустя, снова засмеявшись при воспоминании о замечании Матильды, Феликс задал Марте вопрос, от которого она, в свою очередь, пришла в полное смятение:
– Раз уж я остался жив, что скажете, Марта, о поездке в Севилью?
С того дня она лихорадочно готовилась к путешествию, горя нетерпением и умирая от страха.
Она ездила отдыхать с Эдмоном один-единственный раз в жизни. В Булонь-сюр-Мер. И помнит лишь одно: было жутко холодно. Все. Ничего кроме.
Подготовка заключалась не только в том, что надо было достать из превращенного в склад кабинета чемодан, в который она первым делом уложила шаль с бахромой; надо было еще все продумать, забраться в самое далекое прошлое, когда, совсем девчонкой, она мечтала, что ее похитит рыцарь на коне. Рыцарь немножко припозднился, конечно, но ведь пришел за ней, в конце концов, пусть и пешком пришел, и вот теперь просит у нее абсолютного доказательства любви. Он просит ее оставить свой дом, свою мебель, свои вещи, все привычные предметы не просто на ночь, но – вполне вероятно – на всю оставшуюся жизнь. Даже если это уже самые сумерки жизни… Или, может быть, именно по этой причине…
Подготовка была непрерывным подсчетом дней: сколько осталось до отъезда. Надо было видеть, какое оживление царило на страничках сафьяновой записной книжки, где Марта вела обратный отсчет и записывала впечатления о каждом прожитом дне! Она совсем другими глазами видела теперь своих детей, своих внуков: ей казалось, что придется покинуть их навсегда, хотя она и не сомневалась, что скоро увидится с ними снова.
Дети с восторгом приняли идею поездки. Но Поль не преминул позвонить Феликсу, чтобы как следует разузнать все об условиях их пребывания в Севилье и мимоходом дать спутнику матери несколько советов, которые Феликс нашел «поистине отеческими и потому особенно ценными».
А позавчера неожиданно забежала Лиза – к счастью, Марта была дома! – и сказала, что видела изумительное платье. Точнее, она сказала: «самое оно – для Севильи!» – и добавила, подумав: «во всяком случае, куда больше подходит для юга, чем ваше синее шелковое…»
Ближе к вечеру Марта отправилась пешком – хотя путь предстоял не такой уж близкий – в сторону Сены, где находился магазинчик, в котором обожаемая невестка обнаружила платье. Марта сразу поняла, какое: оно висело в витрине.
Мало того, что поняла – сразу почувствовала, что именно о нем всю жизнь только и мечтала, только и ждала, когда же оно наконец станет ее платьем. Красные узоры на кремовом фоне чем-то напоминали занавески и покрывало в спальне, но были куда более нежными. У Лизы оказался глаз-алмаз…
Марта захотела примерить. Продавщица оказалась очаровательная, она была очень внимательна к старой даме, которая – непрерывно и только что не облизываясь – говорила о поездке в Испанию и о каком-то Феликсе.
Интересно, а когда Марта в последний раз покупала себе платье? Бог его знает… Но вот это – оно точно ей подходит, и очень к лицу. И ткань такая легкая… И длина идеальная…
– Хотите прямо в нем уйти? – спросила продавщица и с улыбкой добавила. – Вы потрясающе в нем выглядите!
Марта заколебалась. Ей прямо отсюда надо идти на свидание в «Три пушки», да, конечно, сейчас жарко, но вообще-то – вот так, взять да избавиться от своего привычного, синего…
В конце концов она согласилась с предложением продавщицы и дала себя убедить, что к платью нужна еще именно эта маленькая сумочка из кремовой кожи, и пара матерчатых легких туфелек, и новая соломенная шляпка в тон.
Выходя из магазина и спиной чувствуя на себе взгляд молоденькой продавщицы, Марта вдруг опомнилась, и ее охватил непреодолимый страх. «А вдруг Феликсу не понравится платье?» – сходила с ума она, без конца повторяя одно и то же, но совершенно непонятным образом к ужасу ее примешивалось ликование. А тут еще и бедро, внезапно пробудившись от спячки – или ей это чудится? – принялось задавать ей вечные свои вопросы.
Она решила ехать в кафе на такси…
Потом, когда Марта вспоминала этот день, впечатления от того, что тогда происходило, казались ей более чем странными.
В момент, когда Марта садилась в такси, она увидела, как из автобуса на другой стороне улицы выходит женщина с чуточку нелюдимым выражением лица, в которой – тут можно голову дать на отсечение! – нельзя было бы не узнать Женщину-маков цвет, если бы у нее не были стянуты в тугой узел на затылке волосы и если бы она не была одета в синее шелковое платье, немыслимо похожее, впрочем, на то, что она сама несколько минут назад сняла с себя в магазине.
Видение было мимолетным, но оно взволновало Марту.
А вечером она произвела фурор в «Трех пушках»! Она даже задумалась, показалось ей или на самом деле Феликс, явно пораженный новым обликом возлюбленной, немножко покраснел, встречая ее у их столика. Положительно, все возвращается на круги своя…
~~~
И вот наконец настал Великий День. Так Марта обозначила 5 июня в своей сафьяновой книжечке, которая как нельзя лучше умещалась в новой сумке из кремовой кожи.
Смешно, но ночной поезд в Севилью уходил ровно в семь – в час их свиданий в «Трех пушках»…
Поль, Селина и маленькая Матильда проводили путешественников до перрона.
Марта крепко прижала к себе сначала Селину и Поля, потом, на закуску, Матильду.
– Ты отлично выглядишь в этом платье, мама!.. Просто – твои цвета!.. Почему ты раньше их не носила? Жалко…
– Береги себя, мамочка! Ты не забыла лекарства?..
– А ты мне привезешь оттуда что-нибудь такое, Бабуля, ну, скажи, скажи, Бабуля, привезешь?..
Она повторяла «да, да, да…», отвечая сразу на все вопросы, и голос ее постепенно терял твердость, а потом она, наконец, с помощью подавшего ей руку Феликса поднялась по лесенке в спальный вагон…
Теперь они стояли рядом, высунувшись из окна. Посылали воздушные поцелуи провожающим – как в голливудских фильмах и книжках с хорошим концом. На Феликсе был шейный платок цвета граната с кашмирским орнаментом.
Свисток, объявлявший об отправлении, прозвучал пронзительно.
Марта приложила руку к сердцу: его стук перекрывал все вокзальные шумы.
Ну вот… Поезд тронулся.
Момент был такой же пронзительный, как только что отзвучавший свисток. Как бы продлить это ощущение, это чистое чувство, как бы сохранить его надолго?
А потом Феликс спросил:
– Что вы скажете, Марта, насчет…
– Рюмочки портвейна, я полагаю?.. Скажу, что…
Улыбка Феликса заставила ее покраснеть. Бабушка-маков цвет. Женщина-маков цвет…
ДЕВОЧКА И ПОДСОЛНУХИ
Перевод Н. Васильковой
Приклеившись лбом к стеклу, вытянув губы трубочкой, она играет в дышалки: дышит на окно, чтобы запотело… И действительно, от ее теплого дыхания оседает пар, скрывая за белым облачком своим тянущиеся и тянущиеся бесконечно зеленые пространства.
До чего же озадачивает, как она смущает, вся эта зелень!
Нет, Матильда вовсе не так представляет себе лето – без океана на горизонте, без песка, который просачивается повсюду: хоть в сандалии, хоть в пирожки с вареньем, без песка, который так славно скрипит на зубах…
Нет, не такими должны быть каникулы – без крабов в глубине ямок, вырытых под водой, без воздушных змеев в высоком небе…
Иногда, между двумя выдохами, между двумя белыми облачками осевшего пара, обманчиво мелькают желтые искры. И она радуется. Но зря. Потому что – обманчиво. Потому что это лютики. А лютики, они – на севере, учительница говорила.
А она подстерегает, она – как в засаде: ждет, когда появятся подсолнухи. Потому что подсолнухи это юг. Южные, стало быть, такие цветы.
Кажется, там, прямо из дома, стоящего среди виноградников и абрикосовых деревьев, можно будет увидеть, как они с утра и до вечера разговаривают с солнцем на языке цветов.
Так мама говорила.
Конечно, это придется проверить, как и все остальное, как все мамины обещания, потому что Матильда хорошо знает свою маму и ее всегдашнее стремление приукрасить жизнь. Чтобы заставить дочку уступить, она может даже совсем глупые вещи говорить, например, что в деревне куда веселее, чем на море, что в реке, где полно травы и тины, приятнее купаться и что Бенедикта, дочка Кристианы, маминой подружки, с которой они вместе снимают этот дом, о Боже, что она теперь совсем другая, вся переменилась и с ней будет интересно играть, и она стала нормально есть.
Нет, это все придется как следует проверить…
– Не прижимайся лицом к стеклу, Матильда, оно грязное!
Матильда оборачивается. Ну как объяснить, что подсолнухам надо хоть сколько-нибудь тепла, и она хочет передать им его, и что может, то вот и делает: тепло передает из этого поезда со всей этой противной зеленью вокруг, от которой она уже просто в отчаянии!
– Надулась опять, что ли?
Матильда рассматривает рот, рот Селины, ее мамы. Вот из этого самого рта вылетают обещания, такие лживые все, но и поцелуи – тоже ведь от него, а они самые что ни на есть настоящие…
Нет, это сейчас не сердитый рот, хотя уголки губ опустились, это печальный такой рот.
Матильда вдруг насторожилась. А если ей, ее маме, тоже не хватает песка в пирожках с вареньем, и крабов, и воздушных змеев? Что, если и ей не хватает?..
И потом, в прошлом году, правда же, там был Он. И пусть от этого волны поднимались почти до неба, выше, чем девятый вал, пусть двери по ночам хлопали, как ненормальные, громче, чем паруса ударяются о мачты во время шторма, Онбыл там.
А если ей не хватает Его? Ведь Матильде-то Еготочно не хватает?
– Ничего я не дуюсь, мне просто холодно, – отвечает девочка и прижимается к матери.
Ласковая такая. Замерзла, вот и стала ласковая.
Она просовывает голову под руку Селины, трется щекой о шелковистую ткань блузки. Закрывает глаза. Сейчас подействует.
Нет лучшего средства согреться, чем подышать приятным запахом, а духи ее мамы в этом смысле вообще ни с чем не сравнить. Мама пахнет, как никто.
Стучат колеса, и этот стук напоминает Матильде о поезде, который увозил Бабулю, когда она отправлялась в Севилью со своим женихом, с Феликсом. Она, Матильда, тоже едет сейчас в поезде, но это совсем другое. Бабуле-то повезло: у нее есть Феликс, она уехала на край света с женихом, а тут – ничего похожего…
– Знаешь, мам, а Бенедикта – она все равно моя подруга, даже когда носом над тарелкой крутит. И Кристиана тоже, она ведь твоя лучшая подруга, да, мама, да, скажи!
– Да, правда, я очень люблю Кристиану. Нам будет очень хорошо вчетвером, вот увидишь! Целых четверо, и одни только женщины! – и рот у Селины уже не такой печальный.
Женщины… Матильде так странно это слышать.
Женщина – это все равно что девочка, только у нее есть еще кое-что, а у девочек этого нет, и это кое-что, оно такое таинственное и такое, говорят, аппетитное и привлекательное, что девочкам ужасно хочется узнать, что это такое, и на это посмотреть, и они подслушивают под дверью и заглядывают в замочную скважину ванной.
Но титул «Женщина», которым ее только что наградила мама, он не только странный, он еще и теплый такой, в тысячу раз теплее, чем шелковистые и душистые руки над ее головой. Это такое тепло, от которого растут и начинают цвести подсолнухи.
Матильда представляет себе, как они – четыре женщины! – передают из рук в руки палочку губной помады, как они примеряют платья, обмениваются ими… Такой квартет заговорщиц, союзниц во всем, и они все время смеются, они везде заодно, две матери и две дочери – четыре подружки, и они все вместе играют в великую игру, в самую захватывающую на свете игру: быть женщиной…
Матильда улыбается в своем ароматном укрытии. Она улыбается этому новому материнскому обещанию, которое, исполнившись, могло бы все переменить, помочь выбросить из головы, как поломанные игрушки из ящика, все эти детские мечты о песке, о крабах, о воздушных змеях и пирожках, пускай даже и с вареньем.
Сла-а-адкий сон…
Матильда пристраивает голову на материнском животе. Голову, из которой еще не совсем улетучились воспоминания о жизни до рождения.
Подтянув согнутые в коленках ноги повыше, сжав кулачки, свернувшись клубочком у бока Селины, такая же спокойная здесь, снаружи, какой была внутри, в материнской утробе, Матильда успевает еще перед сном подумать, что вот это вот – самое главное мамино обещание, оно обязательно должно сбыться, просто не может такого быть, чтобы оно не сбылось…
За стеклами мчащегося на юг поезда зеленое отступает назад, оно пятится, пятится, пятится, пока его полностью не замещает собою желтое.
~~~
Матильда совершенно не могла понять, каким образом тихий, мерный стук колес превратился в визгливый скрежет, который сверлил ей уши. Такое впечатление, что стоило только ей почувствовать, как там, наверху засияло показавшееся ей необычайно звездным небо, едва она успела скользнуть между незнакомых простынь, как уже оказалась стоящей в шортах и с сандалиями в руках, пьяная от солнца, на пороге чужой двери.
Ошеломленная этим странным обстоятельством, она сощурила глаза, чтобы получше разглядеть какую-то напоминающую маму женщину, которая, сидя под большим зонтом, улыбалась ей навстречу.
– Да уж, поспала ты, душенька моя! – сказала женщина маминым голосом.
Конечно, конечно, это была мама!
Матильда, пошатываясь, побрела через террасу. Раскаленные плитки пола обжигали босые ноги.
– Мама, мам, а что это за треск такой?
– Всего-навсего цикады, дорогая…
Цикады. В школе о них тоже рассказывали. Такие большие зверюги, вроде кузнечиков, они не кусаются и все время проводят на деревьях, с ужасным скрежетом трут одну ляжку о другую, когда солнышко припекает, и им приятно. Вот! Насекомые! А у насекомых ляжки называются – как?..
Матильда тоже уселась под зонтом. Глаза ее постепенно привыкали к слепящему свету. И она открывала для себя дом. Не так давно она нарисовала один домик, похожий на этот – сложенный из розоватого камня, весь увитый плющом, с ярко-голубыми ставнями и – по обеим сторонам – какими-то неизвестной породы деревьями. Интересно, как они называются, эти деревья?
Она вспомнила про рисунок, потому что послала его Бабуле в Испанию, как только узнала, что в этом году они поедут на каникулы в деревню. Послала не столько из-за того, что очень уж этому обрадовалась, сколько для того, чтобы себя саму подбодрить перед этим летом без моря.
– Как тебе кажется, этот дом похож на домик, который я нарисовала для Бабули? А?
– He-а, мне кажется, не похож!
Матильда вздохнула: да уж, дождешься от какой-нибудь мамы, чтобы она сказала – похож! И все-таки это тот же самый дом!
– Кушать хочешь?
– Не хочу. Что я – из голодного края?
– И даже абрикосов горяченьких не хочешь?
Светлые кудряшки Матильды красноречиво ответили: нет! нет! нет! Хотя… А что это мама имела в виду под «горяченькими абрикосами»? Разве же абрикосы бывают горячими? Вот если бы круассаны или шоколадные булочки…
Селина нахмурилась. Не так уж часто доводилось ей слышать, чтобы ее прожорливая дочка отказывалась от завтрака… У малышки же волчий аппетит, особенно по утрам… Селина широко раскинула руки.
Девочка ринулась на колени к матери. Пробуждающая ласка. Утренняя ласка. Наполовину каприз, наполовину истома…
Руки Селины сегодня пахли как-то по-новому, не так, как всегда.
У ножки столика, над которым возвышался зонт, огромный муравей, почти раздавленный тяжестью груза вдвое больше его самого, неистово перебирал лапками.
Нескончаемое жужжание насекомых всех видов и родов, которое доносилось из цветущих кустов, окружавших террасу, выдавало, до чего же пылкая здесь природа.
Что же до пылкости цикад, то об этом и говорить было нечего – она просто приводила в растерянность.
Все здесь было словно одержимо каким-то страстным желанием. Одна Матильда ничего не хотела.
– А когда Бенедикта-то приедет, скажи, скажи, мам!
– Завтра. Завтра к вечеру.
– Только завтра…
Ей не понравился такой ответ. Ей даже страшно стало. И вообще – что такое «завтра»? Разве поймешь… Это не сегодня, во всяком случае. А то, что будет не сегодня, будет настолько нескоро, что лучше об этом и не думать вовсе. Все равно как говорят: «Поживем – увидим». Тоже противное выражение. До завтра можно умереть, умереть самой худшей из смертей: умереть от скуки.
Такое случалось ведь, и не раз.
– Чем это у тебя руки пахнут, мама, а, мам? Скажи!
– Лавандой, детка. Пойдем посмотрим? Надевай сандалики.
Матильда, пыхтя, принялась просовывать ремешки в пряжки. Пусть она видит, эта мама, каких усилий ей стоит согласиться, ей, которой вообще ничего на этом свете не хочется. Хотя… Как же она забыла: ведь вдоль домика, который был нарисован для Бабули, тоже цвела лаванда!..
– А мне можно идти прямо так?
Матильда показала пальцем на свои шорты в мелкую розовую и белую клеточку.
– Разумеется! Мы же у себя дома. Даже – когда в саду.
Взявшись за руки, они отправились в сад.
Несмотря на отвратительное настроение, Матильда была вынуждена признать, что этот самый сад очень даже неплох с виду. Симпатичный такой. Множество узких тропинок ведут во все стороны, и в конце каждой обязательно какой-нибудь сюрприз: тут – каменный фонтан с бассейном, там – грядка с помидорами, на которой некоторые совсем уже созрели, а во-он там еще – бамбуковая хижина, в которой чего только нет… Тут и лейки, и грабли, и лопаты, и приставные лестницы, стремянки они называются, и пустой загон – наверное, для кроликов, и тачка – явно на ходу, и низкий железный столик, и при нем два проржавевших кресла, а надо всем… ох… Над всей этой сокровищницей возвышается величественное такое дерево… Селина сразу же сказала, что это кедр, «настоящий ливанский кедр», хотя вообще-то он малость трухлявый, черви, что ли, погрызли, а к самой толстой его горизонтальной ветке привязаны две старые веревки, а к ним приделаны деревянные качели, которые, вроде бы, только и ждут ее, Матильду.
Матильда почувствовала, что сразу же стала намного менее горестной.
В этом саду таилось какое-то обещание. Обещание, не имевшее ничего общего с теми, которыми обмениваются дома или в школе, и совсем не похожее на мамины обещания, – эти для мамы были просто-напросто способом договориться, а то иначе – как жить вместе? А сад не обещал ничего особенного, ничего, как сказали бы взрослые, конкретного, но он обещал – ВСЕ! Он обещал надежды, которых не высказать словами, жажду, которую вообще не выразишь ничем, неслышные миру и себе желания, желания, которые еще сами не знают, что они – желания, потому что не успели в желания оформиться, они сами еще в ожидании – как те частички, те белесоватые, почти прозрачные хлопья, которые – ни растения, ни животные – проплывают в воздухе под каштанами Парижа майскими вечерами, и Матильде кажется, будто эти хлопья – снежные, и она смутно предчувствует при этом, что весна придумала для них какую-то задачу, зачем-то создала их, для чего-то, для кого-то, но для чего же и для кого, если не для самой природы, наверное, все-таки это она потребовала…
Стоя посреди сада, который дарил ей себя, Матильда испытывала такое же смутное ощущение, что у них – общее будущее, что их связывает нечто вроде предзнаменования, какой-то одной на двоих задачи, опять-таки требования природы, и снова – невыразимого никакими словами…
Голос Селины оборвал ее грезы.
– Пойдем, малышка. Я хочу еще кое-что тебе показать.
В самой глубине сада тропинки снова разветвлялись, разбегались словно бы в разные стороны. Но на самом деле все вели к забору с калиткой. И стоило только ее толкнуть…
Тут Матильда, потрясенная, замерла.
Она замерла не потому, что испугалась высоты – в конце концов, пейзаж за калиткой оказался пусть и в низине, но ничуть не страшной – просто немножко пониже сада. Ее потряс цвет: тысячи тысяч подсолнухов уставились прямо на нее.
Память маленькой художницы тщетно перебирала все баночки, тюбики, палитры, кисточки, какими она пользовалась, рисуя, нет, ей никогда еще не приходилось видеть такого желтого цвета такой желтизны, никогда ничего похожего на эти повернутые вот прямо сюда головки цветов.
Ослепление. Она была ослеплена, восхищена, околдована.
Полная слепота. Уже просто ничего не видишь: мешает этот неожиданный избыток сгущенного солнечного света. Это слишком. Слишком много для глаз. Да и для понимания тоже.
Селина, видимо, заметила, что дочка чуть пошатнулась, и подумала, что у нее закружилась голова.
А Матильда левой рукой то хваталась за руку матери, то отпускала ее, то цеплялась за нее снова. Как за спасательный круг, как за самые дорогие ее сердцу перила.
Вот оно – выполненное обещание. Мама-то, оказывается, честная!
– Видишь, малышка, я же тебе говорила, что здесь будут подсолнухи!
Светлые кудряшки Матильды на этот раз красноречиво ответили: да! да! да! Мама оказалась честной, но она же не сказала ей, что подсолнухи не только с солнцем говорят на языке цветов. Получается, они и с девочками тоже не прочь поговорить. Повернутые к Матильде, чуть приподнятые головки были – как безмолвный призыв, как странная мольба, как немой крик.
Матильда прикрыла правой рукой глаза, чтобы защитить себя от этого цвета, от этого света – такого пронзительного, такого навязчивого, такого прекрасного, – и рука ее чуть задрожала от волнения.
Но все равно – сквозь растопыренные пальцы – она заметила на дальнем конце поля скромную постройку под крашенной охрой крышей.
– А что там? Другой дом?
– Да. Ферма. Вечером мы пойдем туда за яйцами и свежим козьим сыром.
Матильда засияла. Эта ферма, без всякой на то причины, ей понравилась, очень даже понравилась, и на коз хотелось посмотреть – она вовсе не была уверена, что видела когда-нибудь козу, во всяком случае, на море никаких коз не было, были одни барашки, да и то – на гребнях волн в те дни, когда не разрешали купаться.
Возвращаясь, они обогнули сад и прошли другой дорожкой – мимо абрикосовых деревьев.
Сорвав с дерева свой первый абрикос, Матильда вздрогнула от удовольствия. Бархатистая кожица и впрямь оказалась совсем горячей, очень-очень горячей, она это чувствовала ладонью, а тоже горячий и густой сок испачкал ей губы, они стали липкими. Но больше всего ее взволновало ощущение, будто, срывая с ветки этот драгоценный оранжевый сосуд, доверху наполненный сахарным сиропом, она совершает проступок, на деле проверяет истину о том, что запретный плод сладок, но запрет почему-то здесь не действует, здесь можно то, чего нельзя.
Девочка сама не понимала, почему, однако, под лучистым и сообщническим взглядом матери этот поступок-проступок произвел на нее больше впечатления, чем если бы Селина на самом деле предложила ей намазать губы собственной помадой.